Лакоссад хотел просто полистать его, но был сражен им навечно. В двадцать девять лет Ансельм проникся той простой истиной, что все в этом мире уже сказано. С тех пор он отказался от учебы, которая вдруг стала ненужной, и даже от надежд на повышение, поскольку и это теперь не вдохновляло: Ансельм с наслаждением окунулся в беззаботную жизнь. Так он и жил, стараясь держаться этой прекрасной грани между реальным и воображаемым, обретая трезвость рассудка, лишь когда этого требовала работа. Ансельм выполнял ее, надо сказать, без особой радости, но честно. Короче говоря, он являл собой овернский вариант «Доктора Джекила и мистера Хайда»
[1], и, что бы там ни думали другие, такая жизнь доставляла инспектору массу удовольствия, и даже более чем скромное финансовое положение не мешало наслаждаться ею.
— Но ведь это не я…
Лакоссад улыбнулся.
— Влюбленному, как и слуге, лучше не зарываться, приятель. Арабская мудрость гласит: «Если у муравья отрастают крылья, то лишь ему же на погибель».
У Лепито как-то не было настроения рассуждать о достоинствах арабских пословиц.
— Да начхать мне на ваших арабов, и на муравьев тоже!
— Ну-у, вы не правы, приятель. Берусь вам это доказать.
— Возможно! Но мне, знаете ли, не до того: если так пойдет и дальше, то в конце концов я кого-нибудь прикончу непременно.
— Да, вот в это я верю. Не скажите ли, кого же конкретно? — вкрадчиво осведомился полицейский.
— Пока не знаю! Но убью точно, непременно убью. Прощайте!
И клерк быстрыми шагами двинулся прочь — так некогда Аристид удалялся в изгнание по вине предателя Фемистокла.
Вернувшись в сад мэтра Парнака, Лепито все еще кипел от негодования, но дурное настроение мигом улетучилось, едва он увидел идущую навстречу (вернее, к калитке) женщину своей мечты. Владычица грез, Соня Парнак и в самом деле была красавицей. Высокая, плотная, но вовсе не толстая, она обладала всеми достоинствами, которые вызывают вожделение у любого мужчины. На ходу Соня покачивала бедрами почти без нарочитости, но достаточно, чтобы пробудить интерес. У нее были темные волосы, серьге глаза и полное румяное лицо — впрочем, такой цветущий вид свойствен многим молодым южанкам. Озорной смех придавал облику Сони особое очарование, своего рода изюминку. Короче говоря, это была одна из тех женщин, о которых мужчина грезит с юных лет и до глубокой старости. Было, правда, небольшое «но», заметить которое могли лишь наиболее разборчивые (и, надо сказать, не без оснований), — это некоторая вульгарность, выдававшая довольно темное происхождение. Однако на сей счет в салонах Орийака лишь строили тщетные предположения.
По мере того как Франсуа приближался к той, кого мечтал однажды заключить в объятия, сердце его колотилось все отчаяннее. Еще издали он увидел, что молодая женщина улыбается, и ощутил такое блаженство, что почти утратил земное притяжение.
— Добрый день, мадам…
— Здравствуйте, Франсуа… Вы сегодня не работаете?
— Я… меня послали отнести досье мэтру Живровалю…
— Вас что, перевели в посыльные?
— Нет… это Антуан… он увидел, что я нервничаю… и почел за благо дать мне возможность немного расслабиться…
— А почему это вы нервничали, мой маленький Франсуа?
— Я поссорился с мсье Дезире.
Соня пожала красивыми плечиками.
— Охота вам связываться с этой старой развалиной! Ладно, можете немного проводить меня, я хочу с вами поговорить…
— Но… но… нас могут увидеть! — пробормотал Франсуа, замерев от страха и восторга.
— И что с того?
Молодой человек так мечтал, чтобы его уговорили, что сразу же сдался. Они вместе вышли из сада и двинулись по авеню Гамбетта.
— Малыш Франсуа… Вы ужасно неосторожны… Эта записка в моей шляпе… ведь ее мог прочесть кто угодно!
— Вы… вы сердитесь?
— Нет, конечно, но нужно вести себя умнее. От вас такое беспокойство. За столом я не решаюсь развернуть салфетку, а если кто-то рядом, то даже не могу ни сумку открыть, ни туфли надеть — везде может оказаться ваша записка. Вы что же, подкупили кого-то из слуг, а? Наверное, Розали, да? Признайтесь, плутишка!
— Нет-нет, клянусь вам! Просто я выдумываю всякие предлоги, чтобы попасть в дом, когда там нет ни вас, ни мэтра Парнака…
— Это все-таки опасно. Бросили бы вы эту писанину…
— Я не могу!
— Правда?
— Когда я вам пишу, мне кажется, будто я говорю вам то, что не осмеливаюсь высказать вслух.
— Это уж точно, у вас просто духа не хватит произнести эти ужасные слова, — с легким смешком и какой-то двусмысленной улыбкой сказала мадам Парнак.
— Ужасные слова? — растерялся Франсуа.
— Черт возьми! Вы ведь говорите не только о порывах своего сердца… вы описываете меня… причем в таких подробностях, что я чувствую себя как у оценщика… Это очень гадко…
Но это «очень гадко» было произнесено таким воркующим голоском, так многообещающе, что Франсуа решил развивать тему и дальше.
— Так вы меня любите, Франсуа?
— И вы еще сомневаетесь?
— Мужчины так легко лгут, чтобы добиться своего…
В распоряжении Сони Парнак был небогатый набор весьма расхожих истин, которые она пускала в ход при всяком удобном случае. Это позволяло ей сойти за умную в глазах дураков. Франсуа был далеко не глуп, но, как всегда и везде на этом свете, любовь превратила его в невольное подобие идиота.
— Мне труднее судить о вашей искренности — вы-то ведь никогда мне ничего не говорили…
— Злючка…
Молодой Лепито уже не шел, а парил над землей.
— Вы… вы могли бы полюбить меня?
— Ну не знаю, да ведь у меня есть муж!
— О-о-о!
Это «о-о-о» красноречиво свидетельствовало, что мэтр Парнак не внушает особых опасений своему клерку.
— Но, Франсуа, как это дурно предполагать, что я способна любить кого-то, кроме мужа… во всяком случае…
— Да-а-а, и… что же? — До ошалевшего от счастья Лепито как-то не доходили столь очевидные истины.
— …для этого мне надо встретить искреннюю любовь… человека, который бы жил только для меня… чтобы я могла положиться на него до конца своих дней…
— Такого человека не нужно искать, моя Соня! Он уже есть, и это я!
Совершенно неожиданный хохот мадам Парнак обрушился на молодого человека словно холодный душ.
— Да вы… вы издеваетесь надо мной? — задохнулся юный обольститель.
— Да нет же, уверяю вас… — трясясь от смеха, едва произнесла красавица.
— Не нужно уверений. К несчастью, это так… Вы не принимаете меня всерьез… Ни единого знака расположения от вас… — с грустной надеждой канючил опустивший крылышки голубок.
— Неблагодарный! А кто же нашел для вас комнату у этой опасной вдовы?
— Что ж говорить теперь о моем жилье?
— Вам там не нравится? Меня это очень огорчает, — поворачивает разговор опытная в амурных делах Соня.
— Дело не в этом.
— А в чем же?
— Вы обещали зайти в гости, но так ни разу и не пришли! Почему?
— Мне это нелегко, я не слишком уверена в себе…
Франсуа опять понесло на седьмое небо:
— Соня — вы моя любимая, моя жизнь, моя милая, моя единственная… Соня…
Молодой женщине пришлось довольно ощутимо похлопать его по руке — без шлепков Франсуа, видимо, в последнее время просто не мог жить.
— Прошу вас, Франсуа…
Лепито схватил ее за руку.
— Обещайте прийти ко мне в гости!
Она попыталась вырваться.
— Вы с ума сошли! А вдруг нас увидят?
— Пусть видят! — клерка несло.
— Ладно, ладно, обещаю.
— Нет, скажите: я клянусь!
— Клянусь!
Франсуа отпустил руку мадам Парнак.
— Мне бы следовало рассердиться, — без всякого раздражения заметила она.
— Но вы не можете сердиться на меня, потому что в глубине души понимаете, как я люблю вас, как я вас обожаю, как я преклоняюсь перед вами…
Соня поспешила оборвать эти излияния.
— Франсуа, милый, вам давно надо быть в конторе…
— Я подчиняюсь, потому что люблю вас, и ухожу, потому что спешу исполнить ваше желание!
Лепито оставил молодую женщину и танцующими, легкими шагами двинулся серединой улицы обратно. Встретившийся ему настоятель храма Сен-Жеро поначалу опешил от такого способа передвижения, потом окинул Франсуа весьма суровым взглядом, призывая к порядку. Клерк его даже не заметил: Соня его любит! Все сомнения рассеялись сегодня как легкие облачка в летнем небе. Она будет принадлежать ему! Что его ждет впереди, молодого человека нимало не заботило. Он был счастлив сегодня и, наверное, навсегда. Франсуа вошел в сад мэтра Парнака, танцуя фарандолу на манер пастушка Ватто. Он уже собирался взлететь на крыльцо, как вдруг знакомый резкий голос словно пригвоздил его к месту.
— Мсье Лепито?
Франсуа испуганно обернулся. Дезире Парнак жег его взглядом.
— Мсье Лепито, как только вам надоест изображать клоуна — кстати, по-моему, это занятие вовсе не обязательно для клерка нотариуса, — будьте любезны зайти в мой кабинет. Я вас там подожду.
Столь внезапно отрезвленный, Франсуа с видом побитой собаки вошел в контору. Не поднимая глаз, он сообщил Антуану, что мсье Дезире засек его пляшущим в саду и требует теперь вот пред светлые очи. Старший клерк воззрился на него круглыми от изумления глазами.
— Танцевали в саду?! М-м… любопытно… С кем же это вы… танцевали?
— Один! — скромно сказал Франсуа.
— Один?! Но… почему?
— Потому что она меня любит!
Ремуйе просиял.
— Не может быть!
— Честное слово!
— Но тогда, стало быть, ваши дела идут лучше некуда?
— По-моему, да.
— В таком случае, старина, не забудьте обо мне…
— Что? Не забыть о вас — простите, но вы-то здесь причем?
— Черт побери! Неужто вы, став зятем патрона, не подсобите мне открыть дело?
Франсуа не сразу, но все же сообразил, что и старший клерк, как и мсье Дезире, воображает, будто он пытается попасть в семейство Парнак через парадный вход, в то время как на самом деле…
— Ну, разумеется! Какие тут могут быть сомнения? — сказал он, правда, не слишком уверенно.
— Благодарю! Благодарю, дружище! Я хочу первым поздравить вас и пожелать всевозможного счастья. Раз девчушка с вами заодно — она уговорит отца, и тогда «Мсье Старшему» придется заткнуться!
— Ну а пока мне все же придется его выслушать.
— Не позволяйте ему помыкать вами!
— Вот этого я уж не позволю! — распетушился Лепито и в самом воинственном настроении отправился в кабинет мсье Дезире. Но едва он увидел Парнака-старшего, весь заряд куда-то исчез. Ему даже не предложили сесть.
— Я раскусил вашу игру, мсье, и она мне очень не нравится, — сухо и презрительно бросил Дезире Парнак.
— Мне очень жаль.
— Перестаньте валять дурака, это может дорого вам обойтись!
— Поверьте, мсье, я не намерен ни валять дурака, ни тем более выслушивать оскорбления! — встрепенулся Лепито.
— Вы можете покинуть наш дом немедленно — это зависит лишь от меня и от вас, мсье Лепито.
— От вас — возможно, но от мэтра Парнака — наверняка.
— Думаете, он встанет на вашу сторону?
— А почему бы ему не сделать это?
— Действительно, ему сразу же нужно встать за вас горой, как только узнает о ваших шашнях с его женой!!!
Это был нокаут — в одну секунду Франсуа утратил всякую возможность сопротивляться.
— Что же вы вдруг замолчали, молодой человек?
— Но это… это неправда… — едва прошептал он.
— Морочьте кого угодно, только не меня! Я только что видел вас обоих. И как это вы посмели шляться вместе? Положим, эта женщина способна на любую низость, но вас-то я считал совсем другим…
— Мадам Парнак просила немного проводить ее.
— И под каким же предлогом?
— Я… я не помню, — пролепетал загнанный в угол Франсуа.
— Не морочьте голову! Мне достаточно известно: я прочитал одну из тех записок, что вы имели наглость писать ей почти ежедневно. Чушь ужасная, но, должен признать, у вас хороший слог.
Франсуа вдруг потерял опору под ногами и ухватился за спинку стула, чтобы не упасть. Но и в таком жалком положении он пытался защищаться.
— Вы… вы не имели права читать!
«Мсье Старший» издал что-то вроде довольного ржания.
— А вы, значит, вправе рушить семью моего брата, марать дом, в котором вас пригрели? Да вы стопроцентный маленький негодяй, мсье Лепито.
— Я… я не разрешаю вам…
— Молчать! Я один могу здесь что-либо разрешать или запрещать! — И, выдержав довольно мучительную для Франсуа паузу, мсье Дезире язвительно добавил: — Итак, мы изображаем юного менестреля и поем серенады жене хозяина? Чтобы хвастать потом перед приятелями, выставляя на позор дом Парнаков? Так вот, каналья, зарубите себе на носу, я этого не позволю!
— Это неправда!
— Что неправда?
— То, что вы сейчас сказали! Я люблю ее, я просто люблю ее, вот и все, и ничего больше.
— Каков нахал — говорит мне о любви к жене моего же брата!
— Но ведь это святая истина!
— Мсье Лепито, да вы просто начисто лишены чувства порядочности! Я боюсь, что это убьет Альбера, иначе тут же сообщил бы ему о ваших безобразиях… Хотя нам он все равно не поверил бы… Эта шлюха его просто околдовала! Что это вы вытаращились? Не знаете, что она шлюха! Ну конечно, только такой кретин, как вы, можете это не заметить. В любом случае совершенно ясно одно: вы должны немедленно убраться из этого дома.
— Вы меня прогоняете?
— Вам лучше без скандала подать прошение самому.
— Никогда!
— Вот как?!
— Мне здесь неплохо и работа нравится…
— Так-так, решили держаться поближе к Соне и продолжать свои гнусные игры?
— Думайте что хотите, но я не уйду!
— Поживем — увидим. Пошлите-ка ко мне Ремуйе.
Ремуйе провел в кабинете мсье Дезире более получаса. Вернулся он красный и встревоженный. Поджидавшему старшего клерка Франсуа никак не удавалось встретиться с ним взглядом. Полдень уже наступил, но Вермель и мадемуазель Мулезан, почувствовав, что происходит что-то необычное, никак не решались уйти обедать. Старший клерк не оставил без внимания слишком откровенный маневр снедаемых любопытством стариков.
— Что это вы застряли сегодня в конторе? — рявкнул он.
— Но, Антуан, мы с мадемуазель Мулезан… — вяло начал Вермель.
— Убирайтесь! Мне надо поговорить с Франсуа наедине!
— Нас никогда не интересовали чужие секреты, — заметила обиженная старая дева. — Нескромность нам совершенно не свойственна.
— Дожить до ваших лет и так и не избавиться от иллюзий — ну что может быть прекраснее?!
Когда надувшиеся скромники закрыли за собой дверь, Антуан повернулся к Лепито.
— Мсье Дезире жаждет вашей крови.
— Я знаю.
— И он своего добьется.
— Это еще посмотрим!
— О, уверяю вас, тут все однозначно. Он поручил мне выставить вас за дверь из-за какой-нибудь профессиональной ошибки.
— Какой подлец!
— Совершенно с вами согласен.
— Надеюсь, вы послали его к черту?
— Нет, разумеется.
— Что? Вы заодно с этим подонком против меня?
— Презирайте меня, осыпьте ругательствами, старина, но я просто обязан совершить эту маленькую подлость ради собственного благополучия. Понимаете, Франсуа, мне уже сорок лет и я как проклятый работаю, чтобы стать нотариусом у себя на родине… В том городке три тысячи душ… Через год место освободится. Без моральной и финансовой поддержки Парнаков все мои мечты обратятся в прах. А поэтому, при всей моей к вам симпатии, придется принести вас в жертву.
— И вам не противно, а?
— Что делать, старина, — сама жизнь отвратительна.
— Так что же вы намерены предпринять?
— Вы оказали бы мне громадную услугу и помогли сохранить остатки уважения к себе, если бы уволились по собственному желанию, — смиренно предложил Антуан.
— И не надейтесь!
— Это ваше окончательное решение?
— Да, и бесповоротное.
— Паршиво, старина… вы, видимо, желаете, чтоб я поступил как последняя сволочь… Ну что ж, раз вы этого хотите? У меня-то ведь нет ни малейшего призвания к мученическому венцу.
Франсуа с любопытством поглядел на Антуана.
— И что же вы собираетесь делать?
— О, это очень несложно… Все мелкие погрешности, ошибки, которые вам раньше прощались, надо слегка, чуть-чуть преувеличить и составить солидное досье… боюсь, что после этого вам вообще придется расстаться с нашей профессией… Прошу вас, Лепито, подумайте… Зачем терять любимую работу?..
— Все эти мерзости подсказал вам мсье Дезире?
— Разумеется…
— Я пойду к нему!
— Не делайте этого!
Немного поколебавшись, Франсуа снова сел.
— Пожалуй, вы правы. Я готов убить его!
Франсуа ушел из конторы, заявив, что к завтрашнему дню обдумает положение и окончательно решит, как быть. А там, чем черт не шутит, вдруг мсье Дезире немного успокоится за ночь? Старший клерк воспринял такое предположение весьма скептически.
Некоторое время Лепито провел спрятавшись неподалеку от дома Парнаков. Молодой человек надеялся подкараулить Соню и рассказать ей о том, что произошло, а главное — спросить, как теперь себя вести, чтобы не потерять ее окончательно. Но Соня так и не показалась, и во избежание ненужных пересудов влюбленному пришлось покинуть засаду ни с чем. Домой, на улицу Пастер, Франсуа вернулся разбитый и несчастный. На душе было скверно, и он не мог решить напиться ли ему, или покончить с собой. Мадам Шерминьяк, по обыкновению наблюдавшая между делом за прохожими в окошко, очень удивилась раннему возвращению молодого клерка. Она живо отбросила работу и поспешила навстречу Лепито.
— Что случилось, мсье Франсуа?
Он удрученно пожал плечами.
— Что-нибудь серьезное?
— Да, я уезжаю, мадам Шерминьяк.
— Уезжаете? Куда же это?
— Не знаю… Но в Орийаке я не останусь…
— Но… но почему?
— О… несчастная любовь… Я не хочу больше жить с ней в одном городе…
Вдовье сердце гулко застучало. «Бедный мальчик, — думала она, ни секунды не сомневаясь, что юноша страдает от любви к ней, — он не решается открыть свое сердце». Мадам Шерминьяк была и счастлива, и встревожена одновременно, и, когда она наконец собралась ответить, в голосе ее звучала и бесконечная нежность, и пленительные обещания, и мягкое поощрение к действию.
— Если вы искренни, Франсуа, любовь не может быть несчастной.
— Я тоже так думал, мадам Шерминьяк.
— И вы не ошиблись!
— Нет, мадам, я заблуждался! Я не подумал, что вокруг люди, и не принял в расчет их злобу…
— Какое вам дело до других, если ваша любовь взаимна!
— Ах, если бы это было так!
— Но, уверяю вас, вы любимы!
— …Д-да?!
Лепито ошарашенно воззрился на мадам Шерминьяк, а та ласково улыбалась ему (по правде говоря, улыбка показалась молодому человеку довольно странной). Франсуа с тревогой спрашивал себя, что может знать домовладелица о его отношениях с Соней и откуда у нее такая уверенность, что мадам Парнак его любит?
— Но… мадам Шерминьяк, как вы это узнали?
— Допустим, догадалась.
— И вы думаете, меня любят так же страстно, как я сам?
— Не требуйте от меня ответа, Франсуа… во всяком случае, пока… но обещаю, что очень скоро все ваши сомнения развеются… до встречи!
И, сделав изящный пируэт, мадам Шерминьяк упорхнула к себе, оставив клерка мэтра Парнака в полном недоумении.
Франсуа никак не мог понять загадочного поведения домовладелицы — об истинной причине он, разумеется, даже не подозревал. Весь вечер он провел у себя в комнате и рано лег спать, но сон не шел. Около часа ночи молодой человек встал и решил прогуляться по пустынному городу в надежде немного успокоиться. Софи Шерминьяк тоже не спалось. Услышав шаги Франсуа, она очень удивилась, что он бродит по ночам, а потом и перепугалась — вдруг молодой человек решил вот так, на цыпочках, осуществить свое намерение — навсегда покинуть город? Тревога терзала ее целых полтора часа, пока клерк не вернулся. Успокоившись, Софи снова нырнула под одеяло, раздумывая, куда это мог ходить ее предполагаемый воздыхатель.
II
Добродушная толстуха Агата Шамболь отличалась удивительно спокойным нравом. В свои двадцать шесть лет она уже нисколько не сомневалась, что так до конца жизни останется служанкой у овернских буржуа. Одна из немногих оставшихся в живых представителей племени дворовых людей, давно ушедшего в прошлое, Агата вела размеренное существование, всецело подчиняясь раз и навсегда установленному хозяевами графику. Весь день ее был рассчитан по минутам. Так, в шесть часов Агата принималась готовить завтрак для всего семейства Парнак. При этом соблюдалась строгая иерархия: в семь часов следовало отнести чай в комнату «Мсье Старшего», в семь тридцать — подать в столовую чай для мэтра Парнака и его дочери, в восемь тридцать — разбудить мадам и поставить ей на колени поднос с чашкой шоколада и рогаликами. После этого Агата возвращалась на кухню и готовила основную часть завтрака, поджидая горничную Розали, в чьи обязанности входила уборка комнат.
В то утро кухарка, как всегда, поставила на маленький подносик, специально предназначенный для мсье Дезире, чайник с заваркой, кувшин горячей воды, сахарницу и пошла через сад к павильону. Постучав, она по привычке, не ожидая ответа, распахнула дверь, вошла, поставила поднос на столик и принялась раздвигать шторы. Все это Агата проделывала каждый день, а потому действовала механически, думая о чем-то своем. Покончив с занавесками, девушка подошла к постели, собираясь похлопать «Мсье Старшего» по плечу и крикнуть: «Семь часов!»
Однако на сей раз Агата так и не произнесла традиционного утреннего приветствия. Рука замерла в воздухе, слова — в широко открытом рту, дыхание пресеклось. Жуткое зрелище предстало перед ее расширившимися от ужаса глазами. На подушке, залитой кровью, неподвижно застыла разбитая голова. На полу у изголовья кровати валялся пистолет. Однако кухарка не закричала и не упала в обморок — природная флегма ее была непробиваема. Практически тут же придя в себя, она благочестиво, словно делала это каждый день, прикрыла глаза «Мсье Старшему» и спокойно, без какой-либо спешки, не то что паники, ровным шагом отправилась стучать в дверь мэтра Парнака.
— Спасибо, Агата! Я уже проснулся…
— Мсье…
— Что еще, Агата?
— Несчастье, мсье…
— Несчастье… подождите минутку!.. Так, теперь входите!
Заспанный мэтр Парнак в спешно накинутом халате встретил кухарку, прямо скажем, не слишком любезно.
— Что это вы болтаете?
— Настоящее несчастье, мсье!
— Несчастье, несчастье, — передразнил он ее, — да дело-то в чем? Говорите же скорей. Боже мой.
— Мсье Дезире умер.
— Да вы что? С чего бы ему умереть?
— Ну, знаете, с пулей-то в голове…
— Что-что?
На крики мэтра Парнака прибежала его дочь, Мишель. Узнав о смерти дяди, она бросилась в павильон, а следом побежали мэтр Парнак и служанка. Все оказалось так, как сказала Агата. Они молча взирали на труп, не понимая, как это могло произойти. Через какое-то время появилась и Соня, а за ней, не успев снять шляпы, — Розали. Обе остановились несколько сзади пришедших раньше. Перед лицом трагедии те стояли в гробовом молчании, не в силах отвести глаз от чудовищной картины крови и смерти. На этом фоне некоторая суетливость мадам Парнак, обиравшей свою ослепительную ночную рубашку, казалась почти непристойной.
— Дезире болен? — спросила наконец она.
— Он умер, мадам, — невозмутимо объяснила Агата.
— Умер? — удивилась Соня, подошла поближе и, увидев изуродованную голову деверя, воскликнула: — Боже мой! Его убили!
— Прошу тебя, Соня, не болтай чепухи, — резко одернул ее муж. — Мой несчастный брат покончил с собой.
— Самоубийство? Но… почему?
— Откуда мне знать? Надо вызвать врача.
Соня тут же вышла и из кабинета покойного позвонила доктору Жерому Периньяку, жившему на улице Карм. Он обещал быть на месте через десять минут.
Жером Периньяк был домашним врачом семейства Парнак, как, впрочем, и всех сколько-нибудь состоятельных семей города. Этот красивый и элегантный сорокалетний мужчина с равным успехом ставил диагнозы, играл в бридж и теннис. Светское общество охотно прощало ему многое, даже нежелание жениться. Все знали, что Периньяк обожает женщин, «шалит» (как это стыдливо называли благовоспитанные дамы) исключительно вне города. А потому с огромной благодарностью воспринимали то, что здесь, в городе, напротив, Жером Периньяк вел себя безукоризненно. Все в один голос утверждали, что ни одна из многочисленных больных ни разу не пожаловалась на какую-либо вольность или хотя бы неуместное слово. Впрочем, завистливые коллеги прекрасного Жерома возражали, так как вряд ли эти особы станут жаловаться мужьям на некоторое внимание к себе, если сами только о том и мечтают. Как бы то ни было, доктор Периньяк обзавелся преданной клиентурой и репутация позволяла ему при желании устроиться в каком-нибудь городе покрупнее Орийака.
Доктор, как обещал, приехал очень быстро и немедленно занялся покойным. Долгого обследования не потребовалось.
— Мне очень жаль, мэтр, — сказал он Альберу, — но я вынужден подтвердить то, о чем вы уже догадались: ваш старший брат покончил с собой, и мне остается лишь написать свидетельство о смерти. Позвольте принести самые искренние соболезнования и вам, мсье, и вам, мадам, и вам, мадемуазель… Я мало знаком с мсье Дезире, ибо, как вам известно, он относился к медицине с величайшим презрением, однако я знаю, что это был в высшей степени достойный человек. Весьма сожалею о его кончине. К несчастью, мы очень плохо знаем, что творится в душах ближних… Разве кто-нибудь сможет сказать, что побудило такого человека, как мсье Парнак-старший, наложить на себя руки? Быть может, вскрытие…
Нотариус подскочил от возмущения.
— Вскрытие? Какой ужас! Нет, я не позволю такого надругательства! И потом, какой смысл узнать, почему брат поступил так ужасно? Увы, он уже это сделал.
Как всегда, мягко и дипломатично — одно из качеств, позволивших ему достичь завидного положения в Орийаке, — доктор заметил, обращаясь к Парнаку:
— Во всяком случае, зная, какие чувства покойный питал к вам, зная его несомненную приверженность святой вере, пожалуй, можно смело сказать, что в тот момент он был не в себе… Вероятно, депрессия… Я уверен, что клир Нотр-Дам нас прекрасно поймет. А в случае необходимости я сумею все объяснить… с медицинской точки зрения, разумеется…
Успокоив Альбера тем заверением, что поможет избежать скандала и даже создать что-то вроде дружеского сочувствия драме, копаться в которой, в сущности, никому не захочется, доктор принял благодарность нотариуса как вполне заслуженную.
Если Мишель и ее отец были явно не в себе, то Соня не особенно стремилась скрывать равнодушие. Она давно знала, что деверь не одобрял ее появления в семействе Парнак, и не хотела, да и не понимала, зачем лицемерить, раз уж случай избавил ее от врага. Нотариус посмотрел на нее и вздохнул.
— Теперь, когда вы его осмотрели, доктор, может быть, Агата и мадам Невик, наша верная горничная, займутся покойным… уберут моего несчастного брата…
— Конечно-конечно… чуть попозже… после того как мы получим разрешение полиции.
— Полиции?
— Да, мэтр. О каждом случае самоубийства сообщают полиции. Таков закон. Не беспокойтесь так — это пустая формальность. Если вы не против, я займусь этим, позвоню комиссару Шаллану, расскажу о вашем горе, попрошу прислать офицера и… лично выбрать, кого именно.
Комиссар Шаллан был кругленький, улыбчивый, очень вежливый и покладистый коротышка. Единственное, пожалуй, чего он не мог терпеть, так это когда его беспокоили во время одного из важнейших, как он считал, моментов бытия, а именно во время завтрака. Намазывая поджаренный хлеб маслом и медом, он обсуждал со своей женой, Олимпой, меню на день. Оба страстные гастрономы, они считали стол неким священным алтарем, доступ к которому может получить далеко не каждый. Сейчас Олимпа Шаллан рассказывала, как она собирается сегодня готовить по рекомендованному ей рецепту знаменитую «Пулярку моей мечты». Рецепт не был ее изобретением — комиссарша славилась в основном замечательной точностью исполнения, с фантазией у нее было слабовато.
— Понимаешь, Эдмон, сначала я разрезаю пулярку на куски, потом выкладываю в сотейницу двести пятьдесят граммов мелко нарезанного лука, три толченые дольки чеснока и шесть очищенных и измельченных помидоров. Все это я подогреваю и постоянно помешиваю, пока не получится однородная масса, а тогда кладу туда кусочки пулярки, добавляю базилика и грибов и ставлю томиться на медленном огне примерно на полчаса, а дальше…
Звонок доктора Периньяка оборвал это кулинарное блаженство так же неожиданно, как если бы молния прочертила внезапно и резко безоблачное августовское небо. Супруги вздрогнули и переглянулись, ощутив одинаковую враждебность к тому, кто нарушил их покой. Комиссар помрачнел, встал и пошел к телефону. Вернулся он еще более мрачный.
— Скверное дело, Олимпа… да и, вправду, очень скверное…
Хорошо зная своего супруга, мадам Шаллан не стала приставать с расспросами и молча — о боже! — стала убирать со стола.
— Надеюсь, моя пулярка тебе понравится, — только и вымолвила она.
— Не сомневаюсь, милая, — так же коротко ответил комиссар.
Когда жена вышла из комнаты, Шаллан снова взял трубку и, набрав номер инспектора Лакоссада, попросил его зайти.
Лакоссад глубоко уважал своего шефа. Не столько как полицейского, сколько за чисто человеческие качества. Особенно привлекала его та эпикурейская философия, которую с давних пор исповедовал комиссар Шаллан. Словом, было кое-что общее, что сближало двух столь несхожих внешне людей. Ансельм не сомневался, что, коли уж комиссар решил прибегнуть к его помощи, значит, дело не простое и требует, скажем так, некоторой сообразительности.
Через несколько минут Лакоссад уже стоял у небольшого домика на улице Жюль-Ферри, где главной комнатой считалась, безусловно, кухня. Его встретил сам Шаллан и тут же проводил в столовую.