Еду в круглосуточный солярий «Солнечный жар = загар» на Вудмене, десять минут поджариваюсь, потом отправляюсь в Голливуд — может, к Дирку заеду, он в основном по красивым мальчикам шныряет в СантаМонике в барах, в тренажерных залах. Его бензопила прикалывает — нормально, если дом звукоизолирован, как у Дирка. Проезжаю переулок, четыре автостоянки, «Семь-Одиннадцать», кучу полицейских машин.
Ночь теплая, и я открываю люк, включаю радио погромче. Заглядываю в «Тауэр-Рекордз», покупаю пару кассет, потом в круглосуточный «Хьюз» на перекрестке Беверли и Догени, беру кучу стейков — на случай, если всю неделю выходить не захочется. Сырое мясо — вполне себе, хотя сок жидковат и недостаточно соленый. Жирная телка-кассирша со мной заигрывает, пока я выписываю чек на семьсот сорок долларов — и это одни филе-миньоны. Заезжаю в парочку клубов, где проходка есть или охранник знакомый, осматриваюсь, потом катаюсь еще. Вспоминаю девчонку, которую снял в «Орудиях», как отвез ее на бульвар Вентура, скинул на автобусной остановке, надеясь, что ничего не помнит. Проезжаю спортивный магазин, думаю о том, что случилось с Родериком, содрогаюсь, подступает тошнота. Но я глотаю валиум, и вскоре уже ничего, терпимо, проезжаю щит на Сансете, написано: «Исчезни тут», и я подмигиваю двум блондинкам, обе в наушниках, в открытом «450-СЛ», мы стоим на светофоре, я улыбаюсь им, они хихикают, и я еду за ними по Сансету, думаю, не остановиться ли, не съесть ли с ними суси, почти уже предлагаю им съехать к тротуару, и тут на глаза попадается вывеска магазина «Трифти», громадная синяя неоновая строчная «т» мигает, плывет над домами и щитами, луна зависла за ней, над ней, и я все ближе, слабее, и я делаю тотально запрещенный разворот, меня еще подташнивает, но чем дальше я оттуда, тем меньше, я опускаю зеркальце заднего вида и направляюсь к Дирку.
Дирк живет в огромном доме, на вид испанском и старомодном, его построили в холмах давным-давно, и я открываю черный ход, иду на кухню, слышу, как наверху взревывает телик. В раковине — две ножовки, розовая вода и мыльная пена. Я ухмыляюсь про себя, хочется есть. Всякий раз, слыша в новостях, что на побережье нашли пацана — иногда лишь часть тела, руку, ногу, туловище, насухо высосанные, в мешке, возле подземного перехода, — я шепчу себе под нос: «Дирк». Беру из холодильника две «Короны», бегу по лестнице к нему в комнату, открываю дверь — темень. Дирк сидит на диване в футболке «ФИЛ КОЛЛИНЗ»[85] и джинсах, на голове сомбреро, на ногах — «Тони Ламас», смотрит по видео «Плохих мальчишек»[86], забивает косяк, на вид сытый, в углу — окровавленное полотенце.
— Привет, Дирк, — говорю я.
— Привет, отец. — Он оборачивается.
— Что творится?
— Ни черта. У тебя?
— Просто подумал — заскочу, посмотрю, как вы тут. — Я протягиваю ему одну «Корону». Он свинчивает крышечку. Сажусь рядом, открываю свою, кидаю крышечку на окровавленное полотенце под постером «Уйди-Уйди» и новой стереосистемой. На сукне бильярдного стола громоздятся влажные кости, под ними узелок из влажных шортов «Жокей», на них пятна — лиловые, черные, красные.
— Спасибо, друг. — Дирк делает глоток. — Эй, — он лыбится, — что это такое: бурое и паутиной заросло.
— Жопа эфиопа, — отвечаю я.
— Точно. Дай пять. — Даю пять.
В патио с деревянной балки свешивается отяжелевший от крови мешок с плотью, над ним трепыхаются мошки. От каждой капли они шарахаются, затем перегруппируются. Под мешком — большое колючее перекати-поле, кто-то обмотал его белой рождественской электрогирляндой. Белобрысая летучая мышь хлопает крыльями, шмонается по балкам над мешком и мошками.
— А это кто? — спрашиваю я.
— Андре.
— Привет, Андре, — машу я.
Летучая мышь в ответ пищит.
— У Андре похмелье, — зевает Дирк.
— Фигово.
— Очень это долго — выворачивать череп через рот, — говорит Дирк.
— Угу, — киваю я. — Можно я сельтерской возьму?
— А можешь?
— Ничего себе тукан, — говорю я, заметив коматозную птицу в клетке возле стеклянной двери на веранду. — Как его зовут?
— Топинамбур, — отвечает Дирк. — Если пойдешь за сельтерской, принеси «мимозы», ладно?
— Господи, — шепчу я. — Чего этот тукан насмотрелся.
— Тукану по барабану, — отвечает Дирк.
Возле джакузи лежат мешки с телами, вокруг бурлящей воды — зажженные свечи: от родственников остались, родственникам лучше не знать — такого испытания они не пройдут.
Опять спускаюсь вниз, беру сельтерскую, смешиваю Дирку «мимозу», потом мы тусуемся, смотрим кино, пьем еще пива, листаем потрепанные «Джи-Кью», «Вэнити Фэйр», «Настоящие зверства жизни», курим анашу, и примерно тогда я улавливаю запах крови из соседней комнаты — такой свежей, аж пульсирует.
— Я бы, наверное, чего-нибудь схавал, — говорю я. — А то, боюсь, крышей поеду.
Дирк перематывает фильм, и мы смотрим снова. Но сосредоточиться я не могу. Шон Пенн все буйствует и буйствует, а я все голоднее, но молчу, потом фильм заканчивается, и Дирк переключает на «Эйч-Би-О», там «Плохие мальчишки», и мы снова их смотрим, курим еще анаши, и наконец я вынужден встать и пройтись по комнате.
— Марша — с одним из «Пляжных мальчиков», — говорит Дирк. — Мне Уолтер звонил.
— Ага, — отвечаю я. — Я вчера с Мирандой в «Плюще» ужинал. Дошло?
— Зашибись. Дошло. — Он пожимает плечами. — Я с Маршей не общался после… — Он умолкает, мнется, запинаясь договаривает: — После Родерика. — Переключает на другой канал, потом обратно.
Теперь о Родерике никто особо не говорит. В прошлом году Марша и Дик должны были ужинать с Родериком в «Chinois», а когда заехали за ним в Брентвуд, нашли на дне пустого бассейна деревянный кол (вообще-то грубо обтесанную бейсбольную биту «Уилсон-5»), забитый в бетон возле стока, весь ободранный (Родерик так гордился длинными наманикюренными когтями), а в углу — кучки пыли, черно-серого песка и пепла. Марша и Дирк взяли кол, намазанный чесночным порошком «Лори», сожгли в пустом Родериковом доме, и больше Родерика никто не видел.
— Прости, мужик, — говорит Дирк. — Я с перепугу чуть не обмочился.
— Ай да ладно, отец, не будем об этом, — говорю я. — Да ладно.
— Точняк, профессор. — Дирк изображает Кота Феликса[87], нацепляет «уэйфэреры» и улыбается.
Теперь я в темноте брожу по комнате, в телевизоре кто-то орет, я продвигаюсь к двери, запах пряный, очень сочный, и я снова глубоко вдыхаю — еще он сладкий и определенно мужской. Я надеюсь, мне предложат, но не хочу быть пиявкой. Я прислоняюсь к стене, Дирк рассказывает про воровство пинт из «Кедров», а я подхожу к двери, перешагиваю через пропитанное кровью полотенце, пытаюсь открыть, будто случайно.
— Не открывай, отец. — Тихо скрежещет Дирк, все еще в очках. — Не ходи туда.
Я весьма поспешно отдергиваю руку, сую в карман, притворяюсь, будто заглядывать и не собирался, насвистываю привязавшуюся песню Билли Айдола.
— Я туда и не собирался. Остынь.
Он медленно кивает, снимает сомбреро, переключает канал, потом опять на «Плохих мальчишек». Вздыхает, щелчком скидывает что-то с ковбойского сапога.
— Он еще не умер.
— Нет-нет, отец, я понял, — говорю я. — Расслабься.
Я спускаюсь вниз, приношу нам еще пива, мы курим анашу, рассказываем анекдоты — один про коалу, другой про негров, третий про авиакатастрофу, — потом досматриваем фильм, толком ничего не говоря, с длинными паузами между предложениями, между словами даже, бегут титры, Дирк снимает очки, опять надевает, я обкурен. Он смотрит на меня и говорит:
— А Элли Шиди ничего себе, когда покалечена, — и тут снаружи ритуально накатывает гроза.
Я тусуюсь в «Фазах» в Студио-Сити, поздновато, со мной девчонка с длинными светлыми волосами, лет, наверное, двадцати, я сначала видел, как она с каким-то болваном танцевала под «Материальную девушку»[88], ей скучно, она теперь со мной, и мне скучно, хочется свалить, мы допиваем, идем к моей машине, садимся, и я типа пьян, радио не включаю, в машине тишина, девчонка опускает стекло, а на Вентуре ни души, так что все равно тишина, не считая кондиционера, она ни слова не говорит насчет того, какая у меня прелестная машина, и наконец я, бессмысленно опуская крышу, дабы ее поразить, уже недалеко от Энсино, спрашиваю эту суку:
— Сколько эфиопов можно запихнуть в «фольксваген»? — Вытаскиваю из пиджака «Мальборо», давлю на прикуриватель, улыбаюсь про себя.
— Всех, — отвечает она.
Я сворачиваю к обочине, шины визжат, я глушу мотор. Сижу жду. Радио почему-то включено, какая-то песня, но я не знаю, что за песня, и прикуриватель выскакивает. Рука у меня трясется, я смотрю на девчонку, откидываюсь назад, в пальцах сигарета. По-моему, она спрашивает, что происходит, но я ее даже не слышу, пытаюсь собраться, выруливаю было на Вентуру, но снова торможу, смотрю на девчонку, и она скучающе спрашивает, чем это мы занимаемся, а я все смотрю, потом очень медленно, еще держа сигарету, вставляю прикуриватель, жду, пока нагреется, давлю на него, закуриваю, выдыхаю дым, все разглядываю девчонку, отодвинувшись, а потом очень тихо, подозрительно, может, чуть смущенно спрашиваю:
— Ладно, — глубоко вдыхаю, — сколько эфиопов можно запихнуть в «фольксваген»? — Пока не ответит, не выдохну. Смотрю, как из ниоткуда появляется перекати-поле, слышу, как оно задевает бампер «порша».
— Я же сказала — всех, — отвечает она. — Мы к тебе едем или типа что?
Я откидываюсь назад, затягиваюсь, спрашиваю:
— Сколько тебе лет?
— Двадцать.
— Да нет, по правде. Ну же? Мы тут вдвоем. Больше никого. Я не легавый. Скажи правду. За правду ничего не будет.
Она задумывает, потом спрашивает:
— Ты мне грамм дашь?
— Полграмма.
Она закуривает косяк, который я принимаю за сигарету, выдувает дым в крышу и говорит:
— Ладно. Четырнадцать. Четырнадцать мне. Переживешь? Блин. — Протягивает мне косяк.
— Нетушки, — отвечаю я и косяк не беру.
Она пожимает плечами.
— Даушки, — и затягивается.
— Нетушки, — повторяю я.
— Даушки. Мне четырнадцать. У меня была батмицва в отеле «Беверли-Хиллз», просто жуть с ружьем, а в октябре мне будет пятнадцать. — Она задерживает дыхание, потом выдувает дым.
— Как же ты в клуб попала?
— Карточка поддельная. — Она лезет в сумку.
— Это что же получается, я перепутал «Привет, Китти» с Луи Вуаттоном? — громко шепчу я, хватая и нюхая сумочку.
Девчонка показывает поддельную карточку.
— Похоже на то, гений.
— Откуда мне знать, что она поддельная? — спрашиваю я. — Откуда мне знать — может, ты дразнишься?
— Посмотри внимательнее. Ага, я двадцать лет назад родилась, в шестьдесят четвертом, угу, конечно, — хмыкает она. — Тю.
Я возвращаю ей карточку. Потом завожу машину и, все так же глядя на девчонку, выезжаю на бульвар Вентура и еду во тьму Энсино.
— Всех, — содрогаюсь я. — О как.
— А мой грамм где? — спрашивает она, а потом: — Ой, смотри, у «Робинсона» распродажа.
Я закуриваю вторую сигарету.
— Я обычно не курю, — сообщаю я. — Но ты со мной что-то странное делаешь.
— Вот и не кури. — Она зевает. — Эти штуки тебя прикончат. По крайней мере, так говорила моя чудовищная мамаша.
— Она от сигарет умерла? — спрашиваю я.
— Нет, ей какой-то маньяк глотку перерезал. Она не курила. — Пауза. — Меня в принципе мексиканцы вырастили. — Снова пауза. — А это, я тебе скажу, не подарок.
— М-да? — зловеще улыбаюсь я. — Думаешь, меня сигареты прикончат?
Она снова затягивается, и все, я заезжаю в гараж, мы заходим в спальню, все ускоряется, когда уже ясно, куда движется ночь, девчонка осматривается и просит большой водки со льдом. Я отвечаю, что пиво в холодильнике и она, блядь, может достать сама. С ней случается вроде как припадок безумного шипа, она ковыляет в кухню, бормоча: «У моего папаши манеры лучше».
— Тебе не может быть четырнадцать, — говорю я. — Нетушки. — Я снимаю галстук и пиджак, скидываю мокасины.
Она возвращается с «Короной» в одной руке и новым косяком в другой. Чересчур накрашена, уродские белые джинсы «Гесс», но похожа на большинство — восковая и искусственная.
— Бедная жалкая сучка, — шепчу я.
Ложусь на постель, заползаю повыше, головой на смятые подушки. Смотрю на девчонку, сползаю пониже, ерзаю.
— А мебели у тебя нет? — спрашивает она.
— Холодильник. И кровать, — отвечаю я, поглаживая простыни ручной работы.
— А, ну да. Это правда. Блин, соображал-ка у тебя работает. — Она слоняется по комнате, подходит к двери, пытается открыть — заперто. — А там что? — На дверь скотчем прилеплена таблица восходов и заходов солнца на эту неделю — вырезка из «Лос-Анджелес Геральд-Экзаминера». Девчонка ее разглядывает.
— Другая комната просто.
— Ясно. — Она оборачивается, наконец слегка испугавшись.
Я стаскиваю штаны, складываю, кидаю на пол.
— А почему у тебя так много типа… — Она умолкает. Пиво не пьет. Смущенно смотрит на меня.
— Так много чего? — Я расстегиваю рубашку.
— Ну… так много мяса? — кротко говорит она. — Ну то есть у тебя в холодильнике целая куча мяса.
— Не знаю. Потому что я хочу есть? Потому что красная рыба меня пугает? — Я кладу рубашку рядом с брюками. — Господи.
— А-а. — Она стоит, и все.
Я больше ничего не говорю, ложусь головой на подушки. Медленно стягиваю трусы, маню девчонку, и она медленно идет, беспомощная, с полной бутылкой пива, в горлышке — завиток лайма, косяк догорел. Браслеты на запястьях — словно из меха.
— Э… слушай, это совсем дурацкий вопрос… — она запинается. — А ты случайно не…
Она подходит ближе ко мне, плывет, не сознавая, что ее ноги даже не касаются пола. Я поднимаюсь, впереди покачивается громадный член, который вот-вот взорвется.
— Ты случаем типа не… — Она с улыбкой умолкает. — Типа… — Она не договаривает.
— Не вампир? — ухмыляюсь я.
— Да нет — не агент? — серьезно спрашивает она.
Я откашливаюсь.
Когда я говорю «нет, я не агент», она стонет, и я держу ее за плечи, очень медленно, спокойно веду в ванную, и когда я ее раздеваю, отбрасываю футболку «ЭСПРИ» в сторону, в биде, девчонка все хихикает, измученная, спрашивает: «Тебе это не странно, а?» — и наконец юное безупречное тело обнажено, и она смотрит мне в глаза, что совершенно затуманились, черные, бездонные, тянется, плача от недоверия, касается моего лица, я улыбаюсь, трогаю ее гладкую, безволосую пизду, и она говорит: «Только засосов не оставляй», — и тут я кричу, прыгаю на нее, раздираю ей горло, и ебу ее, и играю с ее кровью, и после этого все, в общем, нормально.
Я сегодня еду по Вентуре к своему психиатру, на холм. Недавно зарядил пару дорожек, из магнитофона вопят «Летние парни»[89], и я пою вместе с ними, на светофорах забивая эфир, мимо «Галлерии», мимо «Тауэр-Рекордз», мимо «Фабрики», кинотеатра «La Reina»[90], который скоро закроется, мимо нового «Жирбургера» и гигантского «Наутилуса», который только что открыли. Недавно звонила Марша, приглашала на тусовку в Малибу. Дирк прислал наклейки «Зи-Зи Топ» на крышку гроба — по-моему, довольно убогие, но я их все равно оставлю. Сегодня я разглядываю людей в машинах и много думаю о ядерных бомбах, потому что на парочке бамперов видел наклейки с жалобами на них. У доктора Новы мне приходится нелегко.
— Что это сегодня творится, Джейми? — спрашивает доктор Нова. — Ты вроде… взволнован.
— Я эти картинки видел, отец, нет — эти видения, — сообщаю я. — Ядерные ракеты все тут разнесли.
— Где — тут, Джейми?
— Долину расплавили, всю Долину. Все телки гниют на ходу. От «Галлерии» — одно воспоминание. Все исчезло. — Пауза. — Испарилось. — Пауза. — Так можно сказать?
— Ух ты, — говорит доктор Нова.
— Вот именно — ух ты. — Я смотрю в окно.
— А с тобой что случится?
— А что? Думаете, это меня остановит? — парирую я.
— А ты что думаешь?
— Вы думаете, ядерная, блядь, бомба все тут прикончит? — говорю я. — Да ни за что, отец.
— Прикончит тут что?
— Мы ее переживем.
— Кто — мы?
— Мы были здесь вечно, и мы, скорее всего, навечно и останемся. — Я скашиваю взгляд на свои ногти.
— А что мы будем делать? — Доктор Нова почти не слушает.
— Бродить. — Я пожимаю плечами. — Летать по округе. Парить над вами, как, блядь, вороны. Представьте себе самого крупного ворона, какого только видели. Представьте, как он парит.
— Как твои родители, Джейми?
— Не знаю, — отвечаю я, и тут мой голос поднимается до крика: — Но у меня классная жизнь, и если вы не продлите мне рецепт на пропоксифен…
— Ты сделаешь что, Джейми?
Я взвешиваю варианты, спокойно поясняю:
— Буду ждать. Как-нибудь ночью буду ждать вас в спальне. Или под столиком вашего любимого ресторана, ножку трясущуюся вам покалечу.
— Это… угроза? — спрашивает доктор Нова.
— Или когда вы поведете дочь в «Макдональдсе», — продолжаю я. — Оденусь Рональдом Макдональдом или Ужимкой, сожру вашу дочь на стоянке, а вы будете смотреть и быстро умом поедете.
— Мы это уже обсуждали, Джейми.
— Подкараулю вас на стоянке, или в школьном дворе, или в ванной. Заползу к вам в ванную. Провожу вашу дочь из школы, сыграю с ней в трих-трах, а потом засяду у вас в ванной.
Доктор Нова смотрит на меня скучающе, будто мое поведение объяснимо.
— Я был в палате, когда ваш отец умер от рака, — говорю я.
— Ты уже об этом говорил, — лениво отвечает он.
— Он гнил, доктор Нова. Я его видел. Я видел, как сгнил ваш отец. Рассказал всем своим друзьям, что ваш отец умер от токсического шока. Засунул себе в жопу тампон и забыл вытащить. Умирая, он кричал, доктор Нова.
— Ты… в последнее время кого-нибудь убивал, Джейми? — Судя по виду, он не слишком потрясен.
— В кино. В воображении, — хихикаю я. Доктор Нова вздыхает, разглядывает меня, явно весь в сомнениях.
— Чего ты хочешь?
— Хочу ждать на заднем сиденье вашей машины, пускать слюни…
— Я не глухой, Джейми, — вздыхает он.
— Хочу, чтобы вы продлили рецепт на пропоксифен, или я подкараулю вас в этом чудненьком бассейне с черным дном как-нибудь ночью, когда вы захотите искупаться, доктор Нова, и я вытяну вены и сухожилия из вашего потрясающего мускулистого бедра. — Теперь я встал, шагаю взад-вперед.
— Ты получишь пропоксифен, Джейми, — говорит доктор Нова. — Но я бы хотел, чтобы ты здесь появлялся регулярнее.
— Я психую тотально, — отвечаю я. — А вы спокойны, как покойник.
Он выписывает рецепт и, вручая его мне, спрашивает:
— Почему я должен тебя бояться?
— Потому что я крепкий загорелый ублюдок и зубы у меня такие острые, что по сравнению с ними заточенная бритва — столовый ножик. — Пауза. — Нужна причина получше?
— Почему ты мне угрожаешь? Почему я должен тебя бояться?
— Потому что я — последнее, что вы увидите, — сообщаю я. — Можете не сомневаться.
Я направляюсь к двери, разворачиваюсь.
— Где вы больше всего чувствуете себя в безопасности? — спрашиваю я.
— В пустом кинотеатре, — отвечает доктор Нова.
— Ваш любимый фильм?
— «Каникулы» с Чеви Чейзом и Кристи Бринкли.[91]
— Любимый завтрак?
— Глазированная пшеница или что-нибудь с отрубями.
— Любимая телереклама?
— Аспирин «Байере».
— За кого голосовали на последних выборах?
— За Рейгана.
— Как вы определите грань исчезновения?
— Ты, — кричит он, — сам ее определи.
— Мы уже там были, — отвечаю я. — Мы ее уже видели.
— Кто… мы? — давится он.
— Легион.
глава 11. Пятое колесо
— Так мы пацана убьем? — спрашивает Питер, на вид дерганый и нервный, потирает руки, глаза выпучил, громадное пузо вылезло из-под футболки «БРАЙАН МЕТРО». Сидит в разодранном зеленом кресле перед телевизором, мультики смотрит.
Мэри валяется на матрасе в соседней комнате, растянулась там, обдолбанная, слушает по радио Рика Спрингфилда[92] или еще какого мудака, и меня явственно подташнивает, я пытаюсь забить косяк, притвориться, что Питер ничего не говорил, но он спрашивает снова.
— Не знаю, кого ты спрашиваешь — меня, Мэри или этих ебанутых Флинтстоунов в этом ебаном телике, только больше, мужик, не спрашивай.
— Мы пацана убьем? — спрашивает он.
Я бросаю косяк — бумажки слишком влажные, облепили мне все пальцы, — и Мэри стонет чье-то имя. Пацан лежит связанный в ванне уже типа дня четыре, и все немножко нервничают.
— Меня чего-то подмывает, — говорит Питер.
— Ты говорил, все будет раз плюнуть, — отвечаю я. — Ты говорил, будет круто. Что все сработает, мужик.
— Я проебал. — Он пожимает плечами. — Я в курсе. — Он отворачивается от мультиков. — И ты в курсе, что я в курсе.
— Медаль тебе за это, м-мужик.
— Мэри ни черта не рубит, — вздыхает Питер. — Эта девка вечно ни черта не рубит.
— Так ты в курсе, что я в курсе, что ты типа проебал по-крупному? — спрашиваю я. — Ну — в курсе?
Он начинает смеяться:
— Мы пацана убьем? — И Мэри смеется вместе с ним, а я слушаю их и вытираю руки.
Питер выходит на меня через одного дилера, на которого я работал, и звонит мне из Барстоу. Питер в Барстоу с индеанкой, которую снял возле торгового автомата в Рино. Дилер дает мне телефон гостиницы в пустыне, я звоню Питеру, и он говорит, что приезжает в Лос-Анджелес, что ему с индеанкой нужно где-то зависнуть на пару дней. Я Питера не видел три года, с тех пор, как вышел из под контроля пожар, который мы устроили. Я шепчу в телефон:
— Я знаю, отец, ты все проебал.
И он в трубку отвечает:
— Ага, конечно, приехать можно?
— Я не хочу, чтоб ты делал то, что я, блядь, думаю, ты собираешься делать, — говорю я, закрыв лицо руками. — Останешься на ночь, а потом свалишь.
— Хочешь, скажу кое-что? — спрашивает он.
Я ни слова не могу из себя выдавить.
— Ничего подобного, — говорит он.
Питер с Мэри, которая и не индеанка никакая, приезжают в Лос-Анджелес, около полуночи находят меня в Ван-Найсе, и Питер подходит, хватает меня, говорит:
— Томми, отец, как делишки, приятель?
И я стою, трясусь, говорю:
— Привет, Питер. — А он жирный, триста-четыреста фунтов, у него длинные волосы, светлые и грязные, на нем зеленая футболка, вся морда в соусе, все руки исколоты, и я злюсь.
— Питер? — спрашиваю я. — Что за хуйню ты творишь?
— Ой, мужик, — говорит он. — Ну и что? Круто же. — Глаза вытаращил, взгляд странный такой, и тянет меня к выходу.
— А телка где?
— Снаружи, в фургоне.
Я жду, Питер стоит.
— Снаружи в фургоне? Так? — переспрашиваю я.
— Ну да. Снаружи в фургоне.
— Может, пошевелишься, или как? — предлагаю я. — Может, приведешь типа девчонку?
Он не движется. Стоит и все.
— Девчонка в фургоне? — спрашиваю я.
— Точно.
Я злюсь.
— Почему бы не приволочь эту пизду сюда, недоебок ты жирный?
Не волочет.
— Ну, мужик, — вздыхаю я. — Пошли на нее глянем.
— На кого? — спрашивает он. — На кого, мужик?
— О ком я, по-твоему?
Наконец он говорит:
— А, ну да. Мэри. Конечно. Девчонка в отрубе валяется в фургоне, она загорелая, смуглая, длинноволосая блондинка, тощая из-за наркоты, но правильная и ничего такая себе. В первую ночь спит на матрасе у меня в комнате, я на диване, а Питер сидит в кресле, за полночь смотрит телик и, кажется, пару раз выходит за едой, но я устал, злюсь и на все плюю.
Наутро Питер просит у меня денег.
— Это же куча бабок, — говорю я.
— Что это значит?
— Это значит, что ты совсем башкой ебнулся, — говорю я. — Нету у меня денег.
— Вообще? — И он начинает хихикать.
— Не похоже, что ты расстроился, — замечаю я.
— Мне тут надо парняге одному заплатить.
— Извини, отец. Просто нету.
Он больше ничего толком не говорит, лишь возвращается с Мэри в темную комнату, а я еду на автомойку в Резеду, я там работаю, когда больше ничего не делаю.
Возвращаюсь домой после весьма паршивого дня, Питер сидит в кресле, а Мэри валяется в задней комнате, слушает радио, и на столе рядом с теликом я замечаю пару ботиночек и спрашиваю Питера:
— Ты где ботиночки раздобыл, мужик?
Питер обдолбан в ноль, не отзывается, лицо — как воздушный шарик, и этот шарик тупо и страшно ухмыляется, таращится на мультики, а я смотрю на ботиночки и откуда-то слышу плач, грохот какой-то, бормотание за дверью ванной.
— Это что… шутка? — спрашиваю я. — То есть я же знаю, отец, какой ты ебанутый, я знаю, что это не шутка и, блядь, мужик, ох, блядь.
Я открываю дверь ванной и вижу пацана, маленького, беленького, белобрысого, лет десяти-одиннадцати, на рубашке лошадка, застиранные модные джинсы, руки шнуром за спиной связаны, ноги обмотаны веревкой, и еще Питер запихал ему что-то в рот, а сверху заклеил изолентой, глаза у пацана огромные, он плачет, бьется о края ванны, куда Питер его свалил, и я хлопаю дверью, бегу к Питеру, хватаю его за плечи и ору в лицо:
— Пиздадуй, какого хуя ты творишь, какого хуя ты творишь, пиздадуй ебаный?
Питер невозмутимо смотрит в телевизор.
— Он нам денег добудет, — бормочет он, пытаясь меня смахнуть.
Я сильнее стискиваю его жирные мясистые плечи и ору:
— На хуя? — паникую и замахиваюсь кулаком, со всей дури бью Питера по голове, а он не двигается. Начинает смеяться, изо рта вырывается звук, совершенно бессмысленный, я в жизни не слышал ничего похожего, хоть отдаленно.
Я бью Питера по голове еще сильнее, и где-то после шестого удара он хватает меня за руку, выворачивает так, что, кажется, она сейчас треснет пополам, и я медленно валюсь на пол, на одно колено, потом на другое, а Питер все выкручивает руку, больше не улыбается, рычит, тихо и неторопливо, всего четыре слова:
— Заткнись — блядь — на хуй.
Вздергивает мне руку, выкручивает снова, и я падаю, держась за руку, и долго-долго сижу, а потом наконец встаю, пытаюсь выпить пива, ложусь на диван, рука болит, а через некоторое время пацан в ванной перестает шуметь.
Выясняется: пацан катается на скейте перед «Галлерией» на стоянке, за которой Питер с Мэри наблюдали все утро, и Питер говорит, они «проверили, чтоб никто не видел», и Мэри (это мне сложнее всего представить, потому что вообразить ее в движении я не способен) подъезжает к пацану, когда он завязывает шнурок, Питер открывает заднюю дверь фургона и очень просто, без малейшего напряга, поднимает пацана, заталкивает в фургон, и Мэри едет сюда, а Питер мне рассказывает, что вообще-то собирался продать пацана одному знакомому вампиру из Западного Голливуда, но лучше все-таки пообщается с родителями, а деньги, которые мы получим, отдаст пидору по имени Движок, и мы поедем в Лас-Вегас или Вайоминг, а я так психую, что ни слова не могу сказать, я понятия не имею, где этот Вайоминг, и Питеру приходится показать мне в атласе, на карте, — лиловый такой, и кажется, что он очень далеко.
— Так дела не делают, — говорю я.
— Мужик, у тебя проблема, из-за нее и обломы всегда — ты не расслабляешься, мужик, все время нервничаешь.
— Да неужели?
— Это неполезно. Это, отец, вредно, — сообщает Питер. — Надо учиться плыть, скользить. Расслабляться.
Пройдет три дня, и Питер будет смотреть мультики, забудет про пацана в ванне, они с Мэри будут притворяться, что никакого пацана и не было, я буду стараться держать себя в руках, притворяться, будто знаю, что они задумали, что свершится, хотя представления не имею, что произойдет.
Я хожу на автомойку, потому что просыпаюсь, а Питер станет подогревать ложку перед теликом, и приковыляет Мэри, худая и загорелая, и Питер будет отпускать шуточки, двигая ей по вене, потом двинет себе, а перед уходом на автомойку я курю анашу, смотрю с Мэри и Питером мультики, порой слышу, как в ванне бьется пацан, психует. Мы включаем радио погромче, молимся, чтоб он прекратил, и я ссу в кухонную раковину, а посрать хожу на бензоколонку «Мобайл» через дорогу и не спрашиваю Питера или Мэри, кормят ли они пацана. Возвращаюсь с автомойки, вижу пустые коробки из «Уинчелла» и пакеты из «Макдональдса», но не знаю, сами они ели или пацану давали, а пацан за полночь ворочается в ванне, его слышно, даже если включен телик и радио, и уже надеешься, что услышит кто-нибудь снаружи, но я выхожу наружу, и ничего не слышно.
— Это только тебе, — говорит Питер. — Только тебе, мужик.
— Только мне, блядь, что?
— Мне ничего не слышно, — говорит Питер.
— Ты… врешь.
— Эй, Мэри, — зовет он. — Ты что-нибудь слышишь?
— Ее-то что толку спрашивать, мужик? — говорю я. — Она… ебнутая, мужик.
— И поэтому придется тебе что-нибудь с этим сделать, — говорит он.
— Ох, блядь, — скулю я. — Это все ты виноват, мужик.
— Виноват, что в ЛА приехал?
— В том, что пацана вот так заграбастал.
— Вот именно поэтому тебе надо что-нибудь с этим сделать.
На четвертый день Питера осеняет и он излагает план.
— Не понимаю, о чем ты, — говорю я, чуть не плача.
— Так мы пацана убьем? — повторяет он, но это уже не вопрос.
Наутро я встаю поздно, Питер с Мэри отрубились в задней комнате на матрасе, телик включен, в нем носятся ожившие шары, синие и пушистые, у них лица, эти шары гоняются друг за другом с большими молотками и мотыгами, звук приглушен, так что можно додумывать, о чем они говорят, а на кухне я открываю пиво, мочусь в раковину и даже кидаю в пасть остаток старого биг-мака со стола, жую, глотаю, надеваю новую спецовку, вот-вот уйду, но вижу, что дверь ванной чуть приоткрыта, и я крадусь осторожно, а вдруг Питер опять ночью что-нибудь с пацаном сотворил, но в итоге я и посмотреть не в силах, торопливо закрываю дверь и уезжаю в Резеду на автомойку, потому что два дня назад я вошел в ванную под кайфом, а пацан лежал на животе, штаны спущены до скрученных лодыжек, весь зад в крови, и я ушел, а потом пацан был уже вымыт, одет, даже причесан кем-то, лежит связанный, психует, во рту носок, а глаза краснее моих.