Интересно, знает ли она, что Дирк продает кокаин десятиклассникам в Беверли-Хиллз. Мне об этом как-то днем на прошлой неделе рассказал Грэм в кухне, хотя я про Дирка не спрашивала. «Ауди» Фейт в ремонте — третий раз за год. Она хочет его продать, но не понимает, что купить взамен. Энн говорит, что «экс-джей-6» неплохо бегает с тех пор, как в нем прежний мотор заменили новым. Энн оборачивается ко мне, спрашивает, как моя машина, как Уильямова. Я вот-вот разревусь. Отвечаю, что бегают прекрасно.
Ив почти не разговаривает. У нее дочь в психбольнице, в Камарилло. Дочь Ив пыталась покончить с собой: взяла пистолет и выстрелила себе в живот. Не понимаю, почему дочь Ив не стреляла в голову. Не понимаю, зачем она легла на полу в большой материнской гардеробной и направила отчимов пистолет себе в живот. Воображаю одно за другим события того вечера, что привели к выстрелу. Но Фейт уже рассказывает, как продвигается терапия ее дочери. У Шейлы анорексия. Они знакомы с моей дочерью — может, у нее тоже анорексия.
Наконец за столиком воцаряется неуютная тишина, я разглядываю. Энн — она не замазала контуры шрамов от лицевой подтяжки, три месяца назад оперировалась в Палм-Спрингз, у того же хирурга, что мы с Уильямом. Я размышляю, не рассказать ли о крысах в стоке или о том, каким текучим был служитель, пока не отвернулся, но вместо этого снова закуриваю. Голос Энн нарушает тишину, я пугаюсь и обжигаю палец.
В среду утром Уильям встает и спрашивает, где валиум, я спотыкаясь иду вынимать валиум из сумочки, Уильям напоминает, что на сегодня у нас бронь в «Спаго», в восемь, я слышу, как «мерседес» визжит колесами по аллее, Сьюзан говорит, что после школы собирается в Вествуд с Аланой и Блэр и придет прямо в «Спаго», а потом я засыпаю, мне снятся тонущие крысы, как они отчаянно лезут друг на друга в горячей бурлящей джакузи и десятки служителей голышом стоят на краю, смеются, тычут пальцами в тонущих крыс, в золотистых руках — переносные магнитофоны, служители одновременно кивают в такт музыке, и тут я просыпаюсь, иду вниз, беру из холодильника «Тэб», в другой сумке, в нише возле холодильника, нахожу коробочку с двадцатью миллиграммами валиума и выпиваю половину. Из кухни слышно, как служанка пылесосит гостиную, я одеваюсь, еду в магазин «Трифти» в Беверли-Хиллз, иду в аптечный отдел, стискивая в кулаке пустой пузырек из-под черно-зеленых капсул. Но в магазине кондиционеры, воздух прохладен, сверкают лампы дневного света, где-то вверху фоном бормочет музыка, и все это действует прямо-таки обезболивающе, и пальцы на буром пузырьке расслабляются, хватка слабеет.
Вручаю пустой пузырек аптекарю. Он надевает очки, изучает пузырек. Я разглядываю ногти и безуспешно пытаюсь вспомнить название песни, что играет в магазине.
— Мисс? — застенчиво говорит аптекарь.
— Да? — Я гляжу на него поверх темных очков.
— Тут написано: не возобновлять.
— Что? — пугаюсь я. — Где?
Аптекарь показывает: два напечатанных слова внизу на этикетке, возле имени психиатра, а следом число: 10.10.1983.
— Полагаю, доктор Нова как-то… ошибся, — неубедительно тяну я, снова косясь на пузырек.
— Ну, — вздыхает аптекарь, — ничем не могу помочь.
Я смотрю на ногти, думаю, что сказать, и наконец получается:
— Но мне… нужно возобновить.
— Извините, — отвечает аптекарь. Он явно смущен, нервно переминается с ноги на ногу. Отдает мне пузырек, я пытаюсь сунуть его аптекарю в руку, и тот пожимает плечами.
— Должны быть причины, по которым ваш доктор считает, что возобновлять рецепт не следует, — говорит он мне доброжелательно, точно ребенку.
Выдавливаю из себя смешок, вытираю лицо, весело отвечаю:
— Ой, да он вечно со мной шутки шутит.
По дороге домой вспоминаю, как посмотрел на меня аптекарь в ответ, прохожу мимо служанки, на секунду меня обдает запахом марихуаны, а наверху в спальне запираю дверь, опускаю жалюзи, раздеваюсь, сую кассету в «бетамакс», падаю на чистые, прохладные простыни, рыдаю целый час, пытаюсь смотреть кино, выпиваю валиума, потом обыскиваю ванную, там должен быть старый рецепт на нембутал, передвигаю туфли в гардеробе, ставлю новую кассету, распахиваю окна, запах бугенвиллии ползет сквозь прикрытые жалюзи, я выкуриваю сигарету и умываюсь.
Звоню Мартину.
— Алло? — отвечает другой мальчик.
— Мартин? — все равно спрашиваю я.
— Э… нет.
Пауза.
— А Мартина можно?
— Э… я посмотрю.
Я слышу, как он кладет трубку, мне смешно — какой-то мальчик, может загорелый, юный, светловолосый, как Мартин, стоит посреди Мартиновой квартиры, положил трубку у телефона и собирается искать Мартина — кого угодно искать — в крошечной трехкомнатной студии, однако вскоре мне уже не смешно. Мальчик возвращается.
— Я думаю, он… ну, на пляже. — Похоже, мальчик не уверен.
Я молчу.
— Что передать? — почему-то лукаво спрашивает он, и после паузы: — Подожди, это Джули? Девушка, которую мы с Майком встретили в «Норде-триста восемьдесят пять»? На «кролике»?
Я молчу.
— У вас, народ, было три грамма и белый «фольксваген-кролик».
Я молчу.
— Типа это… алло?
— Нет.
— У тебя нет «фольксвагена-кролика»?
— Я перезвоню.
— Как хотите.
Вешаю трубку. Интересно, кто этот мальчик, знает ли он про нас с Мартином. Интересно, Мартин лежит на песке, в темных очках «Уэйфэрер», с зачесанными волосами, пьет пиво, курит тонкую сигарету под полосатым зонтиком в пляжном клубе, смотрит туда, где кончается и сливается с водой земля, или лежит в кровати, под плакатом «Уйди-Уйди»[9], готовится к экзамену по химии и одновременно ищет в разделе объявлений, не продается ли где новый «БМВ». Я просыпаюсь, когда фильм заканчивается и в телевизоре статика.
Сижу с сыном и дочерью за столом в ресторане на Сансете. На Сьюзан — мини-юбка, купленная на Мелроуз в магазине под названием «Флип»; неподалеку от него я обожгла палец, обедая с Ив, Энн и Фейт. Еще на Сьюзан белая футболка с надписью «Лос-Анджелес», рукописные алые буквы — точно незапекшаяся кровь, с потеками. И еще на Сьюзан старая куртка «Ливайс» со значком «Бродячих котов»[10] на выцветшем лацкане и «уэйфэреры». Сьюзан вынимает из стакана с водой кусок лимона, жует, откусывает корку. Даже не помню, сделали мы заказ или нет. Интересно, что такое «Бродячие коты».
Подле Сьюзан сидит Грэм — обкурен, я абсолютно уверена. Таращится в окно, на мелькающие автомобильные фары. Уильям звонит на студию. Вырисовывается сделка — само по себе неплохо. На вопросы о фильме, кто в нем играет, кто финансирует, Уильям отвечает уклончиво. В наших кругах ходят слухи, что это продолжение весьма успешного кино, которое вышло летом 1982-го, про язвительного марсианина, похожего на большую грустную виноградину. Уильям бегал к телефону четырежды за вечер; подозреваю, он просто выходит из-за стола и стоит в задней комнате, потому что за соседним столом сидит актриса с очень молодым серфером, она неотрывно пялится на Уильяма, когда он за столом, а я знаю, что она с ним спала, и актриса знает, что я в курсе, и когда наши взгляды на секунду встречаются — нечаянно, — мы обе резко отводим глаза.
Сьюзан, отстукивая ритм по столу, принимается мурлыкать себе под нос. Грэм закуривает, не потрудившись узнать, что мы об этом думаем. Его глаза — красные, полузакрытые — на миг увлажняются.
— У меня в тачке типа странный звук, — говорит Сьюзан. — Я думаю, надо бы ее подкрутить. — Она щупает оправу очков.
— Если странные шумы — конечно, надо, — отвечаю я.
— Ну, она мне типа нужна. В пятницу в «Цивиле» будут «Психоделические меха»[11], и мне тотально нужна тачка. — Сьюзан смотрит на Грэма. — То есть, если Грэм мои билеты забрал.
— Ага, я забрал, — произносит Грэм так, будто это стоит ему нечеловеческих усилий. — И перестань говорить «тотально».
— А у кого? — спрашивает Сьюзан, барабаня пальцами по столу.
— У Джулиана.
— Только не это.
— У Джулиана. А что? — Грэм пытается изобразить раздражение, но получается усталость.
— Полный торчок. Наверняка у него места фиговые. Полный торчок, — повторяет Сьюзан. Пальцы замирают, Сьюзан смотрит Грэму в лицо. — Прямо как ты.
Грэм медленно кивает и молчит. Не успеваю я попросить опровержения, соглашается:
— Да уж, прямо как я.
— Он героином торгует, — замечает Сьюзан.
Я смотрю на актрису. Актриса мнет серферу ляжку. Серфер жует пиццу.
— А еще он проститутка, — прибавляет Сьюзан.
Долгая пауза.
— Это… в мой адрес заявление? — тихо спрашиваю я.
— Это типа тотальная ложь, — ухитряется выдавить Грэм. — Кто тебе сказал? Эта сука последняя Шэрон Уилер?
— Не совсем. Я знаю, что Джулиан спал с владельцем «Семи морей» и теперь заполучил проходку и кокаина сколько влезет. — Сьюзан с притворной усталостью вздыхает. — Кроме того, какая ирония — у них обоих герпес.
Тут Грэм почему-то смеется, затягивается и отвечает:
— У Джулиана не герпес. И подхватил он не от владельца «Семи морей». — Пауза, Грэм выдыхает. — У него венера от Доминика Дентрела.
За стол садится Уильям.
— Господи, мои собственные дети трепятся о наркоте и педиках — боже правый. Ох, Сьюзан, да сними же эти чертовы очки. Ты, черт возьми, в «Спаго», а не в пляжном клубе. — Уильям заглатывает полбокала «шприцера» — двадцать минут назад я наблюдала, как он выдыхается. Уильям косится на актрису, потом смотрит на меня. — В пятницу вечером идем на прием к Шроцесам.
Я щупаю салфетку, затем прикуриваю.
— Я не хочу в пятницу вечером на прием к Шроцесам, — тихо говорю я, выдыхая.
Уильям смотрит на меня, прикуривает и так же тихо спрашивает, глядя мне в глаза:
— А чего ты хочешь? Спать? Валяться у бассейна? Туфли пересчитывать?
Грэм смотрит в стол и хихикает.
Сьюзан пьет воду и поглядывает на серфера.
Спустя некоторое время я спрашиваю Грэма и Сьюзан, как дела в школе.
Грэм не отвечает.
— Порядок, — говорит Сьюзан. — У Белинды Лорел герпес.
Интересно, думаю я, Белинда Лорел подхватила его от Джулиана или от владельца «Семи морей». И еще мне трудно сдержаться и не спросить Сьюзан, что такое «Бродячий кот».
Грэм с трудом выдавливает:
— Она подхватила от Винса Паркера. Ему родители купили девятьсот двадцать восьмой, хотя знают, что он на звериных транках сидит.
— На редкость… — Сьюзан замолкает, подбирая слово.
Я закрываю глаза и вспоминаю мальчика, подошедшего к телефону у Мартина дома.
— Отвратно, — договаривает Сьюзан.
— Ага. Тотально отвратно, — соглашается Грэм.
Уильям оглядывается на актрису, которая щупает серфера, кривится и говорит:
— Бог ты мой, да вы больные. Мне надо еще позвонить.
Грэм, настороженный и похмельный, с ошеломляющей меня тоской пялится в окно на «Тауэр-Рекордз» через дорогу, а потом я закрываю глаза и воображаю цвет воды, лимонное дерево, шрам.
Утром в четверг звонит мать. Служанка приходит ко мне в спальню в одиннадцать, будит меня:
— Телефон, su madre, su madre, senora[12], — а я отвечаю:
— No estoy aqui, Rosa , no estoy aqui[13], — и уплываю в сон. Встаю в час и брожу вокруг бассейна, курю и пью «перье», а в раздевалке звонит телефон, и придется с ней разговаривать, понимаю я, чтоб уж отделаться. Роза берет трубку, телефон больше не звонит, и надо возвращаться в дом.
— Да, это я. — Голос у матери страдальческий, сердитый. — Ты уезжала? Я уже звонила.
— Да, — вздыхаю я. — В магазин.
— А-а. — Пауза. — Зачем?
— Ну, за… вешалками, — говорю я, а потом: — В магазин. — И еще: — За вешалками. — И наконец: — Как ты себя чувствуешь?
— А ты как думаешь?
Я вздыхаю, ложусь на постель.
— Не знаю. Так же? — И через минуту: — Не плачь. Прошу тебя. Пожалуйста, не плачь.
— Все бесполезно. Я каждый день хожу к доктору Скотту, у меня терапия, он твердит: «Получше, получше», а я все спрашиваю: «Что получше, что получше?», а потом… — Задохнувшись, мать умолкает.
— Он тебе демерол еще прописывает?
— Да, — вздыхает она. — Я еще на демероле.
— Ну, это… хорошо.
Ее голос опять срывается:
— Я не уверена, что смогу его и дальше принимать. У меня кожа, она вся… кожа…
— Прошу тебя.
— …она желтая. Вся желтая.
Я закуриваю.
— Прошу тебя. — Я закрываю глаза. — Все нормально.
— А Грэм и Сьюзан где?
— Они… в школе, — говорю я, стараясь изобразить уверенность.
— Я бы с ними поговорила. Я, знаешь, скучаю по ним иногда.
Я тушу сигарету.
— Да. Э-э. Они… тоже по тебе скучают, знаешь. Да…
— Я знаю.
Я пытаюсь поддержать беседу:
— Ну, так чем же ты занимаешься?
— Только что из клиники вернулась, убиралась на чердаке и нашла те фотографии с Рождества в Нью-Йорке. Те, которые я искала. Тебе было двенадцать. Когда мы в «Карлайле» жили.
Судя по всему, мать уже две недели постоянно убирается на чердаке и находит одни и те же фотографии с Рождества в Нью-Йорке. Я это Рождество помню смутно. Как она несколько часов выбирала мне платье в сочельник, причесывала длинными, легкими взмахами. Рождественское шоу в «Радио-Сити», и как я ела там полосатую карамельку — она походила на исхудавшего напуганного Санта-Клауса. Как отец напился вечером в «Плазе», как родители ссорились в такси по дороге в «Карлайл», а ночью я слышала их ругань и, конечно, звон стекла за стеной. Рождественский ужин в «La Grenouille»[14], где отец порывался поцеловать маму, а та отворачивалась. Но лучше всего, так отчетливо, что меня аж скручивает, я помню одну вещь: в ту поездку мы не фотографировались.
— Как Уильям? — спрашивает мать, не дождавшись ответа про фотографии.
— Что? — пугаюсь я, снова ныряя в разговор.
— Уильям. Твой муж. — И повысив голос: — Мой зять. Уильям.
— Он прекрасно. Прекрасно. Он прекрасно. — Вчера вечером в «Спаго» актриса за соседним столиком поцеловала серфера в губы — тот как раз соскребал с пиццы икру. Когда я уходила, актриса мне улыбнулась. Моя мать — желтая кожа, тело тонкое, хрупкое, она почти не ест — умирает в громадном пустом доме окнами на залив Сан-Франциско. Служитель по краям бассейна поставил мышеловки, заляпанные ореховым маслом. Сдавайся, хаос.
— Это хорошо.
Еще почти две минуты — ни слова. Я засекаю, слушаю, как тикают часы, как служанка напевает дальше по коридору, моет окна у Сьюзан в комнате, я снова закуриваю, надеюсь, что мать скоро даст отбой. Она откашливается и наконец что-то говорит.
— У меня волосы выпадают.
Приходится бросить трубку.
Мой психиатр доктор Нова — молодой, загорелый, у него «пежо», и костюмы от Джорджио Армани, и дом в Малибу, и доктор Нова часто жалуется на обслуживание в «Козырях». У него практика на Уилшире, в большом белом оштукатуренном комплексе напротив «Неймана Маркуса», и, приезжая к доктору, я обычно паркуюсь у «Неймана Маркуса» и брожу по магазину, пока что-нибудь не куплю, а потом перехожу улицу. Сегодня у себя на верхотуре, в кабинете на десятом этаже, доктор Нова рассказывает, как вчера вечером на приеме в «Колонии» кто-то «пытался утопиться». Я спрашиваю, не его ли пациент. Доктор Нова отвечает, что жена рок-звезды, чей сингл три недели занимал второе место в хит-параде «Биллборда». Начинает перечислять, кто еще был на приеме, но я вынуждена его перебить.
— Мне нужен еще либриум.
Он закуривает тонкую итальянскую сигарету, интересуется:
— Зачем?
— Не спрашивайте зачем, — зеваю я. — Дайте рецепт, и все.
Доктор Нова выдыхает.
— Почему не спрашивать?
Я смотрю в окно.
— Потому что я вас прошу? — тихо говорю я. — Потому что я плачу вам сто тридцать пять долларов в час?
Доктор Нова тушит сигарету, выглядывает в окно. После паузы, устало:
— А вы как думаете?
Я отупело, загипнотизированно смотрю в окно: пальмовые листья раскачиваются на жарком ветру, четко очерченные на оранжевом небе, ниже — вывеска кладбища «Лесная поляна».
Доктор Нова откашливается.
Я начинаю сердиться.
— Только продлите рецепт, и… — Я вздыхаю. — Ладно?
— Я забочусь исключительно о вас.
Я улыбаюсь — благодарно, недоверчиво. Он смотрит странно, неуверенно, не понимая, откуда эта улыбка.
На бульваре Уилшир я замечаю Грэмов «порш» и еду за ним. Какой он аккуратный водитель, удивляюсь я, как мигает поворотниками, перестраиваясь, как замедляет ход и притормаживает на желтый, а на красный совсем замирает, как осторожно едет по перекрестку. Я решаю, что Грэм направляется домой, но он проезжает Робертсон, и я следую за ним.
Грэм катит по Уилширу, а после Санта-Моники сворачивает направо в переулок. Я стою на бензоколонке «Мобайл» и наблюдаю, как Грэм съезжает на дорожку к большой белой многоэтажке. Паркуется за красным «феррари», выходит, озирается. Я надеваю очки, поднимаю стекло. Грэм стучится в квартиру, и ему открывает мальчик, что заходил неделю назад, стоял в кухне и смотрел на воду. Грэм входит, и дверь затворяется. Они оба появляются двадцать минут спустя, на мальчике одни шорты, они пожимают друг другу руки. Грэм ковыляет к «поршу», роняет ключи. Сгибается, нашаривает ключи, и с четвертой попытки ему удается их поднять. Он залезает в «порш», хлопает дверцей, сидит, разглядывая собственные колени. Подносит палец ко рту, легонько лижет. Довольный, снова смотрит на колени, убирает что-то в бардачок, отъезжает от красного «феррари» и возвращается на Уилшир.
Внезапно по стеклу с пассажирской стороны стучат, и я испуганно поднимаю голову. Красивый служитель просит меня отъехать, и когда я завожу мотор, перед глазами встает тревожно достоверная картина: шестилетие Грэма, он, в серых шортах, дорогой рубашке из «варенки» и мокасинах, разом задувает свечи на праздничном флинтстоуновском[15] торте, Уильям приносит из багажника серебристого «кадиллака» трехколесный велосипед, фотограф снимает Грэма на велосипеде, Грэм катит по аллее, по лужайке и, наконец, — в бассейн. Я еду по Уилширу, воспоминание распадается, а Грэмовой машины у дома нет.
Я лежу в постели в вествудской квартире Мартина. Он включил MTV, одними губами подпевает Принцу.[16] В темных очках и голышом, притворяется, будто на гитаре бренчит. Включен кондиционер, я почти слышу гудение и стараюсь сосредоточиться на нем, не на Мартине — он танцует теперь у кровати, а изо рта свисает незажженная сигарета. Я поворачиваюсь на бок. Мартин выключает звук и ставит древнюю пластинку «Пляжных мальчиков».[17] Прикуривает. Я натягиваю на себя простыню. Мартин прыгает в постель, валится рядом, машет ногами — пресс качает. Я чувствую, как ноги медленно поднимаются, потом опускаются еще медленнее. Мартин бросает упражнения, смотрит на меня. Под простыней тянет руку вниз и ухмыляется:
— У тебя ноги такие гладкие.
— Восковая депиляция.
— Кошмар.
— Каждый раз пью бутылочку «Абсолюта», чтоб вытерпеть.
Внезапно он подскакивает, падает на меня, рычит — притворяется тигром, львом или, скорее, просто очень большой кошкой. «Пляжные мальчики» поют «Правда, было б мило?». Я затягиваюсь Мартиновой сигаретой, смотрю ему в глаза. Он очень загорелый, сильный, юный, синие глаза так туманны и пусты — поневоле провалишься. В телевизоре — черно-белый кадр: кусок попкорна, а под ним слова «Очень важно».
— Ты вчера на пляж ходил?
— Нет, — улыбается Мартин. — А что? Я тебе там примерещился?
— Нет. Просто.
— Я у нас в семье самый поджаристый.
У него наполовину встал, он берет мою руку и кладет на ствол, саркастически подмигнув. Убираю руку, пальцами глажу его живот, грудь, касаюсь губ, и Мартин вздрагивает.
— Интересно, что сказали бы твои родители, если б узнали, что их подруга спит с их сыном, — бормочу я.
— Ты моим родителям не подруга, — возражает Мартин. Его улыбка чуть слабеет.
— Ну да, просто дважды в неделю играю в теннис с твоей матерью.
— Интересно, блин, кто выигрывает. — Мартин закатывает глаза. — Не хочу о матери. — Он пытается меня поцеловать. Я его отпихиваю, и Мартин лежит, гладит себя, вполголоса подпевает «Пляжным мальчикам».
— Ты в курсе, что моего парикмахера зовут Лэнс и этот Лэнс — гомосексуалист? Ты бы, наверное, сказал «тотальный гомосексуалист». Макияж, бижутерия, ужасно жеманно лепечет, вечно толкует про своих дружков и весьма женоподобен. В общем, я сегодня ходила к нему в салон, потому что мне вечером на прием к Шроцесам, и я пришла в салон, говорю Лилиан — это женщина, которая сеансы записывает, — говорю ей, что мне назначено у Лэнса, а Лилиан говорит, что Лэнс в отпуске на неделю. Я расстроилась, говорю: «Ну, меня не предупредили», а Лилиан смотрит на меня и говорит: «Да нет, он же не в круизе никаком. У него ночью в автокатастрофе сын погиб под Лас-Вегасом». И я переписалась и ушла. — Я смотрю на Мартина. — Правда поразительно?
Мартин глядит в потолок, потом на меня и соглашается:
— Ага, тотально поразительно. — И встает.
— Ты куда?
Он натягивает трусы.
— У меня лекция в четыре.
— Ты туда по правде ходишь?
Мартин застегивает ширинку на полинявших джинсах, влезает в пуловер, в «топ-сайдеры». Я сижу на кровати, причесываюсь, он садится рядом и с детской улыбкой до ушей просит:
— Детка, не одолжишь шестьдесят баксов? Надо отдать парню одному за билеты на Билли Айдола[18], а я забыл к банкомату сбегать, и как-то сложно все… — Его голос сходит на нет.
— Да. — Я достаю из сумочки четыре двадцатки, а Мартин целует меня в шею и небрежно кивает:
— Спасибо, детка, я отдам.
— Отдашь. Не называй меня деткой.
— Сама закроешь, — кричит он уже в дверях.
«Ягуар» ломается на Уилшире. Еду, люк открыт, мурлычет радио, и вдруг машина дергается и ее начинает сносить вправо. Выжимаю газ до пола, машина снова дергается и ее сносит вправо. Криво паркуюсь у обочины, неподалеку от перекрестка Уилшира и Ла-Сьенеги, еще пару минут пытаюсь завестись, а потом вынимаю ключи и с открытым люком сижу в заглохшем «ягуаре» на бульваре и слушаю, как проезжают машины. Наконец вылезаю, нахожу телефонную будку на бензоколонке «Мобайл», на перекрестке, звоню Мартину, но другой голос, на этот раз девичий, сообщает, что Мартин на пляже, и я вешаю трубку, звоню на студию, но там ассистент мне говорит, что Уильям в «Поло-холле» с режиссером следующего фильма, но я туда не звоню, хотя знаю телефон. Звоню домой, но Грэма и Сьюзан тоже нет, а когда я спрашиваю, где они, служанка меня, судя по всему, не узнает, я вешаю трубку, и Роза ничего не успевает прибавить. Я почти двадцать минут стою в телефонной будке и представляю себе, как Мартин сталкивает меня с балкона своей вествудской квартиры. Наконец выхожу из будки, прошу кого-то с бензоколонки позвонить в автоклуб, и оттуда приезжают, на буксире уволакивают «ягуар» в представительство «Ягуара» на Санта-Монике, где я униженно беседую с иранцем по имени Норманди, и меня отвозят домой, я лежу в постели, пытаюсь уснуть, но возвращается Уильям, будит меня, я рассказываю, что случилось, он бормочет: «Типично», — и говорит, что нам надо на прием и дело будет плохо, если я тотчас не начну собираться.
Я причесываюсь. Уильям стоит над раковиной, бреется. На нем только белые брюки, не застегнуты. На мне юбка и лифчик, я бросаю причесываться, надеваю блузку, потом причесываюсь дальше. Уильям умывается, вытирается насухо.
— Мне вчера звонили на студию, — говорит он. — Крайне занимательный звонок. — Пауза. — Твоя мать, что само по себе странно. Во-первых, она никогда раньше туда не звонила, а во-вторых, она меня не слишком любит.
— Это неправда, — говорю я и начинаю хохотать.
— Знаешь, что она сказала?
Я молчу.
— Ну же, угадай, — улыбается он. — Не угадаешь?
Я молчу.
— Она сказала, что звонила тебе, а ты бросила трубку. — Пауза. — Это что, правда?
— А если правда? — Я кладу щетку, подкрашиваю губы, но руки трясутся, и я бросаю это занятие, снова беру щетку и причесываюсь. Наконец поднимаю глаза. Уильям смотрит на меня в зеркало напротив моего, и я просто говорю: — Да.
Уильям шагает к гардеробу и выбирает рубашку.
— Я думал, неправда. Думал, это на нее демерол действует в таком духе, — сухо замечает он.
Я коротко, резко дергаю волосы щеткой.
— Почему? — с любопытством спрашивает он.
— Не знаю. Я вряд ли в состоянии об этом говорить.
— Ты бросила трубку, когда позвонила твоя, блядь, собственная мать? — Он смеется.
— Да. — Я кладу щетку. — А что ты так переживаешь? — Меня вдруг удручает тот факт, что «ягуар» может остаться в ремонте еще почти на неделю. Уильям так и стоит.
— Ты не любишь мать? — спрашивает он, застегивая ширинку, захлопывая пряжку ремня от Гуччи. — Ну то есть, господи боже, она же, черт возьми, от рака умирает.
— Я устала. Прошу тебя, Уильям. Не надо.
— А меня?
Он снова идет к гардеробу, находит пиджак.
— Нет. Наверное, нет. — Слова звучат ясно, и я пожимаю плечами. — Теперь уже нет.
— А твоих чертовых детей? — вздыхает Уильям.
— Наших чертовых детей.
— Наших чертовых детей. Не занудствуй.
— Не думаю. Я… не уверена.
— Почему? — Сидя на кровати, он натягивает мокасины.
— Потому что я… — Я смотрю на Уильяма. — Я не знаю… их.
— Ну же, детка, это отговорка, — иронизирует он. — Это же ты, по-моему, говорила, что к чужим легко проникаться.
— Нет, — отвечаю я. — Это ты, и это касалось ебли.
— Ну, поскольку ты больше ни к кому ничего не питаешь, ты и не ебешься. Полагаю, тут мы единодушны. — Он затягивает галстук.
— Меня трясет. — Последнее Уильямово замечание пугает меня — может, я пропустила фразу, часть фразы?
— Боже ты мой, надо двинуться, — говорит он. — Возьми, пожалуйста, шприц. Инсулин там где-то. — Он машет рукой, снимает пиджак, расстегивает рубашку.
Я наполняю пластиковый шприц инсулином, и приходится отгонять искушение пустить воздух, вонзить в вену, глядеть, как искажается его лицо, как рушится на пол тело. Уильям закатывает рукав до плеча. Я втыкаю иглу и говорю:
— Говнюк. — А Уильям смотрит в пол и отвечает:
— Не хочу больше разговаривать. — Мы одеваемся в тишине и уезжаем на прием.
А на Сансете — Уильям за рулем, коленями сжимает бокал с водкой, люк открыт, дует теплый ветер, вдалеке садится рыжее солнце — я касаюсь его руки на руле, и он убирает руку, чтобы поднести бокал ко рту. Я отворачиваюсь, а мы проезжаем Вествуд, и высоко наверху мелькает квартира Мартина.
Мы проезжаем по холмам, находим дом, Уильям сдает машину лакею, и перед центральным входом, где за канатами толпятся фотографы, Уильям велит мне улыбаться.
— Улыбайся, — шипит он. — Попробуй хотя бы. Мне не нужна еще одна фотография, как та в «Голливуд-Репортере». Последняя. Ты там куда-то таращишься и лицо у тебя кретинское.
— Уильям, я устала. Я устала от тебя. Я устала от этих приемов. Устала.
— У тебя такой тон — я почти поверил. — Он жестко берет меня под руку. — Просто улыбайся, о'кей? Пройдем фотографов, а потом мне похуй, что ты будешь делать.
— Ты… просто… чудовище, — говорю я.
— На себя посмотри, — отвечает он и тащит меня вперед.
Уильям разговаривает с актером, у того на следующей неделе премьера, мы стоим у бассейна, а с актером — загорелый мальчик, он в беседу не вслушивается. Смотрит в воду, руки в карманах. Теплый черный ветер дует по каньонам, светлые волосы мальчика не шелохнутся. Мне отсюда видны щиты на Сансете, прямоугольнички в неоновом свете уличных фонарей. Я потягиваю из бокала, оглядываюсь на мальчика. Тот все глядит в освещенную воду. Играет оркестр, тихая веселая мелодия, свет из воды, над бассейном вьются лоскутки пара, и красивый юный блондин, и желто-белые полосатые палатки на длинном, просторном газоне, и теплые ветра все прохладнее, пальмы, листья вычерчены луной — и боль утихомиривается. Уильям с актером говорят про жену рок-звезды, что пыталась утопиться на Малибу, я смотрю на юного блондина, а он отрывает взгляд от воды и наконец прислушивается.
глава 4. На островах
Смотрю на сына через зеркальное стекло с пятого этажа моего конторского здания. Он через площадь от меня стоит с кем-то в очереди на «Слова нежности».[19] Всё посматривает наверх, на окно, за которым я стою. В телефонной трубке Линч рассказывает о последних штрихах сделки, над которой мы на той неделе работали в Нью-Йорке, но я не слушаю. Гляжу через стекло, радуюсь, что Тим меня не видит и мы не можем друг другу помахать. Они с приятелем топчутся в очереди, ждут, когда впустят. Его друг — Сэм, кажется, или Грэм, как-то так — очень похож на Тима: оба высокие загорелые блондины, оба в линялых джинсах и красных рубашках Южнокалифорнийского универа. Тим опять смотрит на окно. Кладу руку на холодное, оказывается, стекло, так и стою. Линч говорит, что Благодарение и, может, я хочу на выходные поехать с ним, О'Брайеном и Дэйвисом в Лас-Крусес порыбачить. Я рассказываю Линчу, что на четыре дня везу Тима на Гавайи. Грэм что-то шепчет Тиму на ухо, потом улыбается — по-моему, похотливо, и я мельком думаю, не спят ли эти двое друг с другом, а Линч говорит, что, может, звякнет, когда я вернусь. Я вешаю трубку, убираю руку со стекла. Тим закуривает и опять косится на мое окно. Стою, смотрю на него — лучше б он не курил. Из-за своего стола зовет Кэй: «Лес? Фицхью на третьей линии», — и я говорю, что меня нет, стою у окна, очередь наконец всасывается и Тим исчезает в дверях фойе, и, уходя с работы рано, около четырех, в подземном гараже я прислоняюсь к серебристому «феррари», ослабляю узел галстука, руки трясутся от напряжения — дверцу открывал, — и уезжаю из Сенчури-Сити.
Я все паковал и паковал один большой чемодан, не понимая, что с собой брать, хотя не первый раз еду на Мауна-Кеа, но сегодня, вот сейчас, я в сомнениях. Надо бы поесть, десятый час уже, но из-за выпитого недавно валиума я не особо голоден. Нахожу в кухне коробку «трисквитов» и утомленно сгрызаю две штуки. Опять пакую чемодан, заново сворачиваю две парадные рубашки, и тут звонит телефон.