Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Миддлмарч

ModernLib.Net / Иностранные языки / Элиот Джордж / Миддлмарч - Чтение (стр. 30)
Автор: Элиот Джордж
Жанр: Иностранные языки

 

 


      - Интересно, как все получается. Эту землю всегда прочили Фреду, хотя, оказывается, старик-то и клочка не думал ему завещать, а оставил ее этому никому не ведомому сыну с левой стороны и рассчитывал, что он поселится здесь и начнет всем досаждать не хуже, чем он сам, пока был жив. Вот и будет интересно, если она достанется Булстроду. Старик его люто ненавидел и не желал держать деньги в его банке.
      - Какая же причина была у старого скряги ненавидеть человека, если он никакого дела с ним не имел? - спросила миссис Гарт.
      - А-а! Что толку спрашивать, какие причины могут быть у таких людей? Душа человеческая, - произнес Кэлеб торжественным тоном и покачал головой (этот тон и это движение всегда сопутствовали у него таким изречениям), душа человеческая, когда глубоко тронет ее гниение, приносит всякие ядовитые поганки, и нет глаз, что провидели бы, откуда взялось семя их.
      Вечные трудности, которые испытывал Кэлеб, не находя нужных слов для выражения своих мыслей, привели к тому, что он, так сказать, начал ассоциировать определенные стили с теми или иными мнениями или душевными состояниями, и всякий раз, когда он воспарял духом, его чувства облекались в библейскую фразеологию, хотя он не сумел бы точно привести ни единой цитаты из Библии.
      41
      Я хвастовством немного взял,
      И дождик хлещет каждый день.
      Шекспир, "Двенадцатая ночь"
      Упомянутая Кэлебом Гартом сделка между мистером Булстродом и мистером Джошуа Риггом, касавшаяся стоун-кортовской земли, потребовала некоторой переписки.
      Кому дано предвидеть действие письмен? Если они высечены на камне, то пусть он веками лежит опрокинутый на забытом берегу или "покоится безмолвно, не внимая барабанам и топотам бесчисленных завоеваний" (*121), в конце концов с его помощью мы, возможно, проникнем в тайну узурпации или иных скандальных историй, о которых сплетничали в незапамятные времена: ведь мир, по-видимому, - одна огромная галерея, где эхо множит самый слабый шепот. В миниатюре подобные случаи нередки и в наших собственных незначащих жизнях. Как камень, который презрительно топтали поколения невежд, может в результате странного сцепления пустяковых обстоятельств попасть на глаза ученому и благодаря его трудам уточнить дату вторжения или дать ключ к древней религии, так исписанный листок бумаги, долго служивший невинной оберткой или затыкавший щель, вдруг попадает на глаза именно того, кто располагает необходимыми сведениями, и эти чернильные строки дают толчок к катастрофе. Для Уриеля (*122), наблюдающего с Солнца историю развития планет, одно будет точно таким же совпадением, как другое.
      После столь возвышенного сравнения мне уже не так неловко указать на существование низких людей, чье вмешательство, хотим мы того или не хотим, в значительной мере определяет пути мира. Разумеется, было бы неплохо, если бы мы могли содействовать сокращению их числа, и, пожалуй, начать следует с того, чтобы не давать беззаботно случая к их появлению на свет. С социальной точки зрения Джошуа Ригг, конечно, был бы причислен к избыточному элементу. Но люди вроде Питера Фезерстоуна, которых никто не просит оставить свой оттиск, обычно и не думают дожидаться подобной просьбы ни в стихах, ни в прозе. Оттиск в данном случае внешне больше напоминал мать - у представительниц женского пола лягушачьи черты в сочетании с розовыми щечками и пухленькой фигурой таят немалую привлекательность для определенного сорта поклонников. И вот рождается на свет существо мужского пола с лягушачьим лицом, уже явно никому не нужное. Особенно когда оно внезапно появляется неведомо откуда, чтобы положить конец надеждам других людей - большей низости от избыточного социального элемента и ждать невозможно.
      Впрочем, низменные качества мистера Ригга Фезерстоуна носили исключительно трезвый водопийный характер. С раннего утра и до позднего вечера он неизменно бывал столь же гладок и хладнокровен, как лягушка, которую он напоминал, и старик Питер втайне немало похихикивал над своим отпрыском, едва ли не более расчетливым и бесспорно куда более невозмутимым, чем он сам. Я добавлю, что его ногти всегда были безупречны и он намеревался жениться на благовоспитанной молодой девице (пока еще не избранной) приятной наружности и с хорошим родством в солидных коммерческих кругах. Таким образом, его ногти и скромность ничуть не уступали ногтям и скромности многих джентльменов, хотя честолюбие его питалось лишь возможностями, открытыми перед писцом, а затем счетоводом мелкой торговой фирмы в портовом городе. Сельские Фезерстоуны казались ему смешными простаками, а, по их мнению, "принадлежность" к портовому городу еще усугубляла чудовищность того, что у их братца Питера, а главное, у собственности Питера вдруг обнаружилось подобное приложение.
      Сад Стоун-Корта и усыпанный гравием круг перед домом еще никогда не выглядели так аккуратно, как теперь, когда мистер Ригг Фезерстоун, заложив руки за спину, хозяйским глазом созерцал их из окна большой гостиной. Впрочем, неясно, встал ли он у окна, чтобы полюбоваться всем этим или чтобы показать спину посетителю, который стоял на середине комнаты, широко расставив ноги, сунув руки в карманы панталон и во всех отношениях являя полный контраст гладкому и хладнокровному Риггу. Это был человек, заметно разменявший шестой десяток, багроволицый, весьма волосатый, с большим количеством седины в кустистых бакенбардах и в густой курчавой шевелюре. Он отличался дородностью, которая, к несчастью, открыла всем взорам истертые швы его одежды, что, впрочем, не мешало ему выглядеть одним из тех присяжных хвастунов, кто и во время фейерверка старается быть центром общего внимания, считая свои остроты по поводу любого зрелища интереснее самого зрелища.
      Его звали Рафлс, и иногда, расписываясь, он добавлял после своей фамилии буквы Б.О., поясняя, что это звание "Большой Острослов", и тут же сообщал, что когда-то учился в "Академии для мальчиков" Леонарда Ранна, который ставил после своей фамилии буквы В.А. [Bachelor of Arts (англ.) бакалавр искусств], и с его, Рафлса, легкой руки почтенный директор превратился в Ба-Ранна. Таков был внешний облик и духовный склад мистера Рафлса, словно отдававшие застойным запахом трактирных номеров той эпохи.
      - Да, послушай, Джош! - говорил он рокочущим басом. - Взгляни на дело в таком свете: твоя бедная мамаша вступает в юдоль преклонных лет, а у тебя теперь есть случай упокоить ее старость.
      - Нет, пока вы живы, - ответил Ригг своим холодным высоким голосом. Пока вы живы, ей покою не будет. Все, что я ей дал бы, прикарманите вы.
      - У тебя на меня зуб, Джош, я знаю. Но послушай, поговорим как мужчина с мужчиной, начистоту: с небольшим капитальцем я бы открыл такую лавочку, что чудо. Табачная торговля идет в гору. Я все силы приложу - не рубить же сук, на котором сидишь. Вопьюсь, как блоха в овцу, для своей-то пользы. И уж оттуда ни ногой. А твоей бедной мамаше какого же еще счастья? Я ведь свое отгулял, к пятидесяти пяти годам дело идет. И хочу угомониться у собственного очага. Мне ведь только открой дорогу к торговле табаком такую сметку и опыт, как у меня, нескоро найдешь. Я не хочу к тебе по мелочам приставать, а разом поставить все на правильный путь. Ты взвесь, Джош, как мужчина с мужчиной, и твоя мамаша до конца своих дней горя знать не будет. Я старуху всегда любил, прах меня побери!
      - Кончили? - спокойно сказал мистер Ригг, по-прежнему глядя в окно.
      - Да, кончил, - объявил Рафлс и, схватив шляпу со столика рядом, взмахнул ею широким ораторским жестом.
      - Тогда послушайте меня. Чем больше вы меня в чем-то убеждаете, тем меньше я поверю. Чем больше вы меня уговариваете что-то сделать, тем больше у меня оснований этого не делать. Вы думаете, я забуду, как вы пинали меня, когда я был мальчишкой, как съедали все, что было в доме, а нам с матерью оставляли черствые корки? Вы думаете, я забуду, как вы заявлялись в дом продать последние вещи, прикарманить деньги и опять уехать, чтобы мы с матерью разбирались как знаем? Если бы вас выпороли у позорного столба, я был бы только рад. Моя мать попалась на вашу удочку. Наградила меня отчимом, вот и натерпелась за это. Она будет получать еженедельное пособие, но его выплата сразу же прекратится, если вы посмеете сунуть сюда нос или искать со мной встречи где-нибудь еще. В следующий раз вас здесь встретят собаками и кнутом.
      При последних словах Ригг обернулся и посмотрел на Рафлса выпуклыми холодными глазами. Контраст между ними оставался столь же разительным, как восемнадцать лет назад, когда Ригг был на редкость несимпатичным беззащитным мальчуганом, а Рафлс - плотно сложенным Адонисом трактирных залов. Но теперь все преимущества были на стороне Ригга, и посторонний наблюдатель, вероятно, решил бы, что Рафлсу остается только понурить голову и удалиться с видом побитой собаки. Ничего подобного! Он состроил гримасу, какой обычно встречал карточные проигрыши, потом захохотал и вытащил из кармана коньячную фляжку.
      - Ладно-ладно, Джош, - сказал он вкрадчиво. - Плесни-ка сюда коньячку, дай соверен на дорогу, и я уйду. Честное и благородное слово. Как пуля вылечу, прах меня побери.
      - Запомните, - сказал Ригг, доставая связку ключей, - если мы встретимся еще раз, я не стану с вами разговаривать. Я вам обязан не больше, чем вороне на заборе. И выклянчить вам у меня ничего не удастся, разве что письменное удостоверение, что вы злобный, наглый, бесстыжий негодяй.
      - Жалость-то какая, Джош! - протянул Рафлс, запуская пятерню в затылок и наморщив лоб, точно эти слова сразили его наповал. - Ведь я же к тебе привязан, прах меня побери! Так бы и ходил за тобой по пятам, - ну, вылитая мамаша! - да вот нельзя. А уж коньяк и соверен - святое дело.
      Он взмахнул фляжкой, и Ригг направился к старинному дубовому бюро. Но Рафлс почувствовал, что при взмахе фляжка чуть не выпала из кожаного футляра, и, заметив в каминной решетке сложенный лист бумаги, поднял его и засунул в футляр для плотности.
      Ригг вернулся с бутылкой коньяка, наполнил фляжку и протянул Рафлсу соверен, не сказав ни слова и не глядя на него. Затем он отошел к бюро, запер его и снова невозмутимо встал у окна, как в начале их разговора. Рафлс тем временем отхлебнул из фляжки для почину, завинтил ее с нарочитой медлительностью и сунул в карман, строя гримасы за спиной пасынка.
      - Прощай же, Джош... и может быть, навеки! - продекламировал Рафлс, оглянувшись на пороге.
      Ригг все еще смотрел в окно, когда он вышел за ворота и свернул на проселок. С пасмурного неба сеялся мелкий дождь - живые изгороди и трава у дороги зазеленели ярче, а батраки в поле торопливо складывали на повозку последние снопы. Рафлс, который шагал неуклюжей развалкой городского бездельника, не привыкшего к прогулкам на лоне природы, выглядел среди этого сельского покоя и прилежного труда столь же неуместно, как сбежавший из зверинца павиан. Но на него некому было глазеть, кроме годовалых телят, и его присутствие досаждало только водяным крысам, которые, шурша, исчезали в траве при его приближении.
      Когда Рафлс выбрался на тракт, ему повезло: его вскоре нагнал дилижанс и подвез до Брассинга, где он сел в вагон новой железной дороги, не преминув объявить своим спутникам, что ее теперь можно считать проверенной, - ловко она прикончила Хаскиссона. Мистер Рафлс редко забывал, что обучался в "Академии для мальчиков", и чувствовал, что при желании мог бы блистать в каком угодно обществе, а потому среди ближних его не нашлось бы ни одного, кого он не считал бы себя вправе дразнить и высмеивать, изысканно развлекая, как ему казалось, остальную компанию.
      Он играл эту роль с таким воодушевлением, словно его путешествие увенчалось полным успехом, и частенько прикладывался к фляжке. Бумага, которую он засунул в футляр, была письмом с подписью "Никлас Булстрод", но она надежно удерживала фляжку и Рафлсу незачем было извлекать ее оттуда.
      42
      О, как бы мог его я презирать,
      Когда б не милосердия запрет!
      Шекспир, "Генрих VIII"
      Один из первых профессиональных визитов после своего возвращения из свадебного путешествия Лидгейт нанес в Лоуик-Мэнор, куда его пригласили письмом с просьбой самому назначить удобные ему день и час.
      Мистер Кейсобон во время своей болезни не задал о ней Лидгейту ни единого вопроса, и даже Доротея не подозревала, насколько его мучил страх, что его трудам или самой жизни может наступить внезапный конец. И здесь, как во всем другом, он бежал жалости. Мысль о том, что он, вопреки всем своим усилиям, может стать предметом жалости, уже была мучительной, но вызвать сострадание, откровенно признавшись в своей тревоге или горести, об этом он и подумать не мог. Всем гордым натурам знакомо подобное чувство, и, быть может, пересилить его способно лишь столь глубокое ощущение духовной близости, что всякие попытки оградить себя кажутся мелочными и пошлыми, а не возвышенными.
      Однако теперь за молчанием мистера Кейсобона крылись мрачные размышления особого рода, придававшие вопросу о его здоровье и жизни горечь, превосходившую даже горечь осенней незрелости плода всех его трудов. Правда, именно с ними связывались самые честолюбивые его чаяния, но порой авторские усилия приводят главным образом к накоплению тревожных подозрений в сознании самого автора, и мы догадываемся о существовании реки по двум-трем светлым полоскам среди давних отложений топкого ила. Так обстояло дело и с усердными учеными занятиями мистера Кейсобона. Их наиболее явным результатом был не "Ключ ко всем мифологиям", но лишь болезненное сознание, что ему не отдают должного, пусть внешне он пока ничем не блеснул, лишь вечное подозрение, что другие судят о нем отнюдь не лестно, лишь печальное отсутствие страсти в мучительных потугах достичь заветной цели и страстное нежелание признать, что он не достиг ничего.
      Таким образом, его честолюбивые замыслы, которые, по мнению посторонних, полностью поглотили его и высушили, на самом деле нисколько не защищали его от ран, и особенно от ран, наносимых Доротеей. И теперь мысль о возможном будущем несла с собой больше горечи и ожесточения, чем все, что занимало его мысли раньше.
      С некоторыми фактами он ничего поделать не мог - с тем, что Уилл Ладислав существует, что он вызывающе поселился около Лоуика, что он с ветреным и оскорбительным пренебрежением относится к обладателям подлинной, надлежаще апробированной эрудиции; с тем, что натура Доротеи пламенно жаждет живой деятельности и самая ее покорность и безропотность порождены столь же пылкими побуждениями, о причинах которых нельзя думать без раздражения; с тем, что у нее появились какие-то свои представления и симпатии, связанные с предметами, которые ему обсуждать с ней немыслимо. Бесспорно, более добродетельной и очаровательной молодой жены, чем Доротея, найти он не мог, но, против всех его Ожиданий, молодая жена оказалась источником забот и мучений. Она преданно ухаживала за ним, она читала ему, предупреждала его желания, бережно считалась с его чувствами, и все-таки в нем крепло убеждение, что она берет на себя смелость судить его и ее супружеская преданность нечто вроде епитимьи, которую она возлагает на себя для искупления неверия и которая не мешает ей сравнивать и понимать, какое место он и все сделанное им занимают в общей совокупности вещей. Его недовольство, словно пары тумана, проскальзывало сквозь все ее ласковые заботы и сосредоточивалось на не ценящем его мире, который из-за нее придвигался ближе.
      Бедный мистер Кейсобон! Это страдание было тем труднее переносить, что отношение Доротеи представлялось ему изменой: юное создание, поклонявшееся ему с неколебимым доверием, быстро превратилось в жену, готовую его судить. Робкие попытки критиковать и не соглашаться так на него подействовали, что ни нежность, ни послушание не могли загладить их. Его подозрительность истолковывала молчание Доротеи как скрытый бунт; всякое ее неожиданное суждение выглядело в его глазах сознательным утверждением своего превосходства, в ее кротких ответах чудилась раздражающая снисходительность, а если она соглашалась с ним, то лишь потому, что ей нравилось выставлять напоказ свою терпимость. Упорство, с каким он старался скрывать эту внутреннюю драму, придавало ей новую убедительность. Так мы особенно хорошо слышим то, что не считаем предназначенным для чужих ушей.
      Меня вовсе не удивляет власть этих печалей над мистером Кейсобоном наоборот, все это кажется мне вполне обычным. Разве пылинка перед нашим зрачком не заслоняет от нас все великолепие мира, так что оно становится лишь ободком темного пятна? А более мучительной пылинки, чем собственная личность, я не знаю. Но если бы мистер Кейсобон все-таки решил излить свое неудовольствие, свои подозрения, что его больше не обожают безоговорочно, кто мог бы отрицать, что у него есть для этого все основания? Напротив, была даже еще одна веская причина, которую он сам во внимание не принимал, - то обстоятельство, что он не во всем был достоин обожания. Однако он подозревал это, как подозревал еще многое другое, не признаваясь себе в своих подозрениях, и, подобно всем нам, чувствовал, как приятно было бы обрести спутницу жизни, которая так и не обнаружила бы глиняных ног своего идола.
      Эта болезненная мнительность по отношению к Доротее полностью созрела еще до возвращения Уилла Ладислава в Лоуик, а дальнейшие события дали мистеру Кейсобону обильную пищу для всяческих истолкований. К известным ему фактам он лихорадочно добавлял воображаемые - и в настоящем, и в будущем. Эти призрачные факты становились для него реальнее подлинных, так как давали пищу для более жгучей неприязни и оправдывали более ожесточенное озлобление. Подозрения и ревность к намерениям Уилла Ладислава, подозрения и ревность к впечатлениям Доротеи точили его день и ночь. Было бы несправедливо приписывать ему низменное истолкование поступков и душевного состояния Доротеи - от этой ошибки его уберегли не только открытое благородство ее натуры, но и его собственный духовный склад и житейские правила. Нет ее мнения, воображаемое воздействие на ее пылкий ум, то, к чему все это могло привести ее в будущем, - вот что вызывало его ревность. Уилла же (хотя до его последнего вызывающего письма мистер Кейсобон, собственно, не мог поставить ему в упрек ничего конкретного) он полагал себя вправе считать способным на любые посягательства, на какие только могут толкнуть молодого человека мятежный нрав и необузданная порывистость. Он был убежден, что Уилл покинул Рим и обосновался в их краях из-за Доротеи, и у него достало проницательности предположить, что Доротея вполне невинно поддержала Уилла в его намерениях. Было ясно как день, что Уилл ей нравится и что она готова подпасть под его влияние, - ведь после каждого их разговора наедине у Доротеи появлялись новые сумбурные идеи, а последнее их свидание, о котором было известно мистеру Кейсобону (вернувшись из Фрешит-Холла, Доротея впервые не упомянула о том, что видела Уилла), привело к сцене, вызвавшей у него против них гнев, какого он еще никогда не испытывал. Доверчивые признания Доротеи в ночном мраке о ее взгляде на деньги только вызвали у ее мужа еще более тягостные опасения.
      К тому же его ни на миг не оставляли тревожные воспоминания о недавней болезни. Правда, он чувствовал себя значительно лучше и мог уже трудиться, как прежде - возможно, это было лишь переутомление и впереди у него еще двадцать лет свершений, которые достойно увенчают тридцать лет предварительной подготовки. Надежда эта была тем слаще, что сулила отмщение Карпу и Кь за их преждевременные насмешки: ведь даже когда мистер Кейсобон бродил со своим огарком среди гробниц прошлого, эти современные фигуры вдруг загораживали их от его тусклого света и мешали его усердным поискам. Доказать Карпу, что он ошибался, заставить его проглотить слова поношения, чтобы они легли камнем на его желудок, - столь приятное побочное следствие торжественной победы "Ключа ко всем мифологиям" манило его чуть ли не больше, чем предвкушаемая жизнь в веках на земле и вечность на небесах. А раз уж даже предвидение собственного бесконечного блаженства не могло уничтожить горький привкус воспаленного самолюбия и мстительности, стоит ли удивляться, что мысль о преходящем земном блаженстве других лиц, после того как он сам вознесется к горней славе, не дарила сладостного успокоения. Если его подтачивает какая-то болезнь, то некоторые люди могут испытать счастье оттого, что он преставится. А вдруг одним из этих людей окажется Уилл Ладислав... Мысль эта так сильно взволновала мистера Кейсобона, что она, казалось, должна была отравить и бестелесное его существование.
      Конечно, все это изложено очень прямолинейно и, следовательно, неполно. Движения человеческой души многообразны, мистер же Кейсобон, как нам известно, был щепетилен и находил особую гордость в том, чтобы соблюдать все требования чести, а потому не мог внутренне принять, что им руководит ревность, зависть и мстительность. И себе он обрисовал дело следующим образом:
      "Женясь на Доротее Брук, я был обязан позаботиться о ее благополучии на случай моей смерти. Однако бесконтрольное владение значительным состоянием вовсе не обеспечивает благополучия; наоборот, в определенных обстоятельствах оно может подвергнуть ее опасности. Она - легкая добыча для любого человека, который сумеет искусно сыграть либо на ее доброжелательном расположении, либо на ее донкихотском энтузиазме. А рядом есть человек, питающий такое намерение, - человек, которому каприз заменяет принципы и который (в этом я твердо уверен) питает ко мне личную неприязнь, разжигаемую сознанием собственной его неблагодарности и постоянно изливаемую в ядовитых насмешках, - в этом я убежден так же, как если бы слышал их своими ушами. Даже пока я жив, я не могу быть совершенно спокоен, что он не пустит в ход каких-нибудь уловок. Этот человек вкрался в доверие к Доротее, возбудил ее интерес и, очевидно, попытался внушить ей, будто все, что я для него сделал, далеко не соответствует тому, на что он имеет право. Если я умру - а он оттого тут и остался, что ждет моей смерти, - то он убедит ее выйти за него замуж. Это будет великим несчастьем для нее и торжеством для него. Сама она, конечно, не заметит своего несчастья - он сумеет внушить ей что угодно. Ведь ей свойственна неумеренность в привязанностях, и в душе она упрекает меня за то, что не нашла во мне такой же неумеренности, а его судьба ее уже заботит. Он предвкушает легкую победу и думает стать хозяином моего гнезда... Этого я не допущу! Брак с ним погубит Доротею. Был ли он хоть в чем-либо последователен, если только не из духа противоречия? Вместо того чтобы приобретать солидные знания, он всегда старался пускать пыль в глаза, не прилагая усилий. В религии он будет бездумным эхом нелепых идей Доротеи, пока это не перестанет его устраивать. Пустозвонству всегда сопутствует распущенность. Я твердо убежден, что у него нет никаких нравственных правил, и мой долг - всемерно воспрепятствовать исполнению его замыслов".
      Форма, в какой мистер Кейсобон обеспечил свою жену при вступлении в брак, оставляла возможность для принятия крутых мер, однако всякий раз, когда он начинал их обдумывать, его мысли неизбежно обращались к вопросу о том, сколько ему еще остается жить. В конце концов желание получить наиболее точный ответ взяло верх над гордой замкнутостью, и он решил расспросить Лидгейта о своей болезни.
      Мистер Кейсобон упомянул, что ждет Лидгейта к половине четвертого, и Доротея с тревогой спросила, не чувствует ли он себя плохо.
      - Нет, мне просто хотелось бы узнать его мнение о некоторых постоянных симптомах, - ответил он. - Вам его видеть незачем, моя дорогая. Я распоряжусь, чтобы его послали в тисовую аллею, где я буду совершать обычный моцион.
      Когда Лидгейт вышел на тисовую аллею, он увидел, что мистер Кейсобон неторопливо удаляется от него, привычно заложив руки за спину и наклонив голову вперед. День был тихий и солнечный. Листья, падающие с высоких лип, медленно кружили среди мрачных тисов; полосы света четко разделяли неподвижные тени, и тишину нарушал лишь крик грачей, который для привычного уха звучит словно колыбельная песня или же словно та более торжественная колыбельная, которая зовется заупокойной молитвой. Лидгейт, ощущая себя здоровым, полным молодых сил, почувствовал жалость, когда человек, которого он нагонял, повернулся и пошел ему навстречу, - столь очевидными стали теперь признаки преждевременной старости, согбенная от вечных занятий спина, костлявые руки, тощие ноги и горькие морщины у рта.
      "Бедняга! - подумал врач. - Другие в его возрасте - львы и словно только-только вошли в зрелые лета".
      - Мистер Лидгейт, - сказал мистер Кейсобон с неизменной своей учтивостью, - я крайне обязан вам за вашу пунктуальность. Если вы ничего не имеете против, мы побеседуем, прогуливаясь по аллее.
      - Надеюсь, ваше желание увидеть меня не было вызвано возвращением неприятных симптомов, - заметил Лидгейт, прерывая паузу.
      - Нет, не совсем. Для того чтобы объяснить вам это желание, я вынужден упомянуть - при других обстоятельствах касаться этого я не стал бы, - что моя жизнь, во всех прочих отношениях не представляющая ценности, обретает некоторое значение из-за незавершенности исследований, которым были посвящены все лучшие ее годы. Короче говоря, я очень хотел бы привести свой труд хотя бы в такой вид, чтобы он мог быть опубликован... другими. Если бы я получил заверение, что на большее мне рассчитывать не следует, оно помогло бы мне разумно соразмерить мои усилия и выбрать наиболее правильный путь в отношении того, что я должен делать и чего не должен.
      Тут мистер Кейсобон умолк, вынул руку из-за спины и заложил ее между пуговицами своего однобортного сюртука. Для ума, постоянно занятого человеческими судьбами, трудно было бы найти что-нибудь более интересное, чем внутренний конфликт, о котором говорили эти педантично размеренные фразы, произнесенные, как обычно, нараспев под легкое покачивание головы. И есть ли положения более трагичные, чем душевная борьба, когда человек вынужден отказаться от труда, составлявшего весь смысл его жизни - смысл, который исчезнет, точно никому не нужные воды неведомой людям реки? Но в мистере Кейсобоне не было ничего, что походило бы на трагическое величие, и к жалости Лидгейта, презиравшего его схоластическую ученость, примешивалось насмешливое чувство. Он пока еще плохо представлял себе, что это такое - крушение всех надежд, и не был в состоянии понять, насколько оно горько, когда ничто в нем не достигает истинно трагического уровня, кроме страстного эгоизма самого страдальца.
      - Вы имеете в виду помехи со стороны здоровья? - спросил он, чтобы заставить мистера Кейсобона преодолеть колебания и выразиться яснее.
      - Совершенно верно. Вы не дали мне никаких оснований предполагать, что симптомы моего недуга, которые, обязан я сказать, вы наблюдали с величайшим тщанием, указывают на роковой его характер. Однако, мистер Лидгейт, если это так, я желал бы знать правду без прикрас и умолчаний, и я прошу вас сообщить мне ваши заключения - прошу, как о дружеской услуге. Если вы скажете мне, что моей жизни ничто не угрожает, кроме, разумеется, обычных превратностей, я буду очень рад ввиду того, о чем уже говорил. Если же нет, то для меня даже еще важнее узнать правду.
      - В таком случае у меня нет права колебаться, - ответил Лидгейт. - Тем не менее я хотел бы прежде указать, что мои заключения нельзя считать бесспорными - и не только из-за того, что я могу ошибаться, но и потому, что, имея дело с болезнью сердца, вообще трудно что-либо предсказывать. Однако в любом случае жизнь всегда готовит нам столько неожиданностей, что ни в чем нельзя быть заранее уверенным.
      Мистер Кейсобон вздрогнул, но вежливо наклонил голову.
      - Я считаю, что вы страдаете так называемой жировой деградацией сердца. Болезнь эту совсем недавно открыл и исследовал Лаэннек, тот, кому мы обязаны стетоскопом. Пока она еще мало изучена - требуются гораздо более длительные наблюдения. Но после ваших слов мой долг предупредить вас, что смерть от этой болезни нередко наступает внезапно. И в то же время заранее такой исход непредсказуем. Вы вполне можете прожить пятнадцать и более лет без каких-либо стеснительных предосторожностей. Это все, что я могу вам сообщить, не входя в специальные рассуждения, которые только подтвердят то, что я уже сказал.
      Лидгейт чувствовал, что ничем не смягченную прямоту мистер Кейсобон примет как знак уважения.
      - Благодарю вас, мистер Лидгейт, - сказал мистер Кейсобон после недолгого молчания. - Но я хотел бы задать вам еще один вопрос: вы сообщили миссис Кейсобон все это?
      - Не все... Я только объяснил ей, чего следует опасаться, - ответил Лидгейт, собираясь объяснить причины, почему он счел необходимым предупредить Доротею, но мистер Кейсобон чуть поднял руку, показывая, что он не хочет продолжать этот разговор, еще раз сказал "благодарю вас" и заметил, что погода стоит великолепная.
      Лидгейт понял, что его пациент хочет остаться один, и вскоре попрощался с ним, а черная фигура с руками, заложенными за спину, и с опущенной головой продолжала мерить шагами аллею под темными тисами, которые в безмолвии словно разделяли все печали, и тени птичек и падающих листьев, порой мелькавшие по пятнам солнечного света, казалось, боялись нарушить тишину, приличествующую присутствию горя. Человек впервые взглянул в глаза смерти и на миг испытал одно из тех редчайших прозрений, когда мы постигаем суть избитых истин чувством, что так же не похоже на постижение ее умом, как не похож образ всех вод мира на ту воду, которую видит в бреду пылающий жаром больной. Когда избитое "мы все должны умереть" внезапно преображается в острое сознание "я должен умереть - и скоро!", тогда нас схватывает смерть, и пальцы ее жестоки. Потом она может убаюкать нас в нежных объятиях, как некогда баюкала мать, и наш последний смутный миг земного существования будет подобен первому. Однако в эту минуту мистер Кейсобон словно вдруг очутился на темном речном берегу и вслушивался в приближающийся плеск весел, ничего не различая во мраке, но вот-вот ожидая зова. В подобный час дух не лишается своего прежнего склада, он уносится в воображении за порог смерти, ни в чем не изменившись, и оглядывается назад - быть может, с божественным спокойствием доброжелательности, а быть может, с мелочными тревогами самоутверждения. Каков был душевный склад мистера Кейсобона, покажут его поступки. Он считал себя (с некоторыми учеными оговорками) верующим христианином и в отношении к настоящему, и в чаянии будущего. Но удовлетворить мы стремимся наше теперешнее желание, пусть и называем его упованием - будущие здания, ради которых люди расчищают городские трущобы, уже существуют в их воображении и любви. А в эту минуту мистер Кейсобон искал отнюдь не единения с богом и неземного света. Бедный человек! Его страстные устремления, точно тяжелый туман, стлались по темным низинам.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60