Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Античный город

ModernLib.Net / Философия / Елизаров Евгений Дмитриевич / Античный город - Чтение (стр. 26)
Автор: Елизаров Евгений Дмитриевич
Жанр: Философия

 

 


Мы уже говорили о том, что римский закон, трудами экзальтированных правоведов возвеличенный до абсолютной вершины государственного разума, становился оружием, ибо служил формой (не только нравственного) суда над миром. Но ведь никакой суд не вправе ограничиться одной оценкой, его вердикт обязан быть исполнен, поэтому даже там, где нет сознательного посягательства на чужой обычай, подобная абсолютизация являет собой род скрытого разложения чужой государственности, подрыва чужого суверенитета. Впрочем, одним только этим его «внешнеполитическая» функция отнюдь не могла ограничиться, ибо представляемый как нечто наднациональное, не связанное с историей, верой, традициями одного народа, он становился опасным инфильтратом, размывающим культурную самоидентификацию всех других, которые оказывались в сфере его влияния или прямого действия. Теперь точно таким же, только куда более действенным и опасным, оружием становился и «римский миф». Его функция – это не только мобилизация дополнительного нравственного ресурса своего лагеря, но и прямое разложение противника, формирование в его собственных рядах проримской партии, проще сказать, той самой «пятой колонны», которая, даже не принимая участия в непосредственном военном противостоянии, уже самим фактом своего существования оказывает сильное давление на неприятеля, способствует существенному ослаблению его усилий.

На протяжении долгой истории превращения Рима из захолустного поселения, расположенного где-то на самой обочине цивилизации, в мировую державу идеологическое обеспечение её завоеваний претерпевает довольно сложную эволюцию. В самом начале пути Рим, действуя под руководством какого-то глубинного государственного инстинкта, вообще не видит нужды ни в каких объяснениях своей внешней политики, сила – вот единственный его аргумент. Однако с выходом на общеиталийскую арену в его риторике начинает явственно распознаваться утверждение законного права римского народа и на смирение своих вероломных соседей, и на необходимость обеспечения собственной безопасности. Многие находят здесь нравственное оправдание территориальных захватов, но в любом, сколь угодно убедительном, оправдании всегда присутствует и скрытая форма признания вины. На закате республики в патетике Тита Ливия Рим вообще расстаётся с любой формой оправданий, грандиозный труд историка Вечного города служит утверждению совершенной естественности такого положения вещей, при котором народ, происходящий от самого Марса, покоряет все другие народы, и призывает их покорно сносить римскую власть. С Вергилием государственный миф возвышается до провозглашения всемирно-исторической миссии миродержавного Рима, существо которой заключается в том, чтобы, смиряя надменных и милуя покорных, переустроить всю вселенную на новых началах морали, разума и права и встать над нею верховным владыкой и судьёй.

Словом, к концу Республики Рим осознает себя не только в качестве организующего центра мира, но и как итог исторического, больше того – космогонического процесса. Между тем оборотной стороной возложения на себя высокой миссии миродержавства, роли носителя мирового разума и порядка является тот факт, что все окружающие Рим территории осознаются им как земли, лишённые мира, законности и верности заключённым договорам. Один из величайших римских поэтов Овидий (43 до н. э. – ок. 18 н. э.) в своих «Скорбных элегиях» пишет:

Как посмотрю я вокруг – унылая местность, навряд

В мире найдётся ещё столь же безрадостный край.

А на людей посмотрю – людьми назовёшь их едва ли:

Злобные все как один, зверствуют хуже волков…

Им не страшен закон: справедливость попрало насилье

И правосудье легло молча под воинский меч.

Не будем преувеличивать здесь значение того факта, что «Скорбные элегии» создавались Овидием в тоске по своей родине: чувства, вызываемые в том, кому адресуются стихи, могут не иметь ничего общего с душевным состоянием самого поэта. Меж тем изгнанник адресовал их своему отечеству, и отечество читало в них то, что возвышало достоинства Рима, лишний раз утверждало его право первенствовать над всеми народами.

Одно необходимо вытекает из другого, и чем большая роль придаётся Риму как началу, цивилизующему всё, что подпадает под его власть, тем больше дезорганизации и хаоса видится им на периферии подвластных земель. Это обстоятельство делает, в сущности, всю периферию законным объектом его преобразующего воздействия. Так что великий город осознает за собой не только нравственное право, но и прямую обязанность вершения суда над всем своим окружением.

Именно основанный на новых принципах мир (Pax Romana) становится на долгое время девизом римского владычества. Больше того, неким символом, пережившим два тысячелетия, лексическим штампом, с которого будут снимать своеобразную идиоматическую кальку, какой, к слову, в настоящее время является выражение Pax Americana. Идею этого устроенного и возглавляемого Римом мира возвеличивает Плиний, её прославляет Плутарх, для него Рим – это «якорь, который навсегда приютил в гавани мир, долго обуреваемый и блуждавший без кормчего».

Нужно отдать должное, захватывая всё новые и новые земли, Рим и в самом деле стремился к водворению на них прочного стабильного мира; его призыв к гражданскому порядку сочетался с приобщением завоёванных народов к благам цивилизации; к тому же он предоставлял им довольно широкую культурную автономию и практически ничем не насиловал их индивидуальность. К тому же, со временем на завоёванных им территориях, как уже было сказано, начинал водворяться его закон, а значит, он осуществлял своё владычество уже не только мечом: ведь восприятие закона не проходит бесследно для общественного сознания, след же, оставляемый им, – это инстинктивное ощущение правильности, правоты, справедливости утверждаемого порядка вещей. Это влечёт за собой то парадоксальное обстоятельство, что даже протест отныне может развиваться только в тех формах, которые на самом деле служат дальнейшему его укреплению. Заметим, что даже повстанцы, начавшие союзническую войну 91—88 до н. э., мечтая о справедливом устройстве Италии, в действительности копировали в своих программных установках все институты Рима. Больше того, даже новая столица республики, Корфиниум, должна была располагаться на тех же ключевых стратегических позициях, что позволяли контролировать весь Апеннинский полуостров.

Словом, в постепенном наведении порядка в провинциях нельзя видеть лишь корыстный расчёт, подсказывающий, что реальный доход способна приносить только умиротворённая территория, одолеваемая же враждой, она тяжёлым мельничным жёрновом ложится на государственную казну. Вера в собственные идеалы, в незыблемость основных принципов права, преданность цивилизационным ценностям несомненно играли свою роль, поэтому творцы государственного мифа, воспевая великую судьбу великого Города, ничуть не кривили душой; и эта искренность, как и всякая искренность вообще, не могла не вызывать готовности к встречному порыву тех, к кому, собственно, они и обращались. Поэтому нет ничего удивительного, что и меч, и закон, и миф и основанная на этих устоях исполненная трезвым практицизмом политика, рождали во многих умах того времени представление о Риме, как о некоем общем отечестве. Кстати, следует обратить внимание и на тот знаменательный факт, что последнюю идею формулируют отнюдь не природные римляне, а выходцы из покорённых провинций. Слова: «Рим – как бы наше общее отечество» принадлежат уроженцу Испании, Сенеке, который, кроме всего уже сказанного о нём выше, был ещё и воспитателем будущего императора Нерона.

Эпохой Августа процесс развития «римского мифа», конечно же, не кончается. Особенно мощный импульс развитие государственной мифологии получает в III веке, когда Империя переживала острейший политический кризис. Но ещё до этого времени составной частью официальной римской истории становятся деяния величайшего героя античности – Геркулеса. Приравненный к богам, он становится покровителем династии Антонинов, последний же из них, Коммод, правивший в 180—192, вообще провозглашает возрождённым Геркулесом (Hercules Romanus) самого себя; сохранились скульптурные изображения императора с палицей в правой руке и яблоками Гесперид в левой, то есть с явными инсигниями Геракла. Затем Геркулес становится покровителем Септимия Севера, императора с 193 г., который, к слову сказать, также объявлял о наступлении «золотого века». Этот счастливый век, как мы помним, уже было вернулся в Италию во время принципата Августа, но, как видно, «не совсем», ибо начало нового цикла истории будет провозглашаться и при Филиппе, императоре с 244 г. до 249 г., и при Галлиене, правившем Империей с августа 253 г. по март 268 г.

Замечено, что бубны и барабаны государственных заклинаний начинают звучать тем громче, чем более тяжёлые потрясения переживает общество. Третий век – это время жесточайшего кризиса, переживаемого империей, но римские императоры организую «тысячелетние» а затем «столетние» игры, знаменующие завершение «железного века». Этот официоз находит своё отражение даже на легендах монет. SAECULUM FRUGIFERUM (плодоносящий век), SALVO AUGUSTO SAECULUM AUREUM (Золотой век спасителя императора), SPES FELICITATIS ORBI (Cчастливая надежда мира), FELICITAS TEMPORUM (Счастливое время), ABUNDANTIA TEMPORUM (Щедрое время), CLEMENTIA TEMPORUM (Доброе время), AETERNITAS (Вечность), UBERITAS AUGUSTI (Изобилие Августа) – вот неполный перечень надписей, пропагандирующих государственный взгляд Империи на свою собственную миссию.

Со временем покровителями римских императоров становятся уже не только «свои», то есть греко-римские но и восточные божества, в частности Митра. Словом, божественная природа Вечного города, назначение которого состояло в том, чтобы вернуть миру «золотой век», становится уже не просто красивой возвышенной легендой, но вполне официальной идеологией. Между тем любая идеология обладает удивительной способностью даже в среде самых рафинированных интеллигентов находить тех, кто всей душою верит ей.

Римский миф, как и всякий миф вообще, будь то светлая ностальгия о «золотом веке», непреходящая мечта о «царствии небесном» на земле или пламенная песнь о «всеобщем равенстве и братстве», конечно же, делал своё дело. Приведённая выше легенда о рабах спасших обречённый город, кроме всего прочего, говорит ещё и об этом. Но есть и более надёжные (что вообще может быть надёжней слова поэта?) свидетельства.

Сохранилось стихотворение («К Риму»), состоящее из 5 сапфических (то есть восходящих к форме, использовавшейся Сапфо, знаменитой древнегреческой поэтессы, жившей в конце VII и первой половине VI в. до н. э.) строф, в котором прославляется Рим как повелитель мира. Оно приписывается греческой поэтессе Эринне, но есть мнение, что действительный автор не она, а некая Мелинна, вероятно, гречанка из Локров Епизефирийских, что в Нижней Италии, современница Пирра или 1-й Пунической войны; в этих стихах приветствуется «Рома, дочь Ареса», стихи сулят ей вечность. Впрочем, кто бы ни был действительным их автором, они убедительно свидетельствуют в пользу того, что даже не оформившийся окончательно, «Римский миф» уже обладал способностью воспламенять чистые и благородные сердца. И тот факт, что это – единственное (!) – сохранившееся стихотворение поэтессы пережило более двадцати веков, показывает нам, что было не только кому возжечь, но и кому всё это время хранить зажжённое пламя.

Другая веха отстоит от первой на несколько столетий, – это Рутилий Намациан, галльский поэт начала V в., принадлежавший к очень богатой и знатной семье. Он был префектом Рима при Гонории, в 416 г., и после разорения города Аларихом возвратился на родину, которую в то время уже опустошали вестготы. Своё путешествие он описал в большом элегическом стихотворении «De reditu» (в 2 книгах), от которого сохранились большая часть 1-й книги и первая половина второй. В прощании с Римом, который, как и Эринне-Мелинне, представляется ему в виде женщины, прекрасной богини Ромы, стоя на коленях, автор со слезами на глазах целует его священные камни:

Через священный порог ноги идти не хотят;

Молим прощенья в слезах и жертву приносим хвалою,

В меру, насколько словам слезы дорогу дают:

Слух преклони, о царица, прекраснее всех в твоём мире,

Рома, чей вечный удел в небе, исполненном звёзд!..

Разным народам единую ты подарила отчизну,

Благо под властью твоей им беззаконье забыть.

Ты побеждённым дала участие в собственном праве.

То, что было весь мир, городом стало одним.

Мы говорим, что Венера и Марс основатели рода…

Свойства обоих богов, Рома, присущи тебе.

Вот почему отрадно тебе и щадить, и сражаться,

Грозных уметь побеждать, а побеждённых щадить.

Между этими двумя вехами пролегло более шестисот лет, и этот факт вполне убедительное свидетельство тому, что миф о великом Городе – вовсе не оплаченный правительственный заказ, который ставит своей целью обеспечить какую-то политическую сиюминутность, и даже не идеологическое обоснование планируемой на перспективу стратегической линии государства. К тому же вновь обратим внимание на то обстоятельство, что слагающие гимн Вечному Риму поэты – это не природные римляне, а представители покорённых народов. Конечно, это не означает, что сами народы простили когда-то свершённое над ними насилие, но всё же есть достаточные основания предполагать, более того – утверждать, что миф отображает собой острую духовную потребность многих из тех, чья жизнь вплеталась в судьбу этого города.

Стихи хранятся не на каменных скрижалях, и не на бронзовых досках – их место где-то в самой душе человека, и тот факт, что, они пережили два с лишним тысячелетия, свидетельствует, что эта потребность так никогда и не умирала. Словом, миф и в самом деле обладал способностью вызывать лучшие чувства в тех, кто верил в высокие идеалы и мечтал о гармонии мира и справедливости для всех. А это значит, что и служение ставшему для многих неким возвышенным символом Риму часто было совершенно искренним и чистым, а вовсе не подневольным исполнением какого-то извне навязанного долга.

Другими словами, и государственный миф служил всё тому же – привлечению на свою сторону не только материальной силы, но и таланта покорённых оружием народов.

<p>§ 6. Раса свободных и мечта об Апокалипсисе</p>

Впрочем, ни генезис, ни функция государственного мифа не ограничиваются тем немногим, что было сказано про него.

Весьма симптоматичен тот факт, что миф окончательно оформляется на рубеже эпох, когда Республика претерпевает необратимую мутацию и превращается в Империю, и уже одно только это обстоятельство способно навести на мысль, что именно его становление и маркирует собой конец долгой эры республиканизма.

Переход к режиму авторитарной власти не может быть внезапным, он требует многого и в первую очередь фундаментального идеологического обоснования. Впрочем, даже не так, ибо такое обоснование само по себе нуждается в существовании институтов авторитаризма. Здесь же требуется стихийная, не насилуемая никаким давлением официоза, естественная, как взросление человека, перестройка всего мировоззрения Рима. Ведь долгое время ему, точно так же, как и всей Греции, была категорически неприемлема любая форма автократического правления.

Правда, мы помним, что эта неприемлемость всё-таки не была абсолютной; в экстремальных условиях, когда решалась судьба государства, Рим совершенно добровольно вводил у себя режим диктатуры. Но даже назначая диктатора, он обставляет выполнение тем своих функций достаточно серьёзными и жёсткими ограничениями. Срок власти диктатора ограничивается шестью месяцами, и не было ни одного случая, когда он был нарушен (и это при том, что общий список диктатур[222] включает около ста позиций, правда, многие из упоминаемых здесь имён избирались не однажды). Призванный на эту высшую государственную должность не имеет никакой власти над казной и может распоряжаться лишь теми деньгами, которые выделил ему Сенат. Ему ни под каким предлогом не разрешается покидать Италию, ибо считалось, что в такой ситуации сосредоточивший в одних руках огромный объем власти человек становится слишком опасным для Республики (за все годы отмечен только один случай назначения диктатора для ведения военных действий вне пределов Италии в первую Пуническую войну). Наконец, ему даже не дозволяется ездить верхом в Риме без предварительного разрешения народа. Последнее ограничение только на первый взгляд кажется смешным и вздорным, в действительности и оно имеет весьма глубокий смысл, ибо принимается для того, чтобы диктатор даже внешне не напоминал собой царей, как правило, ездивших верхом.

Словом, личная власть представляла собой нечто такое, что всегда вызывало смутное беспокойство Рима. Плутарх пишет, что когда взявший Вейи диктатор въехал в Рим на колеснице, запряжённой четвёркой белых коней, «согражданам его, не привыкшим видеть подобного рода высокомерие, не понравилось поведение Камилла…».[223] В частности и за это оскорбляющее республиканский дух присвоение инсигний авторитарной власти герой-патриот, шесть раз избиравшийся трибуном с консульскими полномочиями, пять раз диктатором и трижды интеррексом, будущий спаситель города от галльского нашествия, которого нарекут «вторым основателем Рима», был изгнан из него и оштрафован на крупную сумму. Мы помним, что попытка Цезаря сконцентрировать в своих руках все ответвления государственной власти завершилась его убийством и последовавшей за этим кровавой гражданской смутой, успокоение которой потребовало многих лет.

Но, странное дело, проходит совсем немного времени, и уже преемники Августа не встречают решительно никакого (во всяком случае открытого, ибо дворцовые интриги и заговоры – не в счёт) противодействия ни в чём, что ещё совсем недавно было обязано возмущать республиканский дух воинствующих тираноборцев.

Одно из объяснений этой стремительной по всем историческим меркам перемены связано, как кажется, именно с содержанием «римского мифа».

Собственно, здесь обнаруживаются две составляющие: во-первых, та ничтожная временная дистанция, в которую укладываются произошедшие перемены, и уже только во-вторых, – их непосредственное содержание.

Первая объясняется постепенным и необратимым изменением этнического лица Рима. Изменение же этнической принадлежности означает собой и преобразование общего менталитета, объективную предрасположенность коллективного сознания к примирению уже с какой-то другой системой ценностей и – столь же объективное – отторжение других императивов. Это легко понять. Уже преодоление (критического для любого античного полиса) количественного предела невольников, сконцентрированных в его границах, и порождаемая этим невозможность полной их изоляции, иначе говоря, невозможность исключения любых контактов с ними обязана сказаться на развитии единой психологии города. Но, кроме этого, наплыв рабов сопровождается ещё и появлением большого количества вольноотпущенников. Пусть поначалу они и занимают одно из самых униженных положений в общественной иерархии, но уже их дети получают практически все права римского гражданина, со временем же с их потомков и вообще стирается всякая печать былой неполноценности. Между тем эти вольноотпущенники, в большинстве своём иноземцы, выросшие и воспитавшиеся в совершенно иных условиях, пополняя собой состав полноправных римских граждан, в отличие от природных римлян, часто не испытывают никакой аллергии к автократическим формам правления. Что же касается их потомков… мы и сегодня видим, что там, где скапливается слишком большое количество иммигрантов, полной их интеграции в новую этно-культурную среду так и не происходит.

Вторая составляющая общей перемены, претерпеваемой коллективным сознанием города, то есть собственно содержание новой идеологии, обнаруживает в себе нечто такое, что позволяет радикально изменить отношение гражданина к высшей политической власти, примирить римский менталитет с давно уже чуждой, если не сказать враждебной ему монархической идеей. Связующим же звеном между нею и воинствующим республиканским мировоззрением служит не что иное, как аксиома о сакральной природе империя, идеологема божественного источника как верховной власти, так и той, которая даётся самому городу.

Как раз в этом пункте государственная мифология Рима самым тесным образом смыкается с традиционными для всего Востока представлениями. В традициях последнего источником не ограниченной никаким законом власти царя служит не что иное, как его соприродность богам. Так, например, верховный владыка Египта являет собой миру прямое воплощение бога Солнца; богами были в его глазах и другие властители (кстати, не одного только Востока). Правда, сами владыки Вавилона, Ассирии, Персии не приписывали себе прямого божественного происхождения, но вместе с тем существенно отличались от своих подданных, ибо являли собой что-то вроде земных подобий и наместников своих богов.

Нельзя сказать, что здесь между Востоком и Западом пролегло нечто вроде неодолимой пропасти, что грекам или римлянам было совершенно чуждо подобное представление о природе власти. Так, например, уже диктатор, по мнению римлян, обладал некими магическими качествами, ставящими его вне общего людского ряда; народ Рима не только верил в его стратегический талант, но и испытывал, как свидетельствует Ливий, священный трепет перед ним: «После того как в Риме впервые избрали диктатора и люди увидели, как перед ним несут топоры, великий страх овладел народом – теперь ещё усерднее вынуждены были они повиноваться приказам, теперь не приходилось, как при равновластии, надеяться на защиту другого консула или на обращение к народу, единственное спасение было в повиновении».[224] Не случайно само известие о назначении диктатора, по свидетельству Ливия, было способно вселить великое смятение в ряды врагов Республики и подвигнуть их к поискам мира: «Даже сабиняне после избрания в Риме диктатора почувствовали страх, зная, что это сделано из-за них, и прислали послов для переговоров о мире, прося диктатора и сенат иметь снисхождение…»[225]

Правда, ручаться в этом, наверное, нельзя, скорее всего римлянам просто очень хотелось верить – и верилось – в то, что этот факт производит угнетающее впечатление на их противников. Но как бы то ни было сакральный оттенок чрезвычайной государственной власти различался ими со всей отчётливостью.

Не вызывала отторжения мысль о родстве с богами и у греков. Все великие герои Эллады ведут своё родословие в конечном счёте от небожителей. Может быть, поэтому многие из тех, кто составляет её живую славу, по меньшей мере не оспаривают своего божественного происхождения, какое часто приписывает им людская молва. Но если прямая генетическая причастность к бессмертным часто вызывает скепсис греческой интеллигенции (Демосфен язвил по поводу Александра, требовавшего себе, как сыну бога храмов, статуй и жертвенников: «Этот юнец жаждет алтарей. Так пусть ему их воздвигнут. Какие пустяки!»), то более скромные связи с ними не порождают никакого отторжения. Сохранилась древняя легенда. Она гласит, что Мнесах со своей молодой женой Парфенисой совершили паломничество в Дельфы (обычное для того времени дело), и там оракул предрёк им рождение сына, который станет известен всему миру своей мудростью. А ещё – великими делами и красотой. Оракул также сообщил, что бог Аполлон его устами повелевает им немедленно плыть в Сирию. Супруги повинуются воле богов, и вот через положенный срок в Сидоне на свет появляется мальчик. В благодарность солнечному богу, в честь Аполлона Пифийского, его мать принимает новое имя – Пифиада. Сына же, будущего великого учёного, согласно называют Пифагором, то есть «предсказанным пифией».

Поэтому нет ничего шокирующего в том, что и Александр не протестует против объявления его сыном бога, которое делается жрецами храма Амона в ливийском оазисе. В греческом пантеоне Амон – это Зевс, а значит, Александр становится сыном величайшего из богов. Это не может не льстить самолюбию, ибо подтверждает его абсолютную исключительность. А кроме того, признание автоматически делает его царём Египта, фараоном, а значит, позволяет единым махом разрубить не уступающий гордиеву, узел многих политических проблем. Правда, как только он в обосновании принимаемых решений пытается сослаться на свою божественную природу, македонские офицеры предлагают ему распустить армию и завоёвывать мир с помощью его «отца», Вседержителя Зевса. Однако воздержимся от того, чтобы видеть в этом вызове воинской элиты род обычного оскорбления, которое чувствует победитель, когда его пытаются уравнять с побеждёнными, ибо здесь не только это.

Римский же миф утверждает, что властные прерогативы даются именно богами, их воля сквозит во всех принимаемых принцепсом державных решениях. Не случайно поэтому, что и функции великого понтифика, то есть верховного жреца, передаются ему же (не будем пренебрегать этим фактом, о его значении говорит уже то обстоятельство, что в своё время соперничавшая с властью светских владык власть римских пап берёт своё начало именно здесь). Соединение же высшей политической и высшей духовной власти значительно поднимает авторитет и той и другой. Словом, теперь за первым лицом государства оказывается уже не только воля Сената и народа Рима, но и нечто неизмеримо более высокое.

Однако параллель с Востоком на этом и обрывается, ибо «консенсус» между Сенатом, народом и принцепсом достигается вовсе не этим возвеличением последнего. Риму – провозглашает новый взгляд на вещи – предначертано свыше владычествовать над целым миром, но владычествовать над миром назначено именно Риму; другими словами, богоизбранность города – это отличение всех, на чьих плечах он стоит, а значит и властные прерогативы должны быть справедливо распределены между всеми. Поэтому подвластность императору уравновешивается правом отмеченного богами народа вершить свой суд над всеми прочими, кто населяет эту землю. Превращение гордых своей свободой граждан в обычных подданных уравновешивается становлением совершенно необычной общности избранных, невиданной ранее расы. Расы свободных. Без этого компромисса между властителем и подвластными режим личного правления решительно невозможен в обществе, приверженном идее демократизма.

Таким образом, Pax Romana демонстрирует нам такое мироустройство, в котором именно – и только – новоявленной расе свободных надлежит выносить свой вердикт всем окрестным народам. Именно – и только – этой великой расе свободных надлежит нести свет цивилизации не всегда достойному его миру. Миссия великого Города в полной мере будет исполнена только тогда, когда единая семья народов обнимет собой всех живущих на земле. А впрочем, и после этого Риму останется роль мудрого и заботливого отца, до конца времён сохраняющего за собой все права над своими домочадцами и клиентами.

Понятно, что осознание столь высокой миссии не может не воодушевлять привыкший к героическим свершениям и победам дух. Но упоение своей богоизбранностью проявляется у разных слоёв населения по-разному; одни проникаются высоким долгом жертвенного служения заблудшим народам, часто неспособным даже понять счастье римского благодеяния, другие… В общем, вряд ли было бы правильно объяснять одной только жестокостью городской черни её требование все большей и большей крови, которая должна была проливаться на римских аренах. Массовые казни христиан оказываются и в самом деле довольно удачной попыткой отвести народное недовольство от центральной власти; но всё это – только потому, что ими подтверждается священное право римского народа вершить суд над другими народами. Собственно, и распространение христианства, религии изгоев того времени, – суть не что иное, как своеобразная реакция именно на такое самовозвеличение великой расы свободных, на противопоставление этой самозванной элиты мира тёмному миру «варваров», вернее сказать, на превращение всех населённых «неспособными к властвованию», «с самого часа своего рождения предназначенными для подчинения», территорий в некое гетто для тех, в непременные обязанности которых входит обеспечивать победителям «счастливую и прекрасную жизнь». Словом, здесь мы видим наивную и трогательную мечту, светлый утешительный сон, попытку найти воздаяние за муки если и не здесь, в этой незадавшейся жизни, то пусть хотя бы в каком-то ином, более устроенном и справедливом мире…

Не свободными от гордынного сознания собственной исключительности, которая порождается принадлежностью к избранной расе свободных, оказываются и третьи… мы уже видели дерзкий вызов апостола Павла, который бросается им по существу всей администрации покорённой Римом области.

Александра останавливает бунт его армии, и в конечном счёте он оказывается вынужденным отступить перед нею. Македонское воинство решительно не желает завоёвывать для него всю вселенную, в которой победителям не достаётся вообще никаких привилегий. Отнюдь не размеры вселенной, не усталость войска (хотя, конечно, и это тоже) прерывают героическую песнь не знающего поражений греческого оружия; отсутствие главного – приза исключительных прав по отношению к завоёванному миру делает дальнейший поход абсолютно бессмысленным. Вот эта бессмысленность и становится причиной протеста. Повторим сказанное: «римский миф» – это великий компромисс между верховным вождём и новой расой, призванной править миром. Александр не идёт на него и поэтому терпит поражение – умудрённый же многовековым опытом Рим видит гораздо дальше, глубинный государственный инстинкт движет им…

Можно долго спорить по поводу того, чья модель мироустройства гуманней и лучше, но объективный ответ никогда не будет получен, ибо сама история рассудила по-своему, отказав и тому и другому, – проиграл Александр, не досталась победа и Риму. И вместе с тем в течение двух тысячелетий все империи мира видели перед собой только один образец мирового порядка…

Только этим высоким каноном будут вдохновляться все пассионарии, воспламенившиеся духом великих античных городов. Но вряд ли восторг и умиление немногих могут исчерпать собою воздействие этого красивого и величественного мифа на завоёванные земли. Мнение нескольких, пусть даже выдающихся из общей массы, интеллигентов – это ещё не общественное мнение.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32