Иными словами, они флиртовали и Лидгейт черпал спокойствие в убеждении, что этим все и ограничивается. Если мужчина неспособен сохранять благоразумие любя, то сохранять благоразумие флиртуя он ведь может? По правде говоря, мужчины в Мидлмарче, за исключением мистера Фербратера, были все как на подбор скучны, ни торговая политика, ни карты Лидгейта не интересовали, так какие же развлечения ему оставались? Его часто приглашали Булстроды, но дочки там только-только покинули классную комнату, а наивность, с какой миссис Булстрод примиряла благочестие и суетность, ничтожность жизни сей и дорогой хрусталь, сочувствие к жалким лохмотьям и скатерть из лучшего Дамаска, не искупала неизменной тяжеловесной серьезности ее мужа. Дом Винси, несмотря на все его недостатки, был много приятнее, а к тому же в нем обитала Розамонда - ласкающая взор, как полураспустившаяся роза, наделенная всеми талантами, которые украшают досуг мужчины.
Но благодаря успеху у мисс Винси он нажил врагов и вне медицинских кругов. Как-то вечером он вошел в гостиную довольно поздно. За карточным столом уже составилась партия, а мистер Нед Плимдейл (один из лучших женихов Мидлмарча, хотя и не один из лучших его умов) уединился в углу с Розамондой. Он принес новейший "кипсек" (*83), великолепно изданный на шелковой бумаге - последнее достижение прогресса в то время, - и наслаждался возможностью показать его ей тет-а-тет, останавливая ее внимание на дамах и кавалерах с лоснящимися гравированными щеками и гравированными улыбками, рекомендуя юмористические стихи как "отличные" и сентиментальные рассказы как "увлекательные". Розамонда была безупречно любезна, и мистер Нед льстил себя мыслью, что заручился наилучшим плодом искусства и литературы, чтобы "произвести впечатление", - наилучшим средством угодить благовоспитанной девушке. У него, кроме того, имелись основания (более глубокие, нежели бросающиеся в глаза) быть довольным своей внешностью. Правда, на взгляд поверхностного наблюдателя, его подбородок только что не блистал отсутствием и словно растворялся в шее, и мистер Нед даже испытывал из-за него некоторые трудности со своим атласным галстуком, последним криком моды в ту эпоху, для которого подбородки были очень полезны.
- По-моему, высокородная миссис С. немножко похожа на вас, - заявил Нед, томно глядя на портрет обворожительной красавицы.
- У нее такая широкая спина! Наверное, ей нелегко было позировать, сказала Розамонда без всякой задней мысли, думая о том, что руки у ее собеседника очень красные, и гадая, почему задержался Лидгейт. Все это время она продолжала плести кружева.
- Я ведь не сказал, что она такая же красивая, как вы, - возразил мистер Нед, осмеливаясь перевести взгляд с нарисованной красавицы на ее соперницу.
- Боюсь, вы искусный льстец, - обронила Розамонда, не сомневаясь, что ей придется отказать этому молодому джентльмену во второй раз.
Но тут вошел Лидгейт и направился в их уголок. Кипсек был тотчас закрыт, и когда Лидгейт уверенно и непринужденно сел по другую руку Розамонды, нижняя челюсть мистера Неда поползла вниз, как столбик барометра, предсказывающий непогоду. Розамонду радовало не только появление Лидгейта, но и впечатление, которое оно произвело, - ей нравилось вызывать ревность.
- Вы сегодня поздно! - сказала она после рукопожатия. - Мама уже думала, что вы не придете. Как вы нашли Фреда?
- Как обычно. Он поправляется, хотя и медленно. Ему было бы полезно куда-нибудь уехать - например, в Стоун-Корт. Но ваша матушка почему-то против.
- Бедненький! - вздохнула Розамонда. - Вы просто не узнаете Фреда, добавила она, повернувшись к другому поклоннику. - Во время его болезни мистер Лидгейт был нашим ангелом-хранителем.
Мистер Нед с кривой улыбкой смотрел, как Лидгейт придвинул к себе кипсек, открыл его, презрительно усмехнулся и вздернул подбородок, словно дивясь человеческой глупости.
- Над чем вы так кощунственно смеетесь? - спросила Розамонда с невинным видом.
- Все-таки что здесь глупее, гравюры или текст? - произнес Лидгейт самым непререкаемым своим тоном, быстро пролистывая альбом, словно ему достаточно было мгновения на страницу, и, как подумала Розамонда, выгодно показывая свои крупные белые руки. - Взгляните на этого жениха, выходящего из церкви, - вы когда-нибудь видели подобную "сахарную новинку", по выражению елизаветинцев? Какой галантерейщик сравнится с ним самодовольством? Но, конечно, описан он здесь чуть ли не как первый джентльмен страны.
- Вы так строги, что мне делается страшно, - сказала Розамонда, благовоспитанно пряча улыбку. Бедный Нед Плимдейл особенно долго восхищался этой прекрасной гравюрой, и теперь дух его возмутился.
- Для кипсеков пишут многие очень известные люди, - сказал он обиженно и в то же время робко. - В первый раз слышу, чтобы их называли глупыми.
- Пожалуй, мне придется заподозрить, что вы вандал, - заметила Розамонда, с улыбкой поглядывая на Лидгейта. - Я подозреваю, что вы не имеете ни малейшего представления о леди Блессингтон и о Л.Э.Л. (*84) (самой Розамонде эти авторы нравились, но она редко связывала себя открытыми восторгами и чутко улавливала по тону Лидгейта, что он считает образцом истинного вкуса, а что нет).
- А сэр Вальтер Скотт? Я полагаю, мистер Лидгейт с ним знаком, - сказал Нед Плимдейл, ободренный такой поддержкой.
- О, я больше не читаю беллетристики, - ответил Лидгейт, захлопывая альбом и отодвигая его в сторону. - Мальчишкой я прочел столько книг, что мне, полагаю, хватит этого до конца моих дней. Когда-то я декламировал стихи Скотта наизусть.
- Хотелось бы мне знать, на чем вы остановились, - сказала Розамонда. Тогда бы я могла быть уверена, что мне известно хоть что-то, чего вы не знаете.
- Но мистер Лидгейт скажет, что этого и знать не стоит, - ядовито заметил мистер Нед.
- Напротив! - ответил Лидгейт без всякой досады, улыбаясь Розамонде с видом невыносимой уверенности в себе. - Очень стоит, если я услышу это из уст мисс Винси.
Нед Плимдейл вскоре отошел к карточному столику и, следя за вистом, печально думал, что еще не встречал такого самодовольного грубияна, как Лидгейт.
- Как вы неосторожны! - воскликнула Розамонда, в душе очень довольная. - Разве вы не видите, что обидели его?
- Как! Это книга мистера Плимдейла? Я очень сожалею. Мне и в голову не пришло.
- Пожалуй, я должна признать, что в тот первый визит к нам вы сказали правду - что вы медведь и должны бы учиться у птичек.
- Но ведь есть же птичка, которая может научить меня всему, чему пожелает. Разве я не охотно ее слушаю?
Розамонде казалось, что они с Лидгейтом словно бы уже помолвлены. Она давно лелеяла мысль, что рано или поздно они обручатся, а как мы знаем, мысли и идеи в благоприятных условиях легко оборачиваются явью. Правда, у Лидгейта была своя идея - ни с кем не обручаться, но она была чем-то негативным, тенью других решений, которые и сами незыблемостью не отличались. Обстоятельства могли пойти на пользу только идее Розамонды ведь эта идея питалась деятельной энергией и взирала на мир внимательными синими глазами, тогда как идея Лидгейта дремала, слепая и бесчувственная, точно медуза, которая тает, сама того не замечая.
В этот вечер, вернувшись домой, Лидгейт внимательно осмотрел свои колбы, проверяя, как идет процесс мацерации, и сделал записи с обычной точностью. Он увлеченно мечтал - но вовсе не о Розамонде, и его прекрасной незнакомкой по-прежнему оставалась простейшая ткань. Кроме того, его все больше начинала занимать скрытая, но растущая вражда между ним и остальными врачами - Булстрод собирался на днях объявить о том, как будет управляться новая больница, и тогда вражда эта, конечно, вспыхнет ярким пламенем. К тому же, хотя кое-кто из пациентов Пикока не пожелал пользоваться его услугами, судя по некоторым обнадеживающим признакам это более чем уравновешивалось впечатлением, которое он произвел на разных влиятельных людей. Всего лишь несколько дней спустя, когда он случайно нагнал Розамонду на Лоуикской дороге и спешился, чтобы оберечь ее от проходящего стада, к нему подъехал лакей и передал приглашение в довольно важный дом, где Пикок никогда никого не лечил, - и это было уже второе такое приглашение. Лакей служил у сэра Джеймса Четтема, а дом назывался Лоуик-Мэнор.
28
_Первый джентльмен_:
Для возвращения под брачный кров
К взаимному восторгу двух сердец
Всегда благоприятен час.
_Второй джентльмен_:
О да!
Не знает календарь зловещих дней
Для любящих. Им даже смерть сладка,
Явись она, как грозный вал морской.
Когда они объятия сомкнут,
Не мысля жизни врозь.
Мистер и миссис Кейсобон вернулись в Лоуик-Мэнор из свадебного путешествия в середине января. Когда они подъехали к крыльцу, шел легкий снег, и утром Доротея, пройдя из своей туалетной в зелено-голубой, уже известный нам будуар, взглянула в окно и увидела длинную аллею лип - их стволы на фоне белой земли казались совсем черными, а опушенные снегом ветви тянулись к свинцовому безжизненному небу. Дальняя равнина съежилась в белое однообразие под серым однообразием низко нависших неподвижных туч. Даже мебель в комнате как будто съежилась с тех пор, как она видела ее в последний раз: олень на гобелене казался призраком в призрачном зелено-голубом мире, а томики изящной словесности в книжном шкафу имитациями, которые невозможно снять с полки. Сухие дубовые поленья, ярко пылавшие в камине, выглядели неуместным вторжением жизни и тепла - как и сама Доротея, которая вошла, держа в руках красные сафьяновые футляры с камеями для Селии.
После утреннего умывания она вся словно сияла, как может сиять только юность. В уложенных узлом волосах и карих глазах прятался блеск, точно в глубине драгоценных камней, губы таили алый жар жизни, теплая белизна горла выделялась на иной белизне меха, который льнул к ее шее и опушал серо-голубую пелерину с нежностью, заимствованной у нее же, и эта одушевленная чистота соперничала в прелести с кристальной чистотой снега снаружи. Доротея положила футляры на столик у окна, но бессознательно продолжала их касаться, поглощенная созерцанием застывшей белизны, которая составляла весь ее видимый мир.
Мистер Кейсобон встал рано, жалуясь на сердцебиение, и теперь давал в библиотеке аудиенцию своему младшему священнику мистеру Такеру. Вскоре должна была приехать Селия (по праву не только сестры, но и подружки невесты), а все ближайшие недели придется принимать и отдавать свадебные визиты - в соответствии с тем, что считается надлежащим продолжением счастливых брачных торжеств и поддерживает ощущение хлопотливой пустоты, точно во сне, когда спящий сознает себя спящим. Обязанности ее замужней жизни, которые прежде представлялись ей такими величественными, тоже как будто съежились вместе с мебелью и замкнутым в белизне пейзажем за окном. Даже в воображении ей становилось все труднее различать горние высоты, которых прежде она мечтала достичь в единении с душой мужа. Блаженный покой, рожденный верой в его неизмеримое превосходство, нарушился, сменился тревожными усилиями и дурными предчувствиями. Когда же начнутся дни преданного служения, которое облегчит жизнь ее мужа и возвысит ее собственную? Такими, какими они рисовались ей, - пожалуй, никогда. Но хотя бы по-другому, хотя бы как-нибудь. Освященный торжественной клятвой, ее долг примет иную форму, озарится новым вдохновением, и любовь супруги обретет новый смысл.
А пока - только снег под низкой аркой свинцового неба и гнетущая духота мирка, в котором она заключена, как все женщины ее сословия, в котором за нее делается все, а ее помощь не нужна никому, так что ощущение связи с многообразием жизни остается внутренним видением и причиняет только муку, вместо того чтобы внушаться требованиями извне, давая выход энергии и жажде деятельности. "Чем мне заняться?" - "Чем хочешь, милочка". Этим исчерпывалась ее краткая история с тех пор, как она перестала учить по утрам уроки и упражняться в глупых мелодиях на ненавистном фортепьяно. Брак, который должен был открыть путь к исполнению полезных и достойных обязанностей, не освободил ее от этой гнетущей свободы. Он даже не заполнил ее досуга негаснущей радостью разделенной нежности. Ее цветущая пылкая юность по-прежнему пребывала в нравственном заточении, словно воплощенном в этом холодном, бесцветном, сузившемся пейзаже, в этой съежившейся мебели, в никогда никем не читанных книгах и в призрачном олене из бледной фантасмагории, которая словно исчезала при свете дня.
В эти первые минуты Доротея испытывала только гнетущее уныние. Затем ее мысли обратились к прошлому, и, отвернувшись от окна, она обошла будуар. Мечты и надежды, одушевлявшие ее, когда она впервые увидела эту комнату три месяца назад, теперь стали воспоминанием - она судила о них, как мы судим о мимолетном и исчезнувшем. Пульс всего сущего словно бился медленнее, чем у нее, и ее вера была одиноким воплем, попыткой вырваться из кошмара, в котором каждый предмет словно ссыхался, съеживался, ускользал. Все вещи вокруг, в тот раз одетые очарованием, казались мертвыми, как незажженный транспарант, но затем ее блуждающий взгляд остановился на миниатюрах, и тут, наконец, она увидела нечто, обретшее теперь для нее новый смысл и интерес: миниатюру тетки мистера Кейсобона, той Джулии, которая неудачно вышла замуж, бабушки Уилла Ладислава. Теперь портрет наполнился жизнью, и она внимательно всматривалась в тонкое женское лицо, в котором, однако, чудилась упрямая воля, необычная, нелегко поддающаяся истолкованию. Только ли близкие считали ее замужество неудачным или она сама убедилась, что совершила ошибку, и узнала соленую горечь слез в благословенном безмолвии ночи? Насколько расширился опыт Доротеи с тех пор, как она впервые бросила взгляд на эту миниатюру! Она испытывала к женщине на портрете дружеское сочувствие, словно та могла ее слышать, словно та понимала, что она смотрит на нее. Брак этой женщины был нелегким... И вдруг нарисованный румянец стал как будто ярче, губы и подбородок - крупнее, волосы и глаза словно засветились... перед Доротеей было лицо мужчины, и он смотрел на нее взглядом, который говорит той, на кого он устремлен, что она - само совершенство и даже легкое движение ее ресниц не останется незамеченным и неистолкованным. Этот нарисованный фантазией образ словно согрел Доротею. На ее губах заиграла улыбка, и, оторвавшись от миниатюры, она села и подняла глаза, как будто глядя на невидимого собеседника. Но затем улыбка исчезла и Доротея погрузилась в задумчивость. Через минуту она воскликнула вслух:
- Нет, это было жестоко - говорить так! Как грустно... как ужасно!
Она быстро встала, вышла из комнаты и почти побежала по коридору, гонимая неодолимым желанием поскорей увидеть мужа и спросить, не может ли она быть ему чем-нибудь полезной. Мистер Такер, возможно, уже ушел, и мистер Кейсобон один в библиотеке. У нее было такое ощущение, что утреннее уныние рассеется без следа, если только муж ей обрадуется.
Но, выйдя на верхнюю площадку темной дубовой лестницы, она увидела, что по ступенькам поднимается Селия. Внизу мистер Брук обменивался приветствиями с мистером Кейсобоном.
- Додо! - сказала Селия обычным спокойным тоном, целуя обнявшую ее сестру, и ничего больше не добавила. Потом Доротея поспешила вниз поздороваться с дядей, и, по-моему, обе они украдкой вытерли слезы.
- Мне незачем спрашивать, как ты себя чувствуешь, милочка, - заявил мистер Брук, поцеловав ее в лоб. - Рим, как вижу, тебе угодил: счастье, фрески, древности, ну и так далее. Вот ты и вернулась и, уж конечно, теперь превосходно разбираешься в живописи, э? Но Кейсобон что-то бледен, как я уже ему сказал, бледен, знаешь ли. Усердно занимался, когда ему вообще не полагалось заниматься, это, знаешь ли, слишком. Как-то раз я тоже переусердствовал. - Мистер Брук, не выпуская руки Доротеи, обернулся к мистеру Кейсобону. - Топография, развалины, храмы - мне казалось, что я нашел ключ, но тут я увидел, что это может завести меня слишком далеко и без всякого толку. В подобных вещах нетрудно зайти очень далеко и без всякого толку, знаете ли.
Доротея тоже обернулась к мужу, испугавшись, что мистер Брук, три месяца его не видевший, обнаружил в его лице тревожные признаки, которых она не замечала.
- Ничего опасного, милочка, - сказал мистер Брук, перехватив ее взгляд. - Английская говядина и английская баранина скоро поправят дело. Разумеется, бледность не мешает, когда позируешь для Фомы Аквинского, знаете ли... мы успели получить ваше письмо. И кстати, Фома Аквинский... он был слишком тонок. Ну, кто читает Фому Аквинского?
- О да, это автор не для поверхностных умов, - сказал мистер Кейсобон, с терпеливым достоинством выслушивавший эти как нельзя более уместные вопросы.
- Подать вам кофе в вашу комнату, дядя? - спросила Доротея, приходя на выручку мужу.
- Превосходно. А ты пойди с Селией, у нее для тебя, знаешь ли, есть важная новость. Ну, да пусть она тебе сама все скажет.
Зелено-голубой будуар утратил свою унылость, едва Селия в точно такой же пелерине, как сестра, села к столу и принялась с большим удовольствием рассматривать камеи. Вскоре разговор перешел на другие темы.
- Если говорить про свадебные путешествия, то Рим, по-твоему, удачный выбор? - спросила Селия, и щеки ее покрылись легким румянцем (но Доротея знала, как легко краснеет ее сестра).
- Как для кого. Например, тебе он не подошел бы, - спокойно ответила Доротея. То, что она думала о свадебном путешествии в Рим, навсегда осталось неизвестным.
- Миссис Кэдуолледер говорит, что глупо после свадьбы уезжать в долгое путешествие. Она говорит, что новобрачные до смерти надоедают друг другу и не могут даже отвести душу хорошей ссорой, не то что у себя дома. А леди Четтем говорит, что она ездила в Бат.
Краска на щеках Селии то появлялась, то исчезала, словно
Несла с собой она от сердца весть,
Ему служила преданным гонцом.
Нет, это был не обычный ее румянец.
- Селия! Что-то произошло? - спросила Доротея с сестринской нежностью. - У тебя действительно есть для меня важная новость?
- Но ведь ты же уехала, Додо! И сэру Джеймсу не с кем было разговаривать, кроме меня, - ответила Селия с легким лукавством.
- Я все понимаю. Я ведь всегда хотела этого, - сказала Доротея, ласково сжав в ладонях лицо сестры и глядя на нее с некоторой тревогой. Теперь замужество Селии казалось ей гораздо более серьезным событием, чем она считала прежде.
- Это случилось всего три дня назад, - сказала Селия. - И леди Четтем была так добра.
- И конечно, ты очень счастлива?
- Да. Но мы не торопимся со свадьбой. Надо все приготовить. И я не хочу спешить: по-моему, быть невестой - это очень приятно. Ведь замужней дамой я буду всю остальную жизнь.
- Я убеждена, Киска, что лучшего выбора ты сделать не могла. Сэр Джеймс - прекрасный, благородный человек, - искренне сказала Доротея.
- Он ведь строит эти дома, Додо. Он сам тебе про них расскажет, когда приедет. Ты рада будешь его увидеть?
- Ну конечно. Что за вопрос?
- Я боялась, что ты станешь ужасно ученой, - ответила Селия, считавшая ученость мистера Кейсобона своего рода сыростью, которая со временем пропитывает все вокруг.
29
Я обнаружил, что чужой гений меня
не радует. Мои злосчастные парадоксы
полностью иссушили этот источник
утешения.
Голдсмит
Как-то утром через несколько недель после ее возвращения в Лоуик Доротея... но почему всегда только Доротея? Неужели ее взгляд на этот брак должен быть единственно верным? Я возражаю против того, чтобы весь наш интерес, все наши усилия понять отдавались одним лишь юным лицам, которые выглядят цветущими, несмотря на мучения и разочарования. Ибо и они увянут и узнают более тяжкие горести, приходящие с возрастом, - те, которых сейчас они с нашей помощью не замечают. Моргающие глаза и бородавки, возмущавшие Селию, и отсутствие телесной крепости, столь уязвившее сэра Джеймса, не мешали мистеру Кейсобону, подобно всем нам, таить в себе и обостренное осознание собственной личности, и алчущий дух. Его женитьба была отнюдь не исключительным поступком, но таким, которое общество санкционирует и почитает достойным венков и букетов. Он пришел к выводу, что не следует долее откладывать заключение брачного союза, а по его убеждению человек, занимающий видное положение, должен предпочесть и с тщанием выбрать цветущую девицу (чем моложе, тем лучше, как более послушную и поддающуюся воспитанию) одного с ним круга, благочестивую, добронравную и неглупую. Свою избранницу он щедро обеспечит в брачном контракте и не пренебрежет ничем, чтобы сделать ее счастливой. Взамен он получит радости семейной жизни и оставит после себя тот свой оттиск (*85), который творцы сонетов в шестнадцатом веке, по-видимому, считали столь обязательным для мужчины. Времена переменились, и никакой автор сонетов не настаивал на том, чтобы мистер Кейсобон оставил после себя свой оттиск. Ему еще не удалось выпустить ни одного оттиска своего мифологического ключа, однако он всегда намеревался увенчать свой век достойной женитьбой, и ощущение, что годы стремительно уходят, что мир тускнеет, что он одинок, побуждало его поспешить и обрести восторги семейного очага, пока время для этого еще не упущено окончательно.
Когда же он познакомился с Доротеей, то поверил, что нашел даже больше, чем надеялся: ведь она правда могла стать для него помощницей, освободив его от необходимости в конце концов нанять секретаря - необходимости, внушавшей ему ревнивый страх (мистер Кейсобон нервно сознавал, что от него ждут проявлений могучего ума). Провидение по милости своей снабдило его именно той женой, в какой он нуждался. Жена, скромная молодая женщина, робкая в суждениях и непритязательно доверчивая, как положено ее полу, будет, разумеется, считать ум своего мужа могучим. Мысль о том, было ли провидение столь же милостиво к мисс Брук, преподнеся ей мистера Кейсобона, ему, конечно, в голову не приходила. Общество никогда не предъявляло к мужчине нелепого требования, чтобы он раздумывал о том, удастся ли ему составить счастье очаровательной молодой девушки, достаточно, если он решит, что она сделает счастливым его. Как будто человек выбирает не только жену, но еще и мужа для своей жены! Как будто он обязан искать лучшие качества для своего потомства в собственной своей персоне! Когда Доротея с восторгом приняла его предложение, это было только естественно, и мистер Кейсобон не сомневался, что вот-вот начнет испытывать счастье.
В прошлом ему не довелось в достаточной мере изведать вкус счастья. Чтобы испытать жгучую радость, не обладая крепкой телесной оболочкой, надо иметь восторженную душу. Телесная оболочка мистера Кейсобона никогда не была крепкой, а его душа, хотя и чувствительная, чуждалась восторженности. Она была слишком вялой, чтобы забыться в страстном упоении, и лишь трепетала крыльями в трясине, где вышла из кокона, но не пробовала взлететь. Чувствительность его была той достойной жалости чувствительностью, которая чурается жалости и больше всего боится быть замеченной. Узость и надменность мешают ей претвориться в умение сочувствовать, и она растворяется в струях самопоглощенности или - в лучшем случае - эгоистической щепетильности. А мистер Кейсобон был весьма щепетильным человеком: он умел строго себя ограничивать и скрупулезно следовал всем принятым понятиям о чести, так что любой суд общества признал бы его безупречным. В своем поведении он сумел этого добиться, но мысль о том, насколько трудно достичь безупречности в "Ключе ко всем мифологиям", давила его свинцовой тяжестью, а трактаты ("парерга" (*86), как он их называл), с помощью которых он испытывал своих будущих читателей и отмечал пройденный путь, отнюдь не находили заслуженного признания. Он подозревал, что архидьякон даже не открывал их, в мучительном сомнении не мог решить, что же все-таки думают о них оксфордские светила, и пришел к горькому выводу, что недоброжелательная рецензия, хранившаяся в потайном ящичке его письменного стола, а также в темном уголке его дотошной памяти, принадлежала перу его давнего друга Карпа. Бороться с подобными гнетущими ощущениями было нелегко, и они порождали меланхолическое ожесточение духа, неизбежное следствие любых чрезмерных притязаний. Даже вера мистера Кейсобона слегка пошатнулась оттого, что он утратил прежнее незыблемое убеждение в силе своего авторского таланта, и утешительная христианская надежда на бессмертие каким-то образом оказалась в зависимости от бессмертия еще не написанного "Ключа ко всем мифологиям". И признаюсь, мне очень его жаль. Какой это нелегкий удел - обладать тем, что мы называем высокой ученостью, и не уметь радоваться, присутствовать на великом спектакле жизни и все время томиться в плену своего маленького, голодного, дрожащего "я", никогда всецело не предаваться открытому перед нами великолепию, ни разу не испытать дивного воплощения своего сознания в живую мысль, в пылкую страсть, в увлеченную деятельность, а вечно оставаться сухим педантом, честолюбивым и робким, добросовестным и близоруким. Если бы мистера Кейсобона сделали настоятелем или даже епископом, боюсь, это не облегчило бы грызущей его тревоги. Уж наверное какой-нибудь древний грек сказал, что за внушительной маской щурятся наши жалкие маленькие глазки и мы с трудом заставляем разомкнуться прижатые к рупору дрожащие губы.
И вот к такому-то душевному достоянию, копившемуся на протяжении четверти века, к скрытой болезненной чувствительности мистер Кейсобон задумал присовокупить счастье, которое подарит ему молодая жена, но, как мы видели, еще до свадьбы им вновь овладело уныние, когда он обнаружил, что не находит никакого блаженства в своем новом блаженстве. Все его привычки тяготели к прежнему, более удобному существованию. И чем больше погружался он в семейную жизнь, тем сильнее становилась заглушавшая все остальное потребность показать, что он способен преуспеть в своей новой роли - преуспеть в ней согласно всем правилам, установленным обществом. Брак, подобно религии и эрудиции, - нет, даже подобно работе над книгой! превращался для него в совокупность внешних требований, и Эдвард Кейсобон намеревался соблюдать их все безупречно. Оказалось, что ему трудно даже исполнить свое собственное прежнее намерение воспользоваться помощью Доротеи, чтобы не брать секретаря, и возможно, оно так и было бы забыто, если бы не ее настойчивые просьбы. В конце концов она добилась того, что ее утренние появления в библиотеке стали чем-то само собой разумеющимся, и она либо читала ему вслух, либо переписывала. Находить для нее работу было не так уж сложно, потому что мистер Кейсобон вознамерился безотлагательно подготовить новый парергон - небольшую монографию о некоторых недавно обнаруженных сведениях, имеющих касательство к египетским мистериям и позволяющих исправить кое-какие утверждения Уорбертона (*87). Ссылки были обильны и здесь, но все-таки не безбрежны, и фразы предстояло облечь в ту форму, в какой они предстанут пред очи оксфордских светил, а также и не столь грозных потомков. Эти малые монументальные произведения всегда повергали мистера Кейсобона в большое волнение: трудности с перекрещивающимися цитатами, необходимость выбирать между фразами, соперничающими в его мозгу, вызывали даже некоторое расстройство пищеварения. И с самого начала возникли тревоги из-за латинского посвящения, о котором он знал пока только одно - что оно не будет адресовано Карпу. Мистера Кейсобона язвило воспоминание, как однажды он посвятил парергон Карпу и в посвящении поместил этого члена животного царства среди viros nullo aevo perituros [мужей, которым не страшно никакое время (лат.)], - промах, который несомненно сделает посвятителя предметом насмешек в грядущем столетии, да и в этом, возможно, вызвал улыбку на губах Пайка и Тенча.
Таким образом, мистер Кейсобон был в эти дни чрезвычайно занят, и (чтобы докончить фразу, с которой начинается глава) Доротея рано поутру спустилась к нему в библиотеку, где он уже позавтракал в одиночестве. Селия снова гостила в Лоуике - вероятно, в последний раз перед свадьбой и в эту минуту ожидала в гостиной приезда сэра Джеймса.
Доротея уже умела распознавать настроение мужа по его лицу и поняла, что за последний час оно стало заметно мрачнее. Ни слова не говоря, она направилась к своему столу, но тут мистер Кейсобон произнес тем отчужденным тоном, который означал, что он исполняет неприятный долг:
- Доротея, тут есть для вас письмо. Оно было приложено к адресованному мне.
Письмо занимало две страницы, и Доротея начала с того, что поглядела на подпись.
- Мистер Ладислав! О чем он может мне писать? - воскликнула она удивленно, но и обрадованно. - Однако, - добавила она, взглянув на мистера Кейсобона, - мне кажется, я догадываюсь, о чем он пишет вам.
- Вы можете, если вам угодно, прочесть и его письмо мне, - сказал мистер Кейсобон, сурово указывая пером на конверт и не глядя на нее. - Но я хотел бы сразу сказать, что должен отклонить содержащееся в нем предложение нанести нам визит. Полагаю, с моей стороны извинительно желание на некоторый срок полностью оградить себя от тех отвлечений, которые до сих пор были неизбежны, и особенно от гостей, чья излишняя живость делает их присутствие утомительным.
После маленькой вспышки в Риме между Доротеей и ее мужем не случалось больше никаких столкновений - та ссора оставила в ее душе такой тягостный след, что она предпочитала сдерживать свои чувства, лишь бы избежать последствий слишком свободного их изъявления. Однако это колкое предупреждение, словно подразумевающее, будто ей могут быть приятны гости, тягостные для ее мужа, это беспричинное старание оградить себя от ее себялюбивых жалоб ранило ее настолько сильно, что она не сумела кротко промолчать. Когда-то Доротея рисовала в мечтах, какой заботливой и терпеливой была бы она с Джоном Мильтоном, но ей и в голову не приходило, что он мог вести себя подобным образом, - и на мгновение мистер Кейсобон представился ей лишенным всякой чуткости и чудовищно несправедливым. Сострадание, это "новорожденное дитя" (*88), которое впоследствии все чаще помогало ей смирять внутренние бури, на этот раз не "совладало с ураганом". Она заговорила таким голосом, что мистер Кейсобон невольно взглянул на нее и встретил сверкающий взгляд.
- Почему вы приписываете мне желания, которые могут вам досадить? Вы говорите со мной так, словно я постоянно поступаю вам наперекор! Хотя бы подождите, чтобы я начала считаться только с собой, а не с вами.