Но, видно, что-то от основополагающих принципов общей «инженерии человеческих душ» (высокого искусства, тайны которого доступны лишь настоящим художникам) свойственно и ей. Глубокое знание человеческой природы интуитивно подсказывает кошке совершенно безошибочный образ действий, и она каким-то непонятным для меня образом магнетизирует самый воздух, отделяющий ее от протянутой к ней руки, чтобы создать и сохранить неосязаемый контакт. Несколько сантиметров дальше – и незримая связь между нами мгновенно будет утрачена, сантиметр ближе – и грубое физическое взаимодействие разрушит удивительное таинство внечувственного соприкосновения душ. Вот так на неосязаемом и вместе с тем упругом поводке этого магнетического контакта, она и увлекает меня за собой.
Туда, где ей слышится волнующая волшебная музыка вечерних приготовлений (кстати, регтайм той заветной кастрюльки, в которой обычно готовится ее еда, она безошибочно отличает от аккордов всей прочей кухонной утвари, и моя покойная жена любила демонстрировать гостям необыкновенные математические таланты нашей питомицы, доказывая их ее умением прибежать на второй, третий – да какой угодно – «бряк»)… Туда, где в воскурениях сладостных благовоний, которыми напоен воздух, ароматно дрожат и множатся манящие миражи тонких кулинарных деликатесов…
Но, увы, светлую поэзию кошкиных грез разрушает грубая проза поведения ее непонятливого хозяина: слегка поддразнивая ее, я продолжаю делать вид, что до меня никак доходит потаенный смысл всех подаваемых ею знаков.
Однако терпения моей питомице не занимать, и все это может повторяться и повторяться; раз от разу меняться будет только выражение ее умной живой мордочки, но все же она достаточно опытна и смышлена, чтобы проявить известную педагогическую гибкость. К тому же не только я кое-что знаю о ней, но и ей, наблюдающей меня вот уже долее десяти лет, ведомо обо мне многое такое, что знала, быть может, только моя покойная жена.
Она вдруг снова исчезает куда-то. К слову, за этой способностью мгновенно пропадать тоже кроется какая-то магия; бывает, что я, знающий, казалось, все потаенные места своей собственной квартиры, часами не могу раскрыть тайны ее пребывания, и чтобы вызвать ее, мне иногда приходится прибегать к крайним мерам. Есть две вещи, по зову которых она не может не явиться – это шуршание сминаемого фантика и бряцание ее кастрюльки; стоит только раздаться первым звукам – и я тут же обнаруживаю рядом с собою широко раскрытые вопросительные глаза своей питомицы.
Как бы в скобках следует заметить, что кошка, подобно некоему бесплотному духу, именно «являет себя», бесшумно возникая из ниоткуда, из какого-то небытия, точно так же, как она не исчезает, но беззвучно и бесследно растворяется в нем, как в пожирающей физические массы «черной дыре». Может быть, именно эта способность родила еще одну легенду, вившуюся вокруг нее. Вспомним Чеширского кота из «Алисы в стране чудес»: это существо «…исчезало медленно, начиная с кончика хвоста и заканчивая улыбкой, которая оставалась, когда самого кота уже не было». Льюис Кэрролл, он же Чарльз Доджсон, был родом из Дарсбери в Чешире, что неподалеку от Конглтона. Там в начале XX века на развалинах старинного аббатства по слухам обитал призрак большого белого кота. При жизни он был любимцем миссис Уиндж, смотрительницы аббатства. Однажды кот не вернулся домой, а вскоре женщина услышала знакомое царапанье в дверь: кот сидел на пороге, однако в дом войти отказался, а через мгновение исчез, словно растаял в воздухе. Призрак Конглтонского кота на протяжении 50 лет видели сотни людей, туристы для этого специально отправлялись в аббатство. Ясно, что столь таинственная история не могла не поразить воображение оксфордского математика.
Но вернемся к нашей героине, сейчас я знаю: очень скоро она материализуется прямо из воздуха и без этих ухищрений.
В самом деле, проходит какое-то время и в мякоть моей ноги впиваются ее острые зубы; нет-нет, это совсем не злость, хотя нотка раздражения здесь все же звучит, просто для того, чтобы тебя наконец поняли, иногда нужно прибегнуть и к сильнодействующим средствам. Так опытная наездница пускает в ход стек отнюдь не потому, что вдруг теряет душевное равновесие, здесь другое – желание взбодрить свою лошадь, помочь ей сконцентрировать свои силы на их общей цели. Впрочем, кошка и сейчас до конца контролирует все свои действия, и, сохраняя полное расположение ко мне, соблюдает всегда присущий ей такт, мягкую интеллигентность и сдержанное благородное достоинство, – ведь даже в этой резкости острых педагогических форм она никогда не выпустит свои когти. Эта деликатность, это чувство меры, это благородство натуры всякий раз подкупают меня, и, разумеется, я сдаюсь.
Сопровождая каждый мой шаг, она по очереди кусает мои ноги, но по мере приближения к заветному порогу ее поведение начинает меняться, хватка ее лап становится все более мягкой, зубы – раз за разом теряют свою остроту. И вот, победно воздев над собою свой торжествующий хвост, она, опережая меня, танцующей победной иноходью вступает на кухню. Кухня – это территория самой нежной любви, здесь, за ее порогом, мгновенно меняется все, и сейчас кошка будет трогательно тереться о мои только что терзаемые ею ноги и мурлыкать (самой ли себе, мне – кто ее знает?): «голени его – мраморные столбы, поставленные на золотых подножиях; вид его подобен Ливану; величествен, как кедры…»
Если все это не знаковые посылы, не какие-то указания, инструкции мне, то что это?..
Конечно, можно без конца спорить и здесь, можно до хрипоты доказывать, что во всем этом нет и тени осмысленности и целенаправленности – одни только голые рефлексы лишенного даже зачатков сознания животного. Но все же вдумаемся, так ли механистичны и ненаправленны действия существа, смышленость которого никем и никогда за все тысячелетия симбиотического содружества не подвергалась сомнению?
В одном из диалогов древнегреческого философа Платона, воплощение самой мудрости, Сократ с помощью искусно поставленных вопросов подталкивает никогда не занимавшегося наукой молодого раба к самостоятельному выводу сложнейшей для того времени геометрической теоремы. Ни один из этих вопросов не содержит в себе прямого указания на результат, но, несмотря на это, раб приходит к заключению о том, что площадь квадрата, построенного на гипотенузе равнобедренного прямоугольного треугольника, вдвое больше квадрата, построенного на любом из его катетов.
Конечно же, моя кошка никогда не читала Платона. Но, руководствуясь интуицией, сейчас она ведет себя точно так же, как и этот постоянный персонаж его диалогов: решительно ничто в ее действиях не содержит даже намека на тот маленький знак внимания, который ей бы хотелось получить от меня. Однако каким-то таинственным образом эта (не такая, согласимся, и простая) мысль все-таки приходит в мою голову. Так почему же я, привыкший видеть в Платоне одного из величайших мыслителей всех времен и народов, должен находить в его – пусть и действующей чисто интуитивно – последовательнице нечто, лишенное и тени какой бы то ни было рассудительности?
Впрочем, вот еще один контрольный вопрос, способный мгновенно развеять любые сомнения возможного скептика: а как ведет себя нормальная женщина, когда ей хочется обратить на себя наше внимание или получить от нас маленький подарок? Открыто попросить? – да упаси Боже! Ведь тогда исчезает всякое таинство приношения, угасает радужная аура дара… И потом: кому же в этом мире ведомо, что на самом деле означают собой произносимые женщиной слова? Короче говоря, можно запросить любого эксперта, чтобы он попытался найти хотя бы одно отличие между ее стратегией и поведением моей кошки (а ведь ни в том, ни другом случае нет и намека на испытываемое ими желание, есть лишь мягкая и тактичная подсказка того, к чему обязаны прийти мы сами), – результат будет предопределен. Но ведь женщине-то, по большому счету, мы никогда не отказываем в способности сформулировать что-то осмысленное. Так почему же я должен усомниться в талантах своей кошки?
Впрочем, как вообще нам – людям – удается донести что-то друг другу?
Существует некое интуитивное представление, когда в слове нам видится какое-то подобие сундучка, который скрывает в себе то, что мы называем определением, значением, смыслом. Это содержимое-смысл всегда остается равным самому себе, и нет абсолютно никакой разницы в том, кто именно и когда будет вскрывать его; любой человек в любое время, подняв крышку, обязан обнаружить там одно и то же, и каждый раз возвращаясь к его содержимому, он будет находить его неизменным. Другое слово – это уже новый сундучок (иной формы, с иной картинкой на крышке, с иным рисунком скоб и ручек) с каким-то другим содержимым. Весь же лексический состав нашего языка – это что-то вроде огромной камеры хранения, заполненной именно такими сундучками. Этим представлением довольствуется, наверное, подавляющее большинство тех, кто изъясняется на одном и том же наречии, и трудности возникают лишь в том случае, когда мы оказываемся не в состоянии распознать то, что скрывает в себе какое-то новое, ранее не встречавшееся нам слово.
А в самом деле, что именно таят в себе слова нашего языка?
Вдумаемся в смысл какого-нибудь одного из них. Да вот хотя бы того, о котором идет речь в этих скромных заметках: ведь все сказанное здесь – это в сущности не что иное, как слабая попытка автора дать развернутое определение загадочному существу по имени кошка. Можно, конечно, ограничиться тем, что дают словари: «КОШКИ – род млекопитающих семейства кошачьих. Длина тела 46 – 197 см, хвоста 15– 91 см. 30 видов: рысь, манул, хаус, каракал, дикая кошка, оцелот, пума и др.; распространены широко». Но попробуем представить себе, что мы сообщаем все эти сведения человеку, который никогда до того не видел ее и ничего о ней не слышал, – сумеет ли он составить себе хотя бы приблизительное представление о кошке (полно, да поймет ли он вообще о чем идет речь)? Так что краткой словарной статьи совершенно недостаточно для знакомства, и всякий, кто действительно заинтересуется этим животным, потребует куда более развернутых определений. Вот и автор, пытаясь уяснить что-то прежде всего самому себе, углубился в размышления о нем именно по этой простой причине.
А каково же полное определение, получив которое нам уже не нужно было бы обращаться ни к каким дополнительным источникам информации, словом, определение из которого было бы ясно все? Вот этого не знает никто. Несмотря на то, что о кошке написано многое, ни одна из существующих книг не дает исчерпывающего представления о ней, поэтому действительно полным определением может быть только полное собрание всех – зачастую даже противоречащих друг другу – текстов. Так что же, подлинное содержание этого слова – безразмерно?
В какой-то степени это и в самом деле так, и скромная попытка автора, посвятившего свой труд постижению тайны сокрытого здесь смысла, кроме всего прочего, способна служить наглядной иллюстрацией того, что тот, с одной стороны, растворяет в себе значительную часть всех знаний, накопленных человеком, с другой – вообще недоступен пониманию, если рассматривается вне каких-то общих представлений об окружающем нас мире. В самом деле, мы уже видели, что понимание предмета предпринятого здесь анализа во многом (если не во всем) зависит именно от подобных общих идей, что властвуют над сознанием человека, и развитие представлений о нем производно в первую очередь от их эволюции. Ведь и «хранительница дома», и «исчадие ада», и просто «домашнее животное» – все это про нашу героиню. Но все эти определения справедливы в разных системах взглядов на мир, одно – в культуре Древнего Востока, другое – в менталитете Средневековой Европы, третье – в представлении современной цивилизации.
Впрочем, представление о таком «сундучке» имеет мало общего с истиной; вызывая в сознании его образ, мы говорим вовсе не о смысле конкретного слова, которое воспринимается нами в живом разговоре, но об условности – о некотором разбросанном по разным книгам собрании всех накопленных обществом сведений о предмете. Но ведь помимо знаний, которыми обладает все общество в целом, существуют еще и те, которые самостоятельно, на протяжение всей жизни впитывает в себя каждый из нас. А вот уже это – далеко не одно и то же: сознание индивида не в состоянии вместить в себя знание, по крупицам собиравшееся всей цивилизацией. Правда, случаются и парадоксы: там, где речь идет о чем-то конечном, знания отдельного лица – например, свершившего какое-то открытие исследователя – могут превосходить знания всего общества.
Поэтому в живом ли потоке речевого общения, во время ли чтения какой-то книги, или в общении с кошкой, уютно пристроившейся на наших коленях, мы оперируем отнюдь не богатством того потенциально бездонного хранилища, которое вобрало в себя достояние всех библиотек и музеев мира, но скромным содержанием того, что успели сберечь и накопить мы сами за нашу собственную жизнь. Что толку с того, что общество в целом вкладывает какой-то великий смысл в слово «шестьювосемьросоквосемь», – ведь если я не знаю таблицы умножения, для меня за этой сложной метафизикой кроется совершенная пустота. Или наоборот – вся совокупность всех возможных в природе чисел (что в нашем случае, наверное, одно и то же).
Словом, абстрактный условный «сундучок» может быть даже переполнен различного рода сведениями об интересующем нас предмете, но вот многое ли из всей этой полноты просыпается из него в мимолетном (в одно ухо влетело, в другое – вылетело) восприятии нашим сознанием скоростного потока чужих суждений?
Строго говоря, – ни-че-го!
На самом деле значение каждого отдельно взятого слова (да и вообще любого воспринимаемого нами знака) – это лишь указание на тот или иной способ форматирования (то есть специфической перестановки, комбинирования, перестройки) нашего собственного опыта. Всего опыта без какого бы то ни было изъятия, то есть полной совокупности того, что по крупицам всю жизнь собирала наша память – всех усвоенных знаний, зрительных образов, запахов, звуков и многого-многого такого, чему, может быть, нет вообще никакого осмысленного имени. Эти фрагменты нашего опыта (включая и ту его область, которая хранит все когда-то освоенные нами движения, иными словами, сегмент так называемой двигательной или мышечной памяти) представляют собой что-то вроде кирпичиков индивидуального сознания, из которых может быть выстроено все что угодно – дворец, храм, тюрьма, кошкин дом. Или – разноцветных осколков смальты, которые можно объединить любым мыслимым сюжетом. Отдельное слово (каждое слово, каждый знак) – это не более чем условный чертеж, общая абстрактная идея того, что должно быть реализовано в каком-то материале. Сам же материал должен быть предоставлен нашим собственным сознанием – и ничем иным.
Слово – это лишь руководящее указание на то, что именно мы должны воссоздать в своей собственной голове из того материала, который уже содержится там, и не более того. Но повинуясь именно ему (а также некоему широкому контексту, назначение которого состоит в том, чтобы как-то уточнить условия предстоящей работы), где-то в глубинах нашей души миллионы каких-то маленьких таинственных чернорабочих в мгновение ока перестраивают все, что содержат ее бездонные хранилища. И вот, произнеся или только услышав слово «кошка», мы тут же конструируем в нашем сознании из разбросанных по всем отсекам памяти фрагментов самых разнообразных знаний огромный комплекс идей, раскрывающих ее внешние формы, повадки, разнообразие пород, свойственные ее виду болезни, способы воспитания, рекомендуемые диеты и так далее, и так далее, и так далее.
Но ведь выстроить что бы то ни было можно лишь из того материала, который содержится в нас самих; в самом же слове, точно так же, как и в чертеже архитектора, пусть даже сопровожденном всеми необходимыми спецификациями, нет вообще ничего. И вместе с тем, как в чертеже и в спецификациях архитектора, в нем содержится все необходимое для созидания. Между тем у разных людей – уже только потому, что мы читаем разные книги, общаемся с разными людьми, словом, проживаем разные жизни, – тайники памяти хранят разные залежи; и не все предусмотренное этими чертежами и спецификациями оказывается в наличии. Так что в одном случае конструкция собирается из добротно обтесанных каменных квадров, в другом – из кирпичей тройной закалки, в третьем – из каких-то железобетонных элементов… но ведь из разного материала далеко не всегда можно построить одно и то же. Считаться же приходится и с тем, что на месте всего этого может оказаться и жалкий саман. Из самана тем более нельзя построить то же, что из неподдающегося давлению времени кирпича или камня, поэтому одно и то же слово часто порождает у разных людей разное содержание, и мы, общаясь на одном наречии, решительно не понимаем друг друга.
Я вспоминаю самого себя, как сам когда-то давно впервые объяснялся своей будущей жене; едва ли в моем тогдашнем косноязычии было хоть что-нибудь осмысленное, но ей (она как-то призналась мне) всю жизнь слышались в моих словах и «Песнь песней», и сонеты Шекспира, да и все содержание всех музеев и библиотек мира. Так, наверное, и было. Она ведь и в самом деле всю жизнь была для меня и Марией, и леди шекспировских сонетов, и Лаурой, и Беатриче, и Суламифью… Вот только сейчас к этому длинному перечню имен добавилось еще одно, которое где-то там, внутри меня какой-то хриплый ворон вот уже скоро десять лет безжалостно рифмует со своим страшным «nevermore» («никогда»).
Нет, тайна всех в мире имен – вовсе не в их звуке, а в том, что порождает смятение где-то там… в глубине… Ее подлинная разгадка только в том, что хранит наша собственная душа, и ни одно слово, ни один образ не в состоянии раскрыть что бы то ни было там, где нет вообще ничего…
Конечно, моя кошка и в самом деле никогда не читала «Песни песней», и мурлычет она что-то свое, как и я тогда, тысячу лет тому назад ее будущей хозяйке, но, два добрых товарища, мы давно уже прекрасно понимаем друг друга. Вот и сейчас я, отложив книгу, чтобы погладить ее, согласно вторю ей (теперь уже на языке, которым поэт ее племени только и мог бы воспеть достоинства моей четвероногой Суламифи): «Да, Моя Хорошенькая, белый мех твоего теплого животика – разлив отмеренной большими столовыми ложками тридцатипроцентной сметаны, твой упругий хвост подобен твердокопченой колбасе, зеленое золото твоих глаз – холодное пиво на просвет телевизионного экрана…»
Глава 6. О власти муз
В которой благодарный снисходительному читателю автор предпринимает скромную попытку пересказать величественное содержание тех эпических песен, что слагает его героиня
Кстати, о холодном пиве у телевизора. Ведь прежде было именно оно.
Как правило, его очередь настает после ванны. Я выкатываю кресло-качалку на середину своей комнаты и аккуратно раскладываю все, что может понадобиться в этот вечер: скамеечку под ноги, какие-то книги, телефонную трубку, пульт дистанционного управления телевизором, авторучку на тот редкий случай, если мне вдруг вздумается записать что-то умное. Справа от меня – журнальный столик, на котором-то и стоит запотевшая бутылка. Я ужасно не люблю вставать с кресла, поэтому все обязано находиться в пределах досягаемости вытянутой руки; и пока необходимое занимает положенные ему места (уважая свою питомицу, я стараюсь не затягивать эту процедуру, но все же она занимает несколько минут), моя кошка в позе копилочки сидит в сторонке и, глядя на меня, тихо мурлычет о чем-то своем. Но вот наконец все приготовлено, я расслабленно откидываюсь в кресле, упокаиваю свои ноги на скамеечке, и она тут же взлетает ко мне.
Теперь уже столь же терпеливо вынужден ждать я, пока кошка, преданно заглядывая мне в глаза (словно деликатно запрашивая, не слишком ли она меня беспокоит), со всей присущей ей любовью к комфорту и обстоятельностью будет устраиваться на мне. Она топчется на моих коленях, животе, и перебиваемый при каждом прикосновении к ней какими-то счастливыми всхлипами треск заполняет тишину моей комнаты. Все это время мне приходится куда-то прятать свое лицо, ибо с большим трудом справляющаяся со своими чувствами счастливая кошка норовит потереться о него своей головой. После горячей ванны у меня пересыхает во рту и ужасно хочется пить, но приходится терпеть и это: я знаю, стоит только поднести кружку, как ее содержимое будет тут же выплеснуто мне на грудь. Сейчас моя питомица влюблена без исключения во все, что приятно ее хозяину, и изо всех сил тянется своей головой, чтобы «боднуть» любой предмет, оказывающийся в пределах ее досягаемости, будь то книга, надеваемые мною очки, или кружка с только что вынутым из холодильника пивом.
Впрочем, как видно, понимая и мои интересы, она тоже не слишком затягивает со своим устройством и вскорости замирает, свиваясь в уютный клубочек прямо у меня на животе. Ее волнами накатываемый рокот, обретая подчеркнутую короткой паузой то ли выдоха, то ли вдоха (эллины назвали бы ее цезурой) ритмичность, теперь становится размеренным и плавным. Возможно, это некое кошачье подобие волнующего воображение гекзаметра древнегреческих аэдов, и кажется, что погружаясь во что-то свое, она каждый раз заводит какую-то полную столь же величественного, как и поэмы Гомера, смысла нескончаемую песнь…
Вот только тут-то и настает очередь моего пива.
Но о чем поет моя кошка?
Кстати о песнях: известный всем нам с самого детства «кот ученый» вовсе не так-то прост, как это кажется на первый наивный детский взгляд: ведь образ зеленого дуба у лукоморья – обозначает собой не что иное, как Мировое Древо, или Дерево Жизни. На древнем Востоке, откуда, собственно, и появляется наша героиня, – это широко распространенная эмблема бессмертия, но еще – и символ высшей мудрости (напомню: за попытку прикосновения именно к ней навсегда изгоняются из рая и лишаются бессмертия наши согрешившие прародители, Адам и Ева). Поэтому и «сидеть под ним» означает собой не просто предаваться заслуженному отдохновению от трудов под благодатной сенью его листвы, но приобщаться к каким-то вечным тайнам бытия: «Идет направо – песнь заводит, налево – сказки говорит» – это ведь поэтический пересказ еще и ветхозаветных притч: «Долгоденствие в правой руке ее, а в левой у нее богатство и слава; пути ее – пути приятные, и все стези ее – мирные» (Притчи, 3: 16-17). Под «нею» здесь подразумевается не что иное, как мудрость, и именно эта вечная стихия – «древо жизни для тех, кто приобретает ее» (Притчи, 3: 18).
Я знаю, что в эти часы (если, конечно, забыть на мгновение о сдвиге временных поясов) миллионы и миллионы точно таких же, как я, людей вслушиваются в те же самые нескончаемые древние напевы. Разделенные бетонными клетками своих квартир, сотнями и тысячами пролегших между нашими городами и странами километров, сейчас все мы – вместе; все мы, говорящие на разных наречиях, исповедующие разные вероучения, приверженные разным обычаям и обрядам, – это некое единое многолюдное собрание. Но что вечерами собирает нас в наших креслах?..
А что вообще собирает людей? Почему еще древние сказители могли увлечь исполнением своих былин чуть ли не всех жителей тогдашних поселений, одни ли только перипетии замысловатых сюжетов заставляли тех забывать обо всем сиюминутном и собираться вокруг бродячего песнопевца?
Здесь – предмет для самых серьезных размышлений.
Не секрет, что это только сегодня каждый из нас ощущает свою принадлежность к какой-то большой общности. Мы делим себя на русских, французов, китайцев… Меж тем когда-то давно, в те незапамятные былинные времена, когда кошка еще только начинала свое проникновение в наше жилище, у живших на нашей планете племен такое ощущение еще должно было откуда-то возникнуть; и в сознании наших далеких предков представление о единстве и общем родстве рождалось в немалой степени благодаря магии именно таких собраний.
В самом деле, уже упомянутого здесь Гомера мы знаем сегодня как одного из сочинителей великого древнегреческого эпоса, но много ли тех, кто задумывался о том, что это был еще и своеобразный миссионер, назначением которого служило формировать единую норму реакции своего народа на родное слово, на памятный образ, на музыкальный тон? Иначе говоря, формировать ту самую общность людей, которая со временем и осознает себя одним народом, родство которого проявится в едином имени сначала ахеян, или данаев, или аргивян, потом – эллинов. А ведь Гомер – это только один из таких известных нам аэдов, то есть певцов, сочинявших и исполнявших эпические песни под аккомпанемент струнного инструмента в самый начальный период становления древнегреческой литературы. Кстати, время между восьмым и седьмым веками до нашей эры, когда жил он, в память о нем так и называется – гомеровским.
Впрочем, в Древней Греции эту миссию исполнял далеко не один только Гомер, просто он был самым талантливым, другие же имена ушли из памяти времен. К слову сказать, вплоть до сего дня не кончается спор о том, существовал ли в действительности гениальный творец «Илиады» и «Одиссеи» или каждая из этих поэм имеет своего собственного автора. Больше того, высказывается мнение, что изначально и они представляли собой просто некий цикл песен, создававшихся разными людьми и сведенных воедино каким-то неизвестным «редактором». Налет легендарности великого имени, иными словами, неуверенности в реальном существовании слепого песнопевца сквозит и в знаменитом двустишии, которое было сложено еще в древности:
Спорило семь городов о рождении мудром Гомера:
Смирна, Хиос, Колофон, Пилос, Аргос, Итака, Афины.
В общем, бродячих певцов было много, и каждый из них всякий раз (в точности так же, как еще несколько десятилетий назад какая-нибудь сельская кинопередвижка) собирал вокруг себя чуть не всех – от мала до велика – жителей древнего поселения. Но точно таких же миссионеров знает и любой другой народ на Земле, вот только, может быть, не все они помнят создателей своего национального эпоса по имени.
Чтобы постичь тайну их подлинного назначения в истории наших племен, внимательно присмотримся к одному странному обстоятельству совместного бытия людей, которое в особенной мере заметно в жизни больших городов. Известно – и не только специалистам, – что любая комедия воспринимается нами куда смешнее в кинотеатре, нежели в узком семейном кругу и уж тем более в одиночестве перед экраном собственного телевизора; даже самая лучшая музыка, которую слушают в больших филармонических залах (не говоря уже об огромных концертных комплексах, переполненных молодежной аудиторией), звучит совсем не так проникновенно (или совсем не так зажигательно) с магнитофонной ленты; обычно сдержанные интеллигентные и воспитанные люди, оказываясь на стадионе во время футбольного матча, почему-то поддаются роду дикого массового психоза… Словом, совместно переживаемая эмоция – всегда ярче, острей, многоцветней, а от этого и много памятней той, которую не с кем разделить.
Почему это так?
Здесь уже упоминалось о некоем таинственном биоэнергетическом поле, которое создается вокруг каждого из нас постоянной работой всех тех структур и тканей, что составляют наше тело, – возможно дело именно в нем. Есть основания думать (мы говорили об этом), что оно в состоянии известным образом воздействовать на непосредственное физическое окружение человека, даже стимулировать развитие каких-то тонких процессов, протекающих в тканях всех тех, кто оказывается рядом с ним; больше того, способно служить катализатором, то есть фактором, резко ускоряющим их протекание. Пусть для этого поля и нет еще точного физического уравнения, оно без сомнения вполне (или, скажем более осторожно, достаточно) материально. Радиус его действия, конечно же, ограничен, но там, где дистанция, отделяющая нас, не превышает каких-то критических пределов, все излучения, исходящие от разных людей, обязаны суммироваться и образовывать собой нечто единое и целостное…
Может быть, именно результирующая этого незримого взаимодействия бесконечного множества одновременных биоэнергетических излучений и порождает во всех нас то восторженно-возбужденное состояние, которое создает какой-то единый эмоциональный настрой всего многолюдного собрания и надолго остается в нашей памяти. Погружаясь в густой эфир этого сложносоставного потока до сих пор не определенных (физических ли, метафизических…) иррадиаций, мы вдруг начинаем не только чувствовать одно и то же со всеми, но и вести себя – а иногда даже и думать – совершенно схожим образом. Иными словами, вся плотно сбиваемая обстоятельствами городского быта людская масса вдруг начинает жить и действовать как единый сложный организм, маленькими автономными клетками которого выступают отдельные люди. Разойдясь через какое-то время, мы будем еще очень долго удивляться пережитому, поражаться тому, что там, в зоне близкого контакта, для взаимопонимания вообще не нужны были никакие слова, – вполне достаточно было мимолетных взглядов, панибратских подталкиваний локтями, междометийной нечленораздельности…
Правда, к сожалению, известно и другое: очень часто экзальтация сплотившейся толпы имеет и тяжелые разрушительные для всех окружающих последствия. Но видеть в этом феномене одно только плохое – неверно, хотя в свете того, о чем говорится здесь, и этот факт предстает как подтверждение отмеченного обстоятельства нашей городской скученности: единство разрушительного настроя людской массы – тоже результат сложения одновременного выплеска каких-то эмоциональных волн. В целом же все эти большие собрания и сборы играли (и, без сомнения, продолжают играть по сию пору) огромную роль в нашей общей истории, в становлении наших народов. Ведь именно благодаря им, вернее сказать, благодаря тому особому состоянию коллективной психики, которое каждый раз создает умноженное энергетическое поле всех охваченных порывом единого действия, происходило формирование единого менталитета, свойственного каждой этнической группе. Впрочем, не только формирование, но и постоянная его калибровка, согласование, унификация, ибо это единство все время требует каких-то усилий на свое поддержание.
Со временем греческих аэдов сменили рапсоды – профессиональные декламаторы, которые уже без музыкального сопровождения, речитативом, исполняли на праздниках, пирах и состязаниях эпические поэмы.