Там не оказалось ничего примечательного, кроме пыли, устилавшей полировку ломберного столика, подлокотники тяжелого кресла, обитого рогожей, и ветхие пожелтевшие газеты на кожаном диване с валиками по сторонам. Над этим серьезным чиновничьим диваном была приколота булавкой иллюстрация из журнала «Нива» примерно 1906 года издания. Запечатленные на ней большие русские солдаты, обороняя Порт-Артур, кололи штыками маленьких испуганных японцев. Создавалось впечатление, что ежели здесь и гостили до меня, то разве еще при законной царской власти. Внимание мое привлекла и дверь, заколоченная досками. Надо полагать, она вела на вторую половину дома.
В этой части здания, как вскоре я узнал, жил когда-то брат Обрубкова, Федор. Участь его стала мне известна только лишь к концу моего жития в Пустырях. Во вторую половину также имелся вход со двора, и так же заколоченный намертво. Все окна покинутой братской обители были прикрыты глухими ставнями.
– Ну, что скажешь? – спросил я кота, отиравшегося у моих ботинок.
«Пожрать бы! – ответили за него рыжие голодные глаза. – Айда покажу, где!» Он живо вернулся на кухню и сел у рюкзака. Сделав вид, что не понял намека, я заглянул в комнату Обрубкова.
Здесь было на что посмотреть. Казалось, в ней обосновался не егерь, а музей славы какой-нибудь гвардейской дивизии. По стенам висели карты Забайкальского военного округа, Маньчжурии и подробная схема укрепрайона у излучины реки Халхин-Гол. Карты были испещрены красными и синими стрелками, нарисованными от руки и нацеленными друг на друга. Местами синие стрелки заворачивали и летели в обратном направлении. Достоверность характера минувших событий подчеркивали застекленные черно-белые фотоснимки разрушенных дзотов и плененных сынов микадо. Отдельное пространство над секретером занимали два полководца в массивных позолоченных рамах. Первый, седой и с мудрым выражением лица, хоть и не имел подписи, но был мною сразу опознан как Иосиф Сталин. Второго, чуть более легкомысленного, но также в красивой форме, я узнал со временем. Под ним была прикноплена к обоям выкроенная из газеты полоска с заглавием «Большой Хинган».
Бегло осмотрев книжные корешки на полках, я обнаружил сочиненное генералиссимусом полное собрание без четвертого тома и мемуары других военачальников. Воспоминаний Большого Хингана среди них не было. Только спустя неделю Обрубков, живописуя разгром Квантунской армии, особо отметил заслуги маршала Василевского. Так я догадался, кто скрывается под мною же вымышленным именем.
Закончив экскурсию осмотром самурайского меча в ножнах, украшавшего коврик над застеленной грубым шерстяным одеялом раскладушкой, и поместительного крепкого сундука с обитыми нержавейкой углами и амбарным замком, я отбыл на кухню.
Кот, отчаявшись дождаться меня к ужину, самостоятельно разбирал когтями веревочный узел на моем рюкзаке. Его живой пример напомнил мне заветы ушедшего в подполье Гаврилы Степановича, и я захлопотал по хозяйству.
Для начала я извлек из-за окна подмороженное сало и толсто нарезал его ножом с наборной рукоятью, лежавшим на подоконнике. Затем отыскал в рюкзаке тронутую плесенью полукопченую колбасу, почистил ее и настрогал кружками в блюдце. Кое-что перепало и терпеливому коту. Там же, на подоконнике, завернутый в чистую тряпицу, хранился непочатый каравай, твердый и тяжелый, словно блин от штанги. «Каравай, каравай, кого хочешь убивай…» – пропел я мысленно, водружая его посреди кухонного стола, покрытого синей клеенкой, вытертой на сгибах. Хромой стол слегка перекосило. Я отошел и полюбовался на плоды своей деятельности. Каравай на синем фоне издали напоминал необитаемый остров, окруженный судами с продовольствием.
Самые яркие идеи подчас рождаются из ничего. Так произошло и со мной. Сюжет романа все еще представлялся мне смутно. И тут, глядя на «остров», я вспомнил подмосковный детский лагерь «Маяк», откуда меня с позором изгнали из воспитанников за растление воспитателей. Вожатая Зоя Розенталь была старше и опытнее меня. На допросе у начальника лагеря она дрогнула. Выйдя от руководства, она поправила юбку и вернулась к своим обязанностям. Что до меня, то юбки я не носил и поправить потому ничего уже не смог.
Так вот. Пионерский лагерь «Маяк» помещался в лесах под Калугой, которые отнюдь не отличались оживленным судоходством. Это натолкнуло меня на перспективную сквозную метафору. Допустим, пушкинский лозунг «Да скроется тьма!», вырванный из контекста с корнем и подхваченный просветленными рабоче-крестьянскими массами, в моем романе воплотится напрямую. Допустим, вместо коммунистического общества они будут строить сухопутный маяк, сооружение грандиозное и теоретически осмысленное. Повальная занятость и конкретная цель плюс исчерпывающее решение жилищной проблемы сплотят передовые отряды зодчих и подвигнут их на перманентное, как революция, строительство. Мощная лампа-переноска, работающая от всех электростанций Советского Союза, каждый день будет подниматься на новую высоту. Блуждающие в потемках слои потянутся на огонек со всего земного шара и вольются в общее дело.
Я назову роман «Электрический рай»! К дьяволу эпигонскую антиутопию «Над пропастью во лжи». Вернее, антиутопия пусть останется именно в образе маяка, потому что утопия обретет первоначальный угрожающий смысл. Допустим, мои ученые вычислят, что в начале третьего тысячелетия воды Мирового океана в очередной раз выйдут из берегов и накроют все материковые извилины обоих полушарий. Тогда маяк станет последним прибежищем разумного человечества. Конечно, в подобных катаклизмах не все остаются на высоте. Многие падают и гибнут в пучине. Их судьбы трагическим пунктиром прошьют всю ткань моего романа. Это придаст ему достоверности и драматизма.
В трюме раздался грохот, оборвавший полет моей творческой фантазии. Малограмотный звук был свирепо отредактирован приглушенным восклицанием из трех слов, в котором «мать» стояла последним. Должно быть, Обрубков уронил что-то ценное. Сразу затем егерь произвел в погребе запуск маломощного простуженного двигателя. Двигатель, чихнув, затарахтел.
Произведенный урон и последующий запуск мотора вернули меня к реальности, а реальность погнала в сарай за дровами. Гневить лишний раз егеря в мое расписание не входило.
Согласно инструкции я снял со штабеля десяток березовых поленьев. Каким редким дураком казался я Гавриле Степановичу, ежели он допускал мысль, будто я сподоблюсь тащить поленья снизу. Впрочем, после забытых в коммуналке на Суворовском тридцати пачек «Беломора» от меня всего можно было ожидать.
Отлучился я разве что на пару минут, но к моему возвращению за столом кают-компании распоряжался уже какой-то хмырь в бобровом треухе индивидуального кроя, вооруженный до гнилых своих зубов. Зажав между коленями винтовку, он еще пристроил среди опустошенных тарелок обрез и армейский штык. Я как был с охапкой поленьев, так и застыл на пороге. Мой ограбленный вещмешок, моля о пощаде, валялся в ногах хмыря. Сходу произнести по этому поводу что-либо вразумительное у меня язык не повернулся. Хмырь тоже не спешил с разговорами. Чавкая набитым ртом, он покосился на меня и допил из горлышка остатки «Стрелецкой», припасенной ко встрече с егерем. Небритое рыло мерзавца продолжало ходить ходуном, пока на моих изумленных глазах с блюдца не исчез последний кружок привозной колбасы.
– А где полковник? – нарушил он, рыгнув, затянувшееся молчание. – Никак на дальней? Зря поперся. Так и передай. Ячмень-то не завезли, козлы.
Стук двигателя, доносившийся из открытого погреба, он игнорировал.
– Так почему ж козлы не завезли ячмень? – поинтересовался я, высыпав поленья на цинковый поддон и приступая к своим еще не определенным обязанностям. – Ячмень козлы должны были завезти.
– А ты кто такой, чтобы на меня гавкать? – обиделся мужчина. – Снегу-то под завязку высыпало! На дальнюю моя Гусеница порожняком не доползет! Мне что, на своем горбу злак таскать? Натаха блины ко дню Моцарта затеяла, вот и прикинь!
Гусеницей звали, как выяснилось позже, его тощую кобылу.
– Вы не Тимоха случаем будете?! – догадался я задним числом.
– Кого?! – Хмырь заерзал на табуретке.
– Гаврила Степанович нынче в машинном отделении, – объявил я решительно. – Обратно – нескоро. Так что вам лучше утром зайти.
– Кого?! – произнес он с угрозой, приподнимаясь и подтягивая обрез, отчего, конечно, винтовка его грохнулась на пол, чуть не прибив безымянного кота.
Кот, внимательно следивший за развитием событий, все же успел посторониться.
– Пошел вон, – беззлобно сказал егерь, выныривая из погреба.
Обрубков был чрезвычайно весел. От его прежней озлобленности не осталось и следа. Прижимая к груди единственной своей рукой четверть самогона, очищенного, судя по цвету, марганцовкой, он явился перед нами в полный рост.
– Сергей, – обратился ко мне Гаврила Степанович, – гони эту сволочь. Ужинать пора.
Мое имя он узнал, я полагаю, из письма.
Водрузив бутыль на стол, егерь ловко накренил ее и разлил бледно-сиреневый эликсир в два стакана, предупредительно подставленных мною под горлышко.
Тимоха подобрал свою винтовку и, опершись на нее, теперь маялся у двери.
– Со знакомством. – Егерь взял стакан. – Помощнику рад. Без помощника я зашиваюсь. Дай Бог здоровья могучего Бориске и всем прочим, кого я ни разу в жизни не видел. Ты в каких войсках служил отечеству?
– Служить бы рад… – Я опасливо испробовал экзотический напиток. – Плоскостопие нашли.
– Это ничего, – обнадежил меня Обрубков. – Нам еще предстоит.
Тут он оказался прав: нам еще предстояло. Предстояло нам очень многое и очень скоро. И, поверьте, испытания, выпавшие на нашу долю, были не для слабонервных.
– Степаныч! – прочистив горло, засипел в дверях Тимоха. – Разреши обратиться, Степаныч!
– Валяй! – милостиво позволил егерь.
– Я штык-нож у тебя оставил!
Нож просвистел в воздухе и вонзился в притолоку над малахаем отщепенца. Но тот не ушел и продолжал топтаться на месте, даже когда с трудом вы дернул свое холодное оружие и заправил его в голенище валенка.
– Ты еще здесь? – обернулся к нему Обрубков.
– Захарку нашли, – пряча глаза, пробормотал Тимоха. – Часа полтора тому нашли. У раздвоенной сосны Матвей Ребров напоролся.
– Вот оно как. – Егерь провел по лицу ладонью, будто смахивая незримую паутину. – Почему раньше молчал?
На это Тимоха не придумал, что ответить.
– Собирайся, боец, – бросил мне Обрубков, исчезая в своих апартаментах. – На лыжах стоишь хоть?
На лыжах я стоял, ходил и, случалось иной раз, бегал. Только не с ранением в задницу. Признаться, однако, в своей слабости я не пожелал.
За стенкой хлопнула крышка сундука, и Гаврила Степанович вернулся на кухню с двумя ружьями под мышкой. Точнее, с ружьем, предназначенным для меня, – старой ободранной «тулкой» с цевьем, перемотанным синей изоляцией, – и своей личной винтовкой немецкой фирмы «Зауэр».
– Патронташ на гвозде, – дал он мне последние указания. – Форма одежды – валенки-тулуп. Лыжи в сарае. И Хасана там кликни.
«Знать бы еще, кто такой Хасан!» Основательно сбитый с толку, я оделся по форме и поспешил в знакомый уже сарай, где давеча никакого Хасана не встретил. Однако на сей раз он встретил меня сам. Как только я открыл засов, свирепого вида овчарка вырвалась наружу, в три прыжка одолела двор и махнула через ограду. Там, уже на улице, меня дожидались Тимоха с Обрубковым. В предыдущий мой визит Хасан себя не обнародовал – наверное, наблюдал за мной из темного угла. Догадайся я, что он внутри, я бы туда и носа не казал. Теперь же мне оставалось лишь перевести дух и выбрать лыжи с креплениями из широкой авиационной резины.
Поскольку Тимоха посчитал свою миссию выполненной, отряд наш сократился до Хасана, егеря и меня в чине уже признанного официального помощника.
– Захарка вчера вечером пропал, – поведал мне по дороге Гаврила Степанович. – Когда ты с простреленным задом о какой-то нобелевской премии бредил.
– Вы и об этом знаете? – Задетый за живое, я все же удивился, хотя пора было перестать.
– У меня должность такая. С тех пор как участковый наш, Плахин, сгинул. Другого-то не назначили. К нам вообще больше никто не назначается. Я бы крепко на твоем месте, паря, подумал, прежде чем в Пустыри соваться.
Вы бы, Гаврила Степанович, об этом своему племяннику в телеграмме добавили, – огрызнулся я сходу. – Хотя «Беломор» важнее, разумеется.
Само собой, – добродушно отозвался Обрубков
Луч фонаря в его руке, освещавший лыжню, убежал вперед и возвратился, никого не обнаружив.
– Знаешь, как называется фанерный ящик, запечатанный сургучом и с надписанным адресом? – спросил егерь, прислушиваясь к лесной тишине. Вдали действительно как будто зазвучали голоса.
«Прав, старый хрыч, – подумал, я с досадой. – Папиросы-то можно было и посылкой отправить».
– Короче, Сережа, не удивляйся ничему, что б ты ни увидел. Это – Пустыри. – Обрубков снова тронулся вперед. – Тут такая петрушка, что дети у нас и раньше пропадали. Взрослый человек захотел – и уехал. И не доложил никому по уставу. Что с него, разгильдяя, взять? Другое дело – ребенок. Без денег, без паспорта… И, слышь, все – до пяти годков. Сначала хиреть начинали, как будто из них кровь по ночам кто высасывал, вялые становились, заторможенные, словно бы у них координация нарушенная. А потом… Последний, до Захарки-то, в октябре исчез, Реброва сын. Уже со страху все детей рассовали по родственникам. Только Захарка и оставался в Пустырях, наследник самого Алексея Петровича Реброва-Белявского от второго брака. Причем единственный из наших здоровый пацан. Ведь его четыре бабы круглые сутки напролет стерегли, да еще сторож, сукин сын подкулачник Фаизов. Якобы двоюродный брат жены, а на самом деле – татарин, холуйская морда. Парнишку и со двора не пускали.
– Маньяк? – высказал я предположение, лежавшее на поверхности.
Я и сам уже заметил, что в Пустырях детей совсем нет.
– Милиция эту версию отработала, – возразил Обрубков, приостанавливаясь и закуривая. – Село маленькое, особняком опять же… Почему только у нас? Оно, может статься, и маньяк. Тут много вопросов, хотя мало кто ими задается. Давно все поразъехались, кроме тех, кому податься некуда.
– А Ребров-Белявский? Неужто и ему некуда съехать? – усомнился я. – Товарищ вроде не из бедных.
– Он тут хозяин. – Егерь сплюнул на снег и отбросил докуренную папиросу. – Ему здесь все обязаны. Не будь Алешки, Пустыри к едрене фене кончились бы. Нынче к нам и продукты возят по Алешкиному слову. А все почему?
– Почему? – спросил я, заинтригованный рассказом.
– Охота, парень! – усмехнулся Обрубков. – Большие люди приезжают сюда из области: лося взять, либо кабанчика. А им что? Большой человек приехал и уехал. В общем, темный наш случай. Мужики на старого вепря грешат, на того, что тебя вчера шуганул, но я не придерживаюсь. Я его повадки знаю: он в село не сунется.
– Отчего же? – Я вдруг живо представил огромною секача-людоеда, и меня передернуло.
Ответить егерь не успел. Впереди подал голос Хасан, и нас окликнули. Вернее, окликнули Обрубкова.
– Степаныч, ты?
Обрубков снизу подсветил свое лицо, и еле различимый силуэт опустил оружие.
Мы с егерем добрались-таки до места. На просеке топтались двое: бородатый детина лет двадцати, чуть не сломавший мне руку своим пожатием и отрекомендовавшийся Филькой, а рядом – печальный толстяк, вовсе мне руки не подавший, но названный Обрубковым Матвеем. Я смекнул, что это и был Матвей Ребров, потерявший недавно сына и нашедший нынче останки другого мальчика. Даже не останки. Останками назвать то, что мы увидели, пожалуй, и нельзя.
– Вон гляди, Степаныч, под сосной! – Взволнованный Филька осветил мощным фонарем основание раздвоенного дерева. – Алексей-то Петрович не знает еще!
– Да уж Тимоха расстарается, – проворчал егерь.
Меня тут же вырвало. На снегу лежали дочиста обглоданные кости. Скелет мог принадлежать разве что ребенку не старше пяти.
– Ничего, паря. – Гаврила Степанович похлопал по моей согнутой спине, хотя и сам был подавлен до крайности.
HИКЕША
Обрубков дотошно изучил все подступы к ужасной находке и строжайше наказал односельчанам держаться на расстоянии.
Скелет словно сидел на забрызганном кровью и вытоптанном снегу, прислонившись к дереву, хотя изувеченный череп валялся в стороне. Скорее всего, он был раздавлен копытом. Даже у меня, совсем не охотника, мало сомнений вызывала природа оставленных сплошь и рядом отпечатков. Местами довольно четкие оттиски сдвоенных копыт указывали на недавнее присутствие зверя. Какой бы то ни было одежды подле сосны я не заметил. Но зато, покуда пятно луча обшаривало кости жертвы, я заметил то, что заставило меня содрогнуться и напугало еще пуще прежнего. Меж переломанных ребер грудной клетки блеснула стальная проволока. Значит, раздетый мальчик был прикручен, возможно, даже и заживо, к сосне, прежде чем принял жуткую смерть. Если, конечно, его не убили прежде. Так или иначе, а на убийство это уже указывало впрямую.
Я тронул Обрубкова за плечо, но он дал мне понять, что все видит.
Делать там больше было нечего, и вскоре мы пустились обратно. Вопреки моим ожиданиям, егерь поведал мне подробности исчезновения Захарки. Думаю, он решил, что я и без того уже много знаю, или рассчитывал на меня в будущем как на ближайшего своего помощника.
Захарку похитил деревенский дурачок Никеша. До этого Никеша заслуженно слыл в Пустырях самым безобидным существом. За свои тридцать лет Он даже комара не прихлопнул, полагая всякую тварь себе подобной.
«Комар, дядя Гаврила, – другой человек, и оса Другой человек. Им больно. Вон, глянь-ка, я крапивой ожегся. У меня сыпь, и у лягухи сыпь…»
Так он говорил. – Обрубков, сгорбившись, будто на его плечи взвалили мешок с песком, прокладывал рядом со мной параллельную лыжню. – В летнюю пору вечно шлялся покусанный. В детях души не чаял, а и дразнили они его, и камнями иной раз кидались.
Когда в Пустырях детей совсем не стало, Никеша сильно затосковал. И вот в день моего приезда в Никеше словно бес прописался. Для бесноватого он, впрочем, действовал слишком расчетливо и хладнокровно. Труднее всего было осмыслить не сам факт похищения – один Бог ведает, что у придурка в мозгах замкнуло! – а то, что Никеша, хилый и малорослый, напал на татарина-сторожа, оглушил его вполне мастерски обрезком кабеля со свинцовой начинкой и, более всего, что он использовал какой-то химикат для уничтожения запаха следов. Как только Фаизов, очухавшись, поднял тревогу, жители вдоль и поперек прочесали весь поселок и окрестности. Но Никеша с мальчиком будто в воду канули. И вот – сегодняшнее продолжение.
– Может, и не Захарка это, Гаврила Степанович? – усомнился я опрометчиво.
Егерь, встав, передал мне фонарик и вытянул из-за пазухи золотой образок на тонкой цепочке.
– Фамильный их. – Он взвесил образок на ладони и сжал в кулаке.
«Ну пусть бы перец, – подумал я тогда. – Перцем, я еще понимаю, можно следы обработать. Но откуда у слабоумного, который и грамоте-то вряд ли обучен, эдакие лабораторные навыки?!»
– Химический состав дилетантам не определить, – продолжил я вслух свое рассуждение, – и реактивы нужны соответствующие.
– Зачем же дилетантам? Бригада из района уже через час в Пустырях была, – пояснил Гаврила Степанович. – У Реброва-Белявского власти хватает, и персональный телефон установлен. След еще толком не замело, а собаки – встали, что наши, что розыскные. А эксперт и полозья, и Никешин сорок второй на совесть обработал.
Больше мы с Обрубковым до самого дома не разговаривали, думая каждый о своем. Склонный к постижению реальности сквозь логическую призму, я все же допускал какую-то фатальную связь между Никешей и кабаном. Давешняя картина у могучей сосновой вилки более смахивала на жертвоприношение, нежели на обычное убийство.
Поднялась лютая вьюга, и по возвращении Обрубков запустил Хасана в сени, оправдав тем самым поговорку относительно погоды, пса и плохого хозяина.
Едва Гаврила Степанович накормил щепками самоварную трубу, пожаловали незваные гости: наголо бритый татарин и коренастый мужчина лет сорока. Как и предполагал егерь, весть о жуткой находке уже разнеслась по селу. Настали в Пустырях «плач и скрежет зубов». Тоскливо и протяжно выли бабы в хоромах на краю оврага, обсаженных чугунными пиками. Скрежетал зубами в бешенстве и отчаянии Ребров-Белявский, отец покойного мальчика. Зачерпнув ковшиком в ведре ледяной воды, он окатил свою курчавую голову.
Ты мне добудь его, Степаныч! – захрипел он, меряя кухню шагами. – Уж ты добудь его, Степаныч! Крепко тебя прошу!
Егерь, подперев ладонью щеку, сидел за столом, бородатый татарин ломал шапку на пороге, я возился у печи, меняя прогоревшие дрова, а кот наказывал упавший егерский валенок. Краем глаза я наблюдал за экзекуцией. Валенок получил две-три оплеухи, но затем был прощен и даже обогрет собственным телом блюстителя порядка.
– Вот что, Алексей. – Обрубков размял папиросу. – Зверя я добуду рано иль поздно, да не клыков это дело, а дело это – рук. Сам знаешь. Хотя следы вепря под сосной отчетливые.
Алексей Петрович развернулся и ударил татарина. Губы того сразу окрасились кровью.
– Я виноват, Степаныч! – Тяжело было видеть, как рыдает зрелый мужчина. – Позволил Ахмету малого на санях прокатить! Захарка-то, знаешь поди, весь в меня: «Шибко хочу! Шибко!» На дворе особо не разбежишься, вот и взял грех на душу – пустил за ворота! «Что, думаю, днем, да в поселке, да с Ахметом ему будет?!»
Татарин глухо застонал.
– Дурачок наш: «Давай, дядя Ахмет, я Захарку помчу!» Да что говорить! – Убитый горем отец махнул рукой. – Я сам бы дозволил! Я ведь его, Никешу, с грудных пеленок знаю! Покажи ему, Ахмет!
Бородатый татарин повернулся спиной. На бритом его затылке темнела шишка размером с половину грецкого ореха.
– Ахмет службу исполняет порядком. Ему что дурак, что умный – без разницы. Он и убогого оттолкнул, а тут – салазки перевернулись. Вот и пропустил по темени, когда стал Захарку из сугроба вытягивать.
Обрубков, больше из вежливости, ощупал гематому.
– Кабелем приложили, – заметил он. – Кастет рваную рану оставил бы.
Все и так знали, что кабелем. Инструмент нападения – увесистый обрезок кабеля – Никеша, смываясь, бросил.
Алексей Петрович отошел к запотевшему окну и пальцем начертал звездочку Соломона. Так их механически рисуют на обложках тетрадей вечные двоечники, внимая учителю.
– Возьми его, Степаныч. – Застегнувшись, Ребров-Белявский двинулся прочь и, прежде чем уйти вовсе, повторил с нажимом: – Во что ни стало возьми. А с Никешей я разберусь по-свойски.
Выпив за упокой Захарки, мы с егерем разошлись вскоре по комнатам. Всю ночь я, как это часто бывает на новом месте, почти не спал. Но думал я, ворочаясь, не о растерзанном ребенке, не о вепре, не о Никеше и тем паче не о литературных своих затеях. Средоточием всех моих помыслов сделалась помещичья внучка Анастасия Андреевна Белявская, моя спасительница. Ее милый образ беззастенчиво рисовался в моем воображении – в том виде, в каком обычно представляют себе, лежа под одеялом, распалившиеся подростки своих одноклассниц.
С утра мы проводили на сцену преступления вызванных Гаврилой Степановичем сыщиков. Разумеется, прежде егерю пришлось навестить Реброва-Белявского, от которого он и дозвонился в районные органы. Сам Алексей Петрович делать этого не пожелал.
Он бы и провод обрезал, – ответил егерь на мое недоумение по поводу отцовской пассивности. – Обрезал бы, не опасайся он обвинения в саботаже расследования. Такова его позиция.
От прокурорских Алексей Петрович, помимо растревоживания свежей раны своей да возни со съемкой показаний и заполнением протоколов, ничего полезного не ожидал. Хуже того: останки сына должны были уехать на экспертизу для установления причин гибели, что, в конечном счете, и произошло. Нет, Ребров-Белявский не впал, потеряв сына, в ипохондрию. Напротив, он был исполнен желания найти виновных и беспощадно их покарать, но полагался в этом лишь на собственные силы, а никак не на силы правопорядка, в коих подозревал одни только слабости.
Оперативно-следственная бригада, состоявшая из полногрудой женщины-медика в шерстяных рейтузах, пожилого следователя Пугашкина и фотографа, долго в лесу не задержалась. Осмотрев, сфотографировав и расфасовав мелкие и крупные фрагменты скелета в полиэтиленовые мешки, а также взяв на месте пробы запекшейся крови, сотрудники прокуратуры перекочевали в тепло, то есть к Обрубкову, исполнявшему, за неимением, должность коронера на общественных началах.
Верховодил всей экспедицией Пугашкин. Чувствовалось, что следователь с егерем очень знакомы, но отношения между ними натянутые. И хотя посещение здешних мест для работников районной прокуратуры за последние годы стало делом привычным, к егерю они прежде не захаживали. Теперь же, по причине жестокого мороза, Обрубков дал им поблажку.
Следователь оценил экстерьер Хасана и собрался уже потрепать его по загривку, но Хасан так ощерился, что вся трепка досталась штрейкбрехеру Банзаю. Наконец я узнал имя нашего кота, да и то благодаря фотографу, непременно пожелавшему выяснить, кого и как зовут, ибо в незнакомой компании он пить отказывался.
– Мало ли с кем поднимешь, – грея на печке ладони, воодушевленно трепался фотограф. – Я, допустим, Василий и не скрываю этого. Противопоказано в нашей профессии пить, во-первых, с потенциалами и, во-вторых, антифриз.
– Бесспорный факт, – поддержал его Пугашкин.
Оба служителя Фемиды недвусмысленно посмотрели на Обрубкова, но запасной полковник отмолчался.
– Евдокия Васильевна! – Пугашкин устремил испытующий взор поверх очков на женщину-медика. – Вы с нами?
Так, должно быть, пламенные большевики допрашивали пламенных меньшевиков и левых социалистов накануне решительных выступлений. «Ты с нами?!» – возможно, встряхивал за лацканы пиджака боевик Симон Камо боевика Иннокентия Савинкова где-нибудь в пивной на Вильгельмштрассе, прежде чем угодить в Моабит.
Евдокия Васильевна без колебаний отщелкнула замки болотного металлического ящичка с облупившимся крестом на борту.
– А которые у нас потенциалы? – проявил я в общем-то праздное любопытство.
– Вероятные преступники, – отозвался фотограф, разливая медицинский спирт по кружкам.
– Это – все, – обобщил следователь, разбавив спирт колодезной водой, почерпнутой из ведерка. – В каждом из нас дремлет хищник. Важно его распознать.
Словно в подтверждение данной версии Банзай широко зевнул, обнажив свои мелкие клыки.
С виновниками этого непонятного торжества я пить отказался, сославшись на гастрит, а егерь просто отказался, ни на что не ссылаясь. Моментально заподозрив в нас отпетых «потенциалов», Пугашкин, как старший группы, свернул застолье и перешел к формальностям. Заполнив протокол, он долго и въедливо уточнял у Обрубкова характер и привычки слабоумного Никеши. Все это он квалифицировал как словесный портрет преступника.
– Значит, утверждаете, что убийца – добрейший малый?! – наседал Пугашкин, исполненный глубокого сарказма. – И кого он там не обидит?!
– Мухи. – Гаврила Степанович заскучал.
– Так и зафиксируем. – Но вместо того чтобы «фиксировать», следователь забарабанил пальцами по клеенке. – Или сначала обменяемся впечатлениями? Я лично вижу перед собой матерого садиста и уголовника!
– Давай обменяемся, – невозмутимо согласился Обрубков. – Теперь я буду видеть в нем уголовника, а ты – безобидного пацана, которого тебе, раззяве, подсунули.
Щека Пугашкина дернулась, будто от невидимой затрещины.
– Я фоторобот составил, – разрядил обстановку фотограф Василий, предъявляя нам рисунок, изображенный в блокноте.
Никогда бы я не подумал, что простым карандашом можно так усложнить поимку преступника. На листе бумаги был набросок то ли Франкенштейна, то ли Джека-Потрошителя. Словом, типа, способного без посторонней помощи вырезать весь поселок по домашнюю скотину включительно.
– Обратный ход, – порадовал Василий присутствующих своей методикой. – Ломброзо по внешности уточнял злодея, а я по картине злодеяния уточняю внешность.
Обрубков сходил в свою комнату и вынес черно-белый фотоснимок худенького белобрысого юноши с большой родинкой на переносице. Юноша обнимал за шею Хасана. Свирепый пес сидел смирно, высунув от удовольствия язык. Юноша был одет в простые широкие портки и майку, обнажавшую его худые ключицы.
– Никеша. – Егерь передал снимок Пугашкину. Тот крякнул и убрал фото в планшет.
– Поехали! – распорядился он, поднимая свою команду. – Вода в радиаторе померзнет. Еще к родственникам жертвы надо завернуть.
После отбытия следственной бригады мы с Гаврилой Степановичем принялись за чай. Обрубков был сосредоточен и долго отмалчивался, прихлебывая кипяток из блюдца.
– За этим вепрем, Сережа, я четверть века иду, – произнес он вдруг. – Не обычный это кабан, хочешь – верь, хочешь – нет. В нем свинца и дроби с пуд, не меньше. Нашего брата он люто ненавидит, но остерегается тех, кто с оружием.
– Да. – Я усмехнулся. – Меня уже Анастасия Андреевна известила. Рекомендацию дала непременно ружьем обзавестись.
– Настя? – Егерь глянул на меня проницательно. – Ты, как я замечаю, снисходительно говоришь о ней. Напрасно. Ты бы лучше…
Осекшись, он задымил папиросой.
– Что бы я лучше? – Я откинулся на спинку стула.
– В кино ее пригласил, – сказал Обрубков определенно не то, что собирался. – Деревенские наши кавалеры похабенью да подсолнухами ее радуют. Ну, и песни еще орать. Слышишь? Мальчонка погиб, а они – горланят!
Через приоткрытую форточку до нас докатились отдаленные вопли в гармоническом сопровождении. Жизнь в притихших Пустырях к полудню взяла свое. Кто-то, во всяком случае, боролся с траурными настроениями дерзко и разухабисто. «И в дуновении чумы…» – только я подумал это, а уж Гаврила Степанович решительно поднялся.