ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
ВЕПРЬ
ПУСТЫРИ
Это случилось зимой восемьдесят первого года в Рузского района селе Пустыри, а точнее – в прилегающем к нему заповеднике. По рекомендации Бори Губенко ехал я наниматься в помощники к местному егерю Гавриле Степановичу Обрубкову, коему приятель мой приходился двоюродным племянником. Как вскоре оказалось, академический отпуск, взятый мною более для творческих нужд, обернулся тяжким испытанием, из которого я вышел не с достоинством и не без потерь.
Был я тогда молод, хорош собой и умен, как умны почти все студенты четвертого гуманитарного курса, еще не клюнутые жареным петухом в мягкую оконечность хребтовой части. К прочим достоинствам, я сочинял стихи и характер имел преязвитель-ный, что и до сей поры типично для разочарованных жизнью поколений. Разумеется, в двадцать три года чувствительным и тонким натурам уже положено иметь хоть однажды разбитое сердце. Мое было расколото вдребезги. Впрочем, сердца, как с возрастом я убедился на разнообразных бытовых примерах, склеиваются легче и прочнее, нежели фаянсовая посуда. Но тогда я думал иначе. Внезапно оборвавшийся по причине моей собственной горячности бурный роман с младшим редактором сельскохозяйственного издательства «Колос» требовал продолжения хотя бы на ниве литературы. Неудивительно, что жанр я избрал наиболее отвечающий моему расположению духа – антиутопию. Антиутопии были к тому же актуальны. Как и все передовые умы эпохи, в злоключениях своих я винил общественное устройство. Надобно было являться полным невежей и профаном, чтобы не связать поражение на любовном фронте с прогнившей системой тоталитарного режима. Поражения на фронтах – извечное следствие прогнивших систем. Так утверждают диалектики.
Название антиутопии мною было придумано загодя: «Над пропастью во лжи». Мне казалось это весьма остроумным. Губенко, предложивший «Осень матриарха», подвергся с моей стороны нещадному осмеянию. В «литературной войне» восьмидесятых между американским «континентальным Севером» и «Югом» я отдавал предпочтение северянам.
Так или иначе, дело оставалось за малым: сочинить собственно произведение, опубликовать его в диссидентском издательстве «Ардис», прославиться и быть с позором изгнанным за пределы исторической родины. О материальной стороне предприятия размышлял я меньше всего, потому Нобелевская премия занимала в моих планах последнее место. Заслуженное первое оставалось за младшим сельскохозяйственным редактором Сашенькой Арзумановой. Именно ей вскоре предстояло узнать, кого она отвергла столь неосмотрительно и беспечно. А стало быть, мне следовало торопиться.
Итак, в Дорохово я прибыл электричкой. Далее – пересел на рейсовый автобус. Автобус был захвачен тяжело груженными обитателями Подмосковья. В салоне его, помимо запаха прелой сырой одежды – на улице валил мокрый снег, – легко угадывался аромат вареных колбас, копченых окороков и кондитерских изделий. Так, после очередного успешного набега на столицу, возвращались по домам оседлые кочевники. Это были времена, когда из Тулы в Москву ездили за самоварами.
Я успел занять кресло над задним колесом у прохода, благо что на него никто особенно и не претендовал. Трястись мне предстояло, по утверждению Губенко, около двух часов. Но и данное обстоятельство я счел в свою пользу. Лучше было трястись в теплом салоне от естественных причин – а к ним относятся и все наши проселочные дороги, – чем на пустой остановке от холода.
Женщина-кондуктор в ушанке, похожая со своей кожаной сумкой, украшавшей плоскую грудь, на санитарную собаку из школьного учебника, обнесла пассажиров билетами. Мне достался «счастливый», и я автоматически сунул его за щеку, чем вызвал неудовольствие старушки в пуховом платке, придавленной у окна собственным неподъемным мешком. Оставить мешок в проходе ей, видимо, запрещала врожденная подозрительность.
Автобус завелся, прогрелся, встряхнулся и тронулся по наезженной колее.
По мере приближения к родным очагам салонный народ в прямом и переносном смысле оттаивал. Уже кое-где на свет явились граненые стаканы и эмалированные кружки. Уже вокруг зажурчали и зачавкали, и уже завязался среди знакомых и незнакомых обычный путевой разговор с матерком и хохотом.
Подскакивая на каждой колдобине, я предался сладким мечтам. Лавры Зиновьева и Синявского дразнили обоняние будущего триумфатора-утописта, и я уже мысленно примерял на свое чело образчик вечнозеленой культуры. За примеркой я чуть не позабыл расспросить аборигенов о конечном пункте моего путешествия. Автобус же останавливался только по требованию желающих сойти.
– Далеко ли до поворота на Пустыри? – Я тронул за плечо впереди сидящего мужчину в шерстяной шапочке, имевшей форму топорика.
– А тебе зачем? – обернувшись, насторожился мужчина с лицом, как оказалось, кирпичного цвета.
– Допустим, в гости еду, к подружке или к деду, – предложил я ему на выбор.
Вредная привычка к сочинительству стихов сказалась и здесь.
– Ну и дурак, – нахмурился, пропустив мимо ушей рифму, носитель шерстяного топорика.
С досадой он отвернулся к окну. Такой неожиданный вывод меня слегка озадачил. Но где-то мне надо было сходить, и я обратился к общественности:
– Товарищи! Кто подскажет, далеко ли до поворота на Пустыри?!
Пассажиры автобуса все как один дружно замолчали. На меня уставилось не менее двух десятков пар удивленных глаз. Примерно так смотрят на тяжело пьяного человека, справившего нужду под какой-нибудь мемориальной доской: с осуждением, состраданием и любопытством.
– А ты, милок, туда не езди, – после долгой неловкой паузы вдруг забормотала моя соседка, божий одуванчик в пуховом платке. – Ты лучше домой вертайся. Поезжай себе с Богом, а дедушке письмо отпиши: так, мол, и так… Болею, дескать. Зачем самому-то в пеклу прыгать? Да там уж, поди, и не осталось никого из живых-то! В Пустырях этих, прости Господи!
– Ты чего плетешь, выдра?! – вдруг осерчал красномордый мужчина.
– Я как лучше! – Старушка мелко перекрестилась. – Молоденький ведь! Небось, и с девкой не лежал!
– Вот и заткнись! – Красномордый снял топорик и вытер им вспотевший лоб. – Не слушай ее, паря! Водка есть?!
Слева от прохода я услыхал приглушенный спор двух крестьян в одинаковых телогрейках:
– Трепись, дубье!
– Мажем на три портвейна?! Это когда Тимоха Ребров из армии в шестьдесят восьмом вернулся! Кантемировец он был, Тимоха-то! На танке Прагу брал! У него и брат в сорок пятом брал! Такая семья у них: чуть что – сразу в Прагу!
Смущенный больше прежнего, я достал из рюкзака бутылку «Зверобоя». Ухватив ее поперек, мой красномордый собеседник цапнул зубами жестяное ухо и сорвал крышку резким круговым движением.
– Слухи, оно, конечно, разные ходят. – Выдув махом четверть содержимого, он утерся рукавом. – Примешь за компанию? Меня-то Виктором звать.
– Сергей! – Пожал я его мощную руку. Бутылка вернулась ко мне, и я, как того требовал местный обычай в лице Виктора, пригубил.
– Народ сам знаешь какой, – продолжал мой собеседник. – Ровно ребенок народ: жабу соломинкой надует и давай друг дружку пугать. Странностей, однако, там хватает. Это – есть. Хотя, с другой стороны, красное туда возят в сельпо. Я сам и вожу. Такое, брат. Ну, давай, что ли?!
Бутылка «Зверобоя» опять перекочевала в его натруженные лапы с широкими ногтями, да там и закончилась. Ничего ровным счетом не понимая, я все же силился извлечь из его бессвязного повествования хоть какую-нибудь полезную для себя информацию.
– Участковый Колька Плахин был. Я с ним в «Пролетарии» когда-то дрался по малолетству. – Упомянув отчего-то участкового в прошедшем времени, собеседник затих.
– А Обрубкова знаете? – поинтересовался я кстати. – Гаврилу Степановича? Егеря тамошнего! Обрубкова!
– Обрубкова-то?! – Красномордый Виктор вдруг засуетился. – Да ты пробирайся к выходу, паря! Проскочишь станцию! Эй, там! Галантерея крашеная! Ты, ты! Скажи шоферу, чтоб тормознул у Березовой!
И точно, деревня Березовая упоминалась моим товарищем Губенко в качестве ориентира.
Водрузив на плечо рюкзак с пожитками, состоявшими теперь из бутылки «Стрелецкой», словарей, шерстяных носок и полукруга копченой колбасы, я подхватил также футляр с пишущей машинкой, после чего устремился вдоль автобусного прохода, наступая на мешки и баулы сельских граждан.
– Чесноком бы натерся! – запричитала мне вслед набожная старушка. – Упаси тебя святые угодники! Темнеет на дворе-то!
Водитель притормозил у обочины. Подчиняясь гидравлическому приводу, передняя дверь еле приоткрылась, будто не хотела выпускать меня в опасные сумерки. Провожаемый гнетущим молчанием, я спрыгнул в сугроб.
Осмотрелся я, когда автобус уже отъехал. По одну сторону дороги простиралась заснеженная равнина, по другую – чернели стволы деревьев. За краем равнины едва различались огни Березовой.
Согласно полученным от Губенко инструкциям, топать мне предстояло километров пятнадцать, и все – через лес. Темнело быстро. Я заковылял по скрипучему снегу в заданном направлении.
Через полчаса ходьбы дорога передо мной была уже почти не видна. Впереди она и вовсе терялась за сплошной завесой лапника. То и дело спотыкаясь, я пустился рысью. Кто знает, что такое, будучи городским жителем, очутиться ночью посреди незнакомого безлюдного леса, меня поймет. Оловянная луна, похожая на отцовскую медаль «За отвагу», звала на подвиг. Лишь на мгновение я задержался, чтобы восстановить дыхание. Свободной перчаткой смахнул пот и прислушался в надежде различить хоть какие-то звуки. Ничего. Исчерпывающая тишина окружала меня плотным кольцом.
Поддавшись панике, я помчался во всю прыть, какую позволяли мне заплечный груз и пишущая машинка. Такого ужаса я не испытывал, пожалуй, с самого детства. Скрип снега под моими утепленными ботинками пугал сильнее, чем перспектива заблудиться. Мне мерещилось, что кто-то настигает меня и обходит сбоку. Воображаемая опасность, надо сознаться, и прежде страшила меня больше реальной, так что, когда в отдалении послышался волчий вой, я заметно успокоился. По крайней мере, я был не одинок. Тогда я еще не знал, что именно пустыревские псы горазды задавать подобный концерт.
«И не спрашивай, по ком звонит колокол, – подумал я, задыхаясь, – ибо это – не колокол!» Дальше я бежал безостановочно. Потом, когда передо мной наконец открылось чистое поле, распространявшееся еще километра на два до самых Пустырей, я окончательно выбился из сил. И это оказалось очень не ко времени. Стоило мне, завидев освещенные окна дома на околице, перейти на шаг, как позади я услыхал уже не воображаемое, а вполне осязаемое сопение. Я оборотился и вздрогнул.
Со стороны леса, чуть наискось, озаренное луной, мчалось мне наперерез какое-то чудовище. Скоро я рассмотрел в нем исполинского секача. Окруженный снежной пылью, он шел, очевидно, в атаку, и встреча с ним не сулила мне никакой выгоды.
Инстинктивно стряхнув с плеча рюкзак и бросив машинку, я на последнем дыхании запрыгал по глубоким сугробам к Пустырям, в которых одних видел свое спасение. Мне удалось ненамного опередить свирепого зверя, и он по инерции пронесся мимо, с треском ломая корку наста.
Должно быть, я выиграл какие-то секунды, пока мой упорный преследователь разворачивался. Я почти достиг ближайшего дома, отделенного от меня сплошным дощатым забором, прежде чем снова разобрал за собой тяжелый храп. Впрочем, одолеть этот высокий забор я все равно был не в состоянии. Ресурсы мои давно израсходовались. Я упал в сугроб, успев только обернуться к смерти лицом. Уже теряя сознание, я увидел над собой покрытое седой щетиной рыло с нацеленными в меня изогнутыми клыками, когда грянул выстрел.
НАСТЯ
Потолок я исследовал самым тщательным образом. В подобных обстоятельствах важно ничего не упустить. Даже если ноет бедро и башка трещит, не позволяя сосредоточиться на занятии. Тес, потемневший от копоти, местами был подточен жучком. Не знаю, что он хотел сообщить, но труд его пропал напрасно. Самый авторитетный специалист по мертвым языкам сдался бы, я уверен, разгадывая причудливые руны короеда. В левом верхнем углу паучок сушил муху на подоле кружевной паутинки. Муха, как успел я подметить, и так уже достаточно высохла. Верно, паучок был гурман и предпочитал мух какой-нибудь особенной засушки. А может, и не было давно никакого паучка. Я его, во всяком случае, не видел. Может, он отошел в туалет и сгинул там по недоразумению.
Про туалет я подумал не случайно. В сущности, мысль о нем витала в воздухе с тех пор, как я очнулся.
– Желаете в уборную? – прозвучал сбоку от меня участливый и вместе насмешливый голос.
Притворяться далее спящим, разглядывая сквозь прикрытые веки потолок обетованный и соображая, на каком я свете, больше не имело смысла. Я повернул голову, любопытствуя взглянуть на ясновидца. Перед кроватью на стуле сидела прямая худенькая девушка лет восемнадцати-двадцати. Ее прямота выражалась в собственно посадке, во взгляде и в самом вопросе. Она была привлекательна и даже более чем. Медно-рыжие волосы обрамляли высокий лоб, из-под которого меня изучали умные карие глаза. Лицо было бледным, но не болезненным, а такого оттенка, что свойствен почти всем рыжим от природы. Прямой нос с тонко очерченными ноздрями обращал на себя внимание прежде всего тем, что средь сельских обитателей такой нос отчего-то крайняя редкость, хотя в кино нашем колхозники часто встречаются именно с подобными изящными носами. Рот девушки был великоват, зато смеялась она, обнажая вместе оба ряда зубов, и они того стоили. Прямые и ровные, эти зубы вряд ли ведали о существовании стоматологов. Словом, девушка смутила меня вопреки моей репутации отъявленного нахала.
– Что вы здесь делаете? – спросил я отрывисто.
– С бабушкой живу, – отвечала незнакомка. – Она слепая. Но мы пока справляемся.
Только теперь я заметил у окна завернутую в клетчатый плед седую старуху. Старуха, постукивая спицами, вязала что-то шерстяное. Видел я ее лишь в профиль, но уже один этот профиль внушал робость и почтение. Подобные высокомерные профили украшают холсты придворных мастеров.
Свет падал из окна с почти задернутыми бархатными портьерами вишневой расцветки. Узкий луч пересекал горницу и угол укрывавшего меня стеганого одеяла в белоснежном конверте. В ногах моего ложа до потолка поднималась голландская печь с изразцами. Определенно, меблировка избы слабо напоминала привычный интерьер наших пейзан с его скамьями вдоль стен, столетниками на подоконниках и ретушированными фотоснимками родственников. Даже суровый лик Христа заключался в картинном багете вместо латунного или серебряного какого-нибудь оклада и выглядел иначе, нежели обыкновенные домашние образа.
– А что, уже утро? – Я шевельнулся, и мое бедро отозвалось пульсирующей болью.
– День, – уточнила рыжеволосая богиня. – Вы ранены. Вас зовут Сергеем. Ваша фамилия Гущин, и с вами вчера приключилась беда.
– Моя фамилия мне известна, – довольно грубо заметил я, опуская ноги с кровати. – Скажите что-нибудь новое.
– Уборная во дворе. – Она широко улыбнулась, протянув мне бархатный, совсем не крестьянский халат. – Валенки в сенях. Там и рукомойник. Полотенце то, что справа. Вы не спутаете: оно из вафельной материи. Меня зовут Настя. Настя Белявская.
– Неплохо. – Я накинул халат и, хромая, зашаркал к двери, обитой войлоком. – И – да: извините за вторжение.
– Вторжение?! – Настя звонко рассмеялась. – Я еле дотащила вас до крыльца! Потом я стала тянуть вас в дом, но вы цеплялись обеими руками за ступеньки. Если это, по-вашему, называется вторжение, тогда ну что же… Вы – самый благовоспитанный молодой человек из всех, кого я встречала!
– Не надейтесь! – возразил я по вечной своей привычке возражать.
На улице меня встретила ворчанием здоровенная псина. Ее лохматая морда вываливалась из будки, и не совсем было ясно, как все остальное там помещается. Псина, впрочем, ограничилась устным предупреждением, благоразумно оставшись в своем скворечнике. При температуре минус тридцать я ее понимал: «мы – не моржи, моржи – не мы».
Туалетная постройка находилась в глубине двора у высокой поленницы, накрытой листами толя. Допрыгав до кабины, похожей на самодельный лифт, я, как сумел, устроился внутри. Со стороны я, должно быть, напоминал мрачного танцора вприсядку, застывшего с выброшенной ногой. Заодно мне представилась возможность осмотреть перевязанное бедро. Бинт, щедро намотанный от паха до колена, предполагал нешуточное ранение. Несмотря на основательную толщину повязки, сквозь марлю проступало бурое пятно. Надо было сильно извернуться, чтобы его обнаружить. Видимо, секач успел-таки зацепить меня, прежде чем его завалила пуля подоспевшего снайпера.
В гостеприимный свой госпиталь я возвращался с настроением самым неопределенным. Мне приятно было осознавать, что я ранен почти в бою. Этим я выигрывал в глазах юной хозяйки, а выиграть мне хотелось. С другой стороны, перевязку, разумеется, производила она сама. Слепую старуху я сразу исключил. Сельский же врач, будь он хоть ветеринаром, обязательно привел бы меня в чувство и расспросил о моих обстоятельствах. Значит, прелестная хозяйка снимала с меня штаны и трусы, поскольку теперь я был облачен в теплые безразмерные кальсоны, стиранные и, стало быть, пользованные раньше. Это соображение заставило меня раскраснеться сильнее, чем того требовал жалящий мороз, и весьма задело мое самолюбие.
Когда я обмел валенки специальной метелкой из хвороста и ввалился в сени, моя сестра милосердия там меня уже дожидалась.
– Затеяли проверить, помою ли я руки после уборной? – поинтересовался я с порога. – Анастасия…
– Андреевна, – подсказала красавица, ничуть не обращая внимания на мой язвительный тон.
– Или что полотенцем не тем воспользуюсь?
– Нет. Совсем нет. Я только хотела вас просить наедине, чтобы вы при бабушке матом не бранились. Она этого не терпит.
– Я похож на хама? – Намылив лицо, я стал умываться ледяной водой из оловянного рукомойника. Мне всегда казалось, что это приспособление безымянный изобретатель скопировал с коровьего вымени.
– Идемте в комнату обедать, – уклончиво ответила Настя.
Задетый странной просьбой – а я вспоминаю все наши разговоры по сю пору! – с годами я только подивился ее обоснованности. Действительно, многие из моих вполне интеллигентных приятелей используют нецензурные выражения совершенно всуе, подчеркивая тем, быть может, свою публичную независимость от мещанских табу.
Обедали мы вдвоем. Старушка сидела, как и прежде, у окна, без устали орудуя спицами.
Крахмальную скатерть украшали полбуханки пористого черного хлеба, фарфоровая супница с романтической какой-то миниатюрой на боку, две глубокие тарелки, установленные в мелкие, и столовые приборы, выложенные по правилам сервировки подобно тому, как это делают в ресторациях.
– А вы тоже на сельскую барышню не тянете, Анастасия Андреевна. – Окинув взглядом угощение, я пристроился к столу.
Щи, впрочем, оказались самые что ни есть простые: со свининой, капустой и картофелем.
– Это не та ли свинья, что напала на меня вчера так неосмотрительно? – поинтересовался я, вооруженный ложкой.
– Не та, – отвечала девица. – На вас напал дикий вепрь. Вы не первый. Все местные знают, потому за околицу без ружья не ходят. Вам следует ружье завести. Лучше – двуствольное. Из него дважды можно выстрелить.
– Спасибо за совет, – буркнул я. – Я как раз над этим работаю.
Однако Настя была не из тех, кого можно сбить.
– К тому же я нашла вашу машинку и саквояж. Они теперь под кроватью. – Грациозно зачерпнув половником щи, Настя налила мне добавки. – Интересно, вы что печатаете?
Назвав мой потрепанный рюкзак «саквояжем», она, конечно, отпустила ему комплимент.
– Самому интересно. – Посвящать ее в свои творческие планы я счел излишним и перевел разговор на более занимательную тему. – Но кто же мой спаситель? Кто ж так своевременно пальнул в моего злейшего врага?
– Вы смеетесь? – Настя заметно смутилась. Она взяла в руки нож, повертела его и бросила на стол.
– Вепрь был так рядом, и я не успела точно прицелиться. Но это – дробь на утку. И на вас оказался толстый пуховик. Так что все дробинки я из вашего бедра удалила, пока вы были в обмороке, а раны обработала перекисью.
Я чуть не подавился, услыхав это неожиданное признание.
– Так или иначе вы испугали его, Анастасия Андреевна, – проявил я запоздалое благородство. – Теперь моя жизнь по праву принадлежит вам. Да, вы его испугали. Обратили в бегство и тем спасли меня от верной погибели.
– Он очень умен. – Тут Настя как будто задумалась. – И очень стар. За ним давно охотятся все егеря, да без толку. Он нападает только на безоружных. А при виде ружья сразу пускается наутек.
– Однако я слышал, что кабаны в ярости очень отважны, – возразил я и на это.
– Весьма может быть, – согласилась хозяйка. – Но у старого убийцы остался всего один глаз. И он, поверьте, им дорожит.
– Откуда вам известно?
– Многие знают.
– Хотите убедить меня, что он соображает не хуже нас с вами?
Моя ирония снова не достигла цели.
– Вы себе льстите, – серьезно отозвалась Настя. – Лучше. Сильно лучше. Вот именно что как человек. И человек, знающий себе цену.
Я решил не дразнить и не обижать ее. В конце концов Настя выручила мою пишущую машинку, на которую я возлагал такие большие надежды и которую так малодушно бросил в минуту опасности.
После щей был самовар, сушки и каменная халва в хрустальной вазочке. Кроме того, мне было милостиво разрешено закурить.
– Так что же вы делаете в эдакой глухомани? – начал я светскую беседу. – Отчего вы, такая прелестная особа, пропадаете здесь? Разве есть в Пустырях достойное вашего ума и красоты поприще?
– Уходите! – Настя вдруг рассердилась. – Уходите, слышите! Вы к Обрубкову приехали, Гавриле Степановичу, вот и идите к нему! Студенческий ваш на каминной полке, а рекомендательное письмо он взял!
– Я расстроил вас? – огорчился я искренне.
– Идите же! – Настя решительно поднялась из-за стола, и глаза ее словно еще потемнели, а тон сделался холоден. – Я вас провожу до оврага!
Мне ничего не оставалось, как только собраться.
– Он его не выпустит, – произнесла вдруг тихо, но отчетливо слепая старуха.
Я вздрогнул от неожиданности. Это были первые ее слова, произнесенные за время моего пребывания в доме.
– Да! – ожесточенно повторила вязальщица, опуская на колени свое рукоделие. – Он не выпустит его отсюда!
– Бабушка! – вскричала Настя. – Как тебе не совестно! Я же просила!
– Поздно, – старуха уронила подбородок на грудь.
«Да, – прикинул я, надевая искалеченный в сражении пуховик, – бабуся, похоже, мало что слепая. С умом бабуся не дружит. Повезло девушке на родственников».
Или учитывая мое искреннее раскаяние, или взяв во внимание хромоту, в которой она была отчасти повинна, или же просто сменив гнев на милость, однако на улице Настя взяла меня под руку.
По обе стороны укатанной санями дороги тянулись дворы. Поселок словно вымер, что косвенно подтверждало досужие автобусные слухи. Ни единой живой души не встретили мы вплоть до самого оврага, рассекавшего Пустыри на две части. Только дымы, струившиеся над печными трубами, да свежий конский навоз между широкими следами полозьев говорили о том, что здесь еще кто-то обитал.
Почти все избы, увиденные мной, были ветхие, большинство – покосившиеся. Серая палитра преобладала повсюду. Серые доски заборов, такие же серые бревна стен, серые скамейки у ворот и серые собаки, провожавшие нас дружным лаем. Даже гостиница для заезжих охотников, именуемая в простонародье, как я потом узнал, «отелем», представляла собой двухэтажную постройку из серого бетона. Исключение составляли, пожалуй, лишь фундамент сельпо, сложенный из красного кирпича, да высокий трехэтажный каменный дом на краю оврага. Белый, с черепичной крышей и резными наличниками, он возвышался над оградой, сваренной из чугунных прутьев, точно замок удельного князя.
– Барин? – Я кивнул на приметное здание.
– В своем роде. – На лице моей провожатой застыла надменная улыбка. – Среди Ребровых он, конечно, знатная фигура. Алексей Петрович Ребров-Белявский.
Я тотчас припомнил спор двух телогреечников из автобуса о Тимофее Реброве, взявшем Прагу на танке.
– И много их тут у вас?
– Кого?
– Ребровых.
– Чуть ли не все верхние Пустыри, – просветила меня спутница. – Половина или более того.
– Постойте-ка. – Я придержал ее и остановился сам. – Ведь вы Белявская, верно? Анастасия Белявская! Вторая, что ль, половина из Белявских состоит?
– Что вы хотите этим сказать? – Настя оглянулась по сторонам.
– Этим? – Я последовал ее примеру. – Этим сказать мне решительно нечего. Эти и так все знают.
– Вы здесь всего только день, а уже возомнили, – произнесла с досадой Настя. – Ну, вот что. Алексей Петрович самовольно взял нашу фамилию на паспорт. Вернее, он когда-то сватался к маме, еще до того, как…
Она, не докончив, устремилась вперед.
Дорога пошла под уклон. Через овраг был переброшен разбитый мостик с перилами. Под ним застыл ручей, скованный льдом. Вдоль берега, наклонившись ко льду, росли из снега редкие ивы и кустарники.
Сбежав на мостик, я осмотрелся.
– Там сельский погост. – Опережая вопросы, Настя показала варежкой на отшиб с подлеском, среди которого, однако, виднелись и мощные дубы, и березы.
Это деревенское кладбище на холме не отличалось от прочих ему подобных.
– Там, – варежка чуть сместилась в направлении соседнего взгорья, – библиотека и клуб. Я в библиотеке работаю. Если вы любите читать – заходите. Я запишу вас.
– Непременно запишусь. – По самонадеянности я расценил ее предложение как скрытый намек на нечто большее. – Завтра и запишусь.
Хороша она была, Анастасия Андреевна. Чудо как хороша! Так хороша, что младший редактор Сашенька Арзуманова перестала представляться мне даже видимостью потери.
– Странный все же мезон. – Я с любопытством рассмотрел деревянное строение с флигелями на крыльях, темневшее вдалеке.
Так прежде строились помещики среднего достатка: с претензиями на «Италию», какие были по средствам. Сам дом чаще ставился деревянный – протапливать его в суровые русские зимы было куда легче, да и лес был свой, – а фронтон с колоннами непременно из мрамора или же белого камня.
– Это не мезон, – рассмеялась Настя. – Это родовое гнездо моего дедушки, Михаилы Андреевича Белявского, здешнего последнего помещика и уездного ветеринара.
– Вот как? – Я посмотрел на нее с уважением. – Вот откуда у вас такая легкая рука в медицинской части!
Я стянул с ее руки варежку и поднес к губам тонкие пальцы.
– Не смейтесь! – Она вырвалась и быстро взбежала вверх по склону.
– Постой же, Настя! – невольно перешел я на «ты». – Разве ты бросишь меня здесь одного?! На скользком мосту и с огнестрельным ранением в мягкие ткани?!
– Дом Обрубкова – крайний! – Она обернулась и помахала мне на прощание. – Заведите себе ружье! Непременно заведите!
Дождавшись, пока она скроется из виду, я вздохнул и пошел трудоустраиваться.
ОБРУБКОВ
– Помощником он приехал работать! – Гаврила Степанович дунул в папиросную гильзу и скрутил ее в два приема зубами. – Посмотрите на него, люди добрые!
Призыв его отзвучал впустую. Других людей, помимо егеря и меня, в провонявшей табаком и луком избе не наблюдалось, да и мы были оба злы, как черти. Я злился на Борьку, уверившего меня, что дядя его – милейший и славнейший калека, которому без меня вовек не управиться, а Обрубков, надо полагать, злился из-за того, что племянничек накинул ему хомут на шею в лице бестолкового и легкомысленного субъекта, позабывшего даже такую мелочь, как тридцать пачек «Беломора», еще летом заказанных телеграммой. Глаза егеря, налитые кровью, смахивали на шаровые молнии, сморщенная, будто вяленая груша, физиономия дергалась, а рот кривился от бешенства. С его статическим зарядом, ей-богу, рыбу можно было глушить.
– Помощник! – Он метнул на стол извлеченное из кармана письмо Губенко. – Да ты хоть знаешь, что здесь происходит?!
– Понятия не имею. – Огорошенный таким приемом, я и сам едва сдерживался.
– Слыхали?! – Гаврила Степанович яростно сунул папиросу в зубы и стал озираться в поисках то ли свидетелей, то ли спичек. – Он понятия не имеет! И я не имею, понял ты, шкет московский?! Никто его здесь не имеет! Да и хрен бы с ним! Давай выпьем!
Ногой, обутой в калошу, он отпихнул грязный, усыпанный щепками веревочный коврик, оголив крышку погреба. Взявшись за отполированное до блеска стальное кольцо, Гаврила Степанович поднял ее одним рывком. Из подземелья ударил тяжелый запах сивухи.
– Сало за окном, – предупредил меня Обрубков. – Тимоху до хаты не пускай. Дрова в сарае бери сверху которые. Жить размещайся в гостиной. И станешь завтра на воинский учет. Враг не дремлет косоглазый.
«Судя по наставлениям, путь ему предстоит неблизкий, – прикинул я, снимая пуховик. – Знать бы еще, кто такой Тимоха».
Пользуясь случаем, я решил осмотреться. Следом за мной поплелся облезлый кот, никак мне до поры не представленный. Поначалу я принял его за подержанную зимнюю шапку, упавшую с гвоздя. Благо, что гвоздь над ним как раз пустовал, тогда как прочие, вбитые в простенок между окном и дверью, напротив, были заняты патронташами, фонарями, тулупами, телогрейками и даже поместительным китайским термосом на ремне с парой ласточек, порхающей над крышами пагоды.
Вся жилая площадь состояла из двух комнат: собственно «гостиной», как изволил величать ее Гаврила Степанович, и, как я сам уже догадался, хозяйского «кабинета».
Сперва я направился в гостиную, где мне предстояло созидать эпохальный антисоветский роман. Там не оказалось ничего примечательного, кроме пыли, устилавшей полировку ломберного столика, подлокотники тяжелого кресла, обитого рогожей, и ветхие пожелтевшие газеты на кожаном диване с валиками по сторонам. Над этим серьезным чиновничьим диваном была приколота булавкой иллюстрация из журнала «Нива» примерно 1906 года издания. Запечатленные на ней большие русские солдаты, обороняя Порт-Артур, кололи штыками маленьких испуганных японцев. Создавалось впечатление, что ежели здесь и гостили до меня, то разве еще при законной царской власти. Внимание мое привлекла и дверь, заколоченная досками. Надо полагать, она вела на вторую половину дома.
В этой части здания, как вскоре я узнал, жил когда-то брат Обрубкова, Федор. Участь его стала мне известна только лишь к концу моего жития в Пустырях. Во вторую половину также имелся вход со двора, и так же заколоченный намертво. Все окна покинутой братской обители были прикрыты глухими ставнями.
– Ну, что скажешь? – спросил я кота, отиравшегося у моих ботинок.
«Пожрать бы! – ответили за него рыжие голодные глаза. – Айда покажу, где!» Он живо вернулся на кухню и сел у рюкзака. Сделав вид, что не понял намека, я заглянул в комнату Обрубкова.
Здесь было на что посмотреть. Казалось, в ней обосновался не егерь, а музей славы какой-нибудь гвардейской дивизии. По стенам висели карты Забайкальского военного округа, Маньчжурии и подробная схема укрепрайона у излучины реки Халхин-Гол. Карты были испещрены красными и синими стрелками, нарисованными от руки и нацеленными друг на друга. Местами синие стрелки заворачивали и летели в обратном направлении. Достоверность характера минувших событий подчеркивали застекленные черно-белые фотоснимки разрушенных дзотов и плененных сынов микадо. Отдельное пространство над секретером занимали два полководца в массивных позолоченных рамах. Первый, седой и с мудрым выражением лица, хоть и не имел подписи, но был мною сразу опознан как Иосиф Сталин. Второго, чуть более легкомысленного, но также в красивой форме, я узнал со временем. Под ним была прикноплена к обоям выкроенная из газеты полоска с заглавием «Большой Хинган».
Бегло осмотрев книжные корешки на полках, я обнаружил сочиненное генералиссимусом полное собрание без четвертого тома и мемуары других военачальников. Воспоминаний Большого Хингана среди них не было. Только спустя неделю Обрубков, живописуя разгром Квантунской армии, особо отметил заслуги маршала Василевского. Так я догадался, кто скрывается под мною же вымышленным именем.
Закончив экскурсию осмотром самурайского меча в ножнах, украшавшего коврик над застеленной грубым шерстяным одеялом раскладушкой, и поместительного крепкого сундука с обитыми нержавейкой углами и амбарным замком, я отбыл на кухню.
Кот, отчаявшись дождаться меня к ужину, самостоятельно разбирал когтями веревочный узел на моем рюкзаке. Его живой пример напомнил мне заветы ушедшего в подполье Гаврилы Степановича, и я захлопотал по хозяйству.
Для начала я извлек из-за окна подмороженное сало и толсто нарезал его ножом с наборной рукоятью, лежавшим на подоконнике. Затем отыскал в рюкзаке тронутую плесенью полукопченую колбасу, почистил ее и настрогал кружками в блюдце. Кое-что перепало и терпеливому коту. Там же, на подоконнике, завернутый в чистую тряпицу, хранился непочатый каравай, твердый и тяжелый, словно блин от штанги. «Каравай, каравай, кого хочешь убивай…» – пропел я мысленно, водружая его посреди кухонного стола, покрытого синей клеенкой, вытертой на сгибах. Хромой стол слегка перекосило. Я отошел и полюбовался на плоды своей деятельности. Каравай на синем фоне издали напоминал необитаемый остров, окруженный судами с продовольствием.
Самые яркие идеи подчас рождаются из ничего. Так произошло и со мной. Сюжет романа все еще представлялся мне смутно. И тут, глядя на «остров», я вспомнил подмосковный детский лагерь «Маяк», откуда меня с позором изгнали из воспитанников за растление воспитателей. Вожатая Зоя Розенталь была старше и опытнее меня. На допросе у начальника лагеря она дрогнула. Выйдя от руководства, она поправила юбку и вернулась к своим обязанностям. Что до меня, то юбки я не носил и поправить потому ничего уже не смог.
Так вот. Пионерский лагерь «Маяк» помещался в лесах под Калугой, которые отнюдь не отличались оживленным судоходством. Это натолкнуло меня на перспективную сквозную метафору. Допустим, пушкинский лозунг «Да скроется тьма!», вырванный из контекста с корнем и подхваченный просветленными рабоче-крестьянскими массами, в моем романе воплотится напрямую. Допустим, вместо коммунистического общества они будут строить сухопутный маяк, сооружение грандиозное и теоретически осмысленное. Повальная занятость и конкретная цель плюс исчерпывающее решение жилищной проблемы сплотят передовые отряды зодчих и подвигнут их на перманентное, как революция, строительство. Мощная лампа-переноска, работающая от всех электростанций Советского Союза, каждый день будет подниматься на новую высоту. Блуждающие в потемках слои потянутся на огонек со всего земного шара и вольются в общее дело.
Я назову роман «Электрический рай»! К дьяволу эпигонскую антиутопию «Над пропастью во лжи». Вернее, антиутопия пусть останется именно в образе маяка, потому что утопия обретет первоначальный угрожающий смысл. Допустим, мои ученые вычислят, что в начале третьего тысячелетия воды Мирового океана в очередной раз выйдут из берегов и накроют все материковые извилины обоих полушарий. Тогда маяк станет последним прибежищем разумного человечества. Конечно, в подобных катаклизмах не все остаются на высоте. Многие падают и гибнут в пучине. Их судьбы трагическим пунктиром прошьют всю ткань моего романа. Это придаст ему достоверности и драматизма.
В трюме раздался грохот, оборвавший полет моей творческой фантазии. Малограмотный звук был свирепо отредактирован приглушенным восклицанием из трех слов, в котором «мать» стояла последним. Должно быть, Обрубков уронил что-то ценное. Сразу затем егерь произвел в погребе запуск маломощного простуженного двигателя. Двигатель, чихнув, затарахтел.
Произведенный урон и последующий запуск мотора вернули меня к реальности, а реальность погнала в сарай за дровами. Гневить лишний раз егеря в мое расписание не входило.
Согласно инструкции я снял со штабеля десяток березовых поленьев. Каким редким дураком казался я Гавриле Степановичу, ежели он допускал мысль, будто я сподоблюсь тащить поленья снизу. Впрочем, после забытых в коммуналке на Суворовском тридцати пачек «Беломора» от меня всего можно было ожидать.
Отлучился я разве что на пару минут, но к моему возвращению за столом кают-компании распоряжался уже какой-то хмырь в бобровом треухе индивидуального кроя, вооруженный до гнилых своих зубов. Зажав между коленями винтовку, он еще пристроил среди опустошенных тарелок обрез и армейский штык. Я как был с охапкой поленьев, так и застыл на пороге. Мой ограбленный вещмешок, моля о пощаде, валялся в ногах хмыря. Сходу произнести по этому поводу что-либо вразумительное у меня язык не повернулся. Хмырь тоже не спешил с разговорами. Чавкая набитым ртом, он покосился на меня и допил из горлышка остатки «Стрелецкой», припасенной ко встрече с егерем. Небритое рыло мерзавца продолжало ходить ходуном, пока на моих изумленных глазах с блюдца не исчез последний кружок привозной колбасы.
– А где полковник? – нарушил он, рыгнув, затянувшееся молчание. – Никак на дальней? Зря поперся. Так и передай. Ячмень-то не завезли, козлы.
Стук двигателя, доносившийся из открытого погреба, он игнорировал.
– Так почему ж козлы не завезли ячмень? – поинтересовался я, высыпав поленья на цинковый поддон и приступая к своим еще не определенным обязанностям. – Ячмень козлы должны были завезти.
– А ты кто такой, чтобы на меня гавкать? – обиделся мужчина. – Снегу-то под завязку высыпало! На дальнюю моя Гусеница порожняком не доползет! Мне что, на своем горбу злак таскать? Натаха блины ко дню Моцарта затеяла, вот и прикинь!
Гусеницей звали, как выяснилось позже, его тощую кобылу.
– Вы не Тимоха случаем будете?! – догадался я задним числом.
– Кого?! – Хмырь заерзал на табуретке.
– Гаврила Степанович нынче в машинном отделении, – объявил я решительно. – Обратно – нескоро. Так что вам лучше утром зайти.
– Кого?! – произнес он с угрозой, приподнимаясь и подтягивая обрез, отчего, конечно, винтовка его грохнулась на пол, чуть не прибив безымянного кота.
Кот, внимательно следивший за развитием событий, все же успел посторониться.
– Пошел вон, – беззлобно сказал егерь, выныривая из погреба.
Обрубков был чрезвычайно весел. От его прежней озлобленности не осталось и следа. Прижимая к груди единственной своей рукой четверть самогона, очищенного, судя по цвету, марганцовкой, он явился перед нами в полный рост.
– Сергей, – обратился ко мне Гаврила Степанович, – гони эту сволочь. Ужинать пора.
Мое имя он узнал, я полагаю, из письма.
Водрузив бутыль на стол, егерь ловко накренил ее и разлил бледно-сиреневый эликсир в два стакана, предупредительно подставленных мною под горлышко.
Тимоха подобрал свою винтовку и, опершись на нее, теперь маялся у двери.
– Со знакомством. – Егерь взял стакан. – Помощнику рад. Без помощника я зашиваюсь. Дай Бог здоровья могучего Бориске и всем прочим, кого я ни разу в жизни не видел. Ты в каких войсках служил отечеству?
– Служить бы рад… – Я опасливо испробовал экзотический напиток. – Плоскостопие нашли.
– Это ничего, – обнадежил меня Обрубков. – Нам еще предстоит.
Тут он оказался прав: нам еще предстояло. Предстояло нам очень многое и очень скоро. И, поверьте, испытания, выпавшие на нашу долю, были не для слабонервных.
– Степаныч! – прочистив горло, засипел в дверях Тимоха. – Разреши обратиться, Степаныч!
– Валяй! – милостиво позволил егерь.
– Я штык-нож у тебя оставил!
Нож просвистел в воздухе и вонзился в притолоку над малахаем отщепенца. Но тот не ушел и продолжал топтаться на месте, даже когда с трудом вы дернул свое холодное оружие и заправил его в голенище валенка.
– Ты еще здесь? – обернулся к нему Обрубков.
– Захарку нашли, – пряча глаза, пробормотал Тимоха. – Часа полтора тому нашли. У раздвоенной сосны Матвей Ребров напоролся.
– Вот оно как. – Егерь провел по лицу ладонью, будто смахивая незримую паутину. – Почему раньше молчал?
На это Тимоха не придумал, что ответить.
– Собирайся, боец, – бросил мне Обрубков, исчезая в своих апартаментах. – На лыжах стоишь хоть?
На лыжах я стоял, ходил и, случалось иной раз, бегал. Только не с ранением в задницу. Признаться, однако, в своей слабости я не пожелал.
За стенкой хлопнула крышка сундука, и Гаврила Степанович вернулся на кухню с двумя ружьями под мышкой. Точнее, с ружьем, предназначенным для меня, – старой ободранной «тулкой» с цевьем, перемотанным синей изоляцией, – и своей личной винтовкой немецкой фирмы «Зауэр».
– Патронташ на гвозде, – дал он мне последние указания. – Форма одежды – валенки-тулуп. Лыжи в сарае. И Хасана там кликни.
«Знать бы еще, кто такой Хасан!» Основательно сбитый с толку, я оделся по форме и поспешил в знакомый уже сарай, где давеча никакого Хасана не встретил. Однако на сей раз он встретил меня сам. Как только я открыл засов, свирепого вида овчарка вырвалась наружу, в три прыжка одолела двор и махнула через ограду. Там, уже на улице, меня дожидались Тимоха с Обрубковым. В предыдущий мой визит Хасан себя не обнародовал – наверное, наблюдал за мной из темного угла. Догадайся я, что он внутри, я бы туда и носа не казал. Теперь же мне оставалось лишь перевести дух и выбрать лыжи с креплениями из широкой авиационной резины.
Поскольку Тимоха посчитал свою миссию выполненной, отряд наш сократился до Хасана, егеря и меня в чине уже признанного официального помощника.
– Захарка вчера вечером пропал, – поведал мне по дороге Гаврила Степанович. – Когда ты с простреленным задом о какой-то нобелевской премии бредил.
– Вы и об этом знаете? – Задетый за живое, я все же удивился, хотя пора было перестать.
– У меня должность такая. С тех пор как участковый наш, Плахин, сгинул. Другого-то не назначили. К нам вообще больше никто не назначается. Я бы крепко на твоем месте, паря, подумал, прежде чем в Пустыри соваться.
Вы бы, Гаврила Степанович, об этом своему племяннику в телеграмме добавили, – огрызнулся я сходу. – Хотя «Беломор» важнее, разумеется.
Само собой, – добродушно отозвался Обрубков
Луч фонаря в его руке, освещавший лыжню, убежал вперед и возвратился, никого не обнаружив.
– Знаешь, как называется фанерный ящик, запечатанный сургучом и с надписанным адресом? – спросил егерь, прислушиваясь к лесной тишине. Вдали действительно как будто зазвучали голоса.
«Прав, старый хрыч, – подумал, я с досадой. – Папиросы-то можно было и посылкой отправить».
– Короче, Сережа, не удивляйся ничему, что б ты ни увидел. Это – Пустыри. – Обрубков снова тронулся вперед. – Тут такая петрушка, что дети у нас и раньше пропадали. Взрослый человек захотел – и уехал. И не доложил никому по уставу. Что с него, разгильдяя, взять? Другое дело – ребенок. Без денег, без паспорта… И, слышь, все – до пяти годков. Сначала хиреть начинали, как будто из них кровь по ночам кто высасывал, вялые становились, заторможенные, словно бы у них координация нарушенная. А потом… Последний, до Захарки-то, в октябре исчез, Реброва сын. Уже со страху все детей рассовали по родственникам. Только Захарка и оставался в Пустырях, наследник самого Алексея Петровича Реброва-Белявского от второго брака. Причем единственный из наших здоровый пацан. Ведь его четыре бабы круглые сутки напролет стерегли, да еще сторож, сукин сын подкулачник Фаизов. Якобы двоюродный брат жены, а на самом деле – татарин, холуйская морда. Парнишку и со двора не пускали.
– Маньяк? – высказал я предположение, лежавшее на поверхности.
Я и сам уже заметил, что в Пустырях детей совсем нет.
– Милиция эту версию отработала, – возразил Обрубков, приостанавливаясь и закуривая. – Село маленькое, особняком опять же… Почему только у нас? Оно, может статься, и маньяк. Тут много вопросов, хотя мало кто ими задается. Давно все поразъехались, кроме тех, кому податься некуда.
– А Ребров-Белявский? Неужто и ему некуда съехать? – усомнился я. – Товарищ вроде не из бедных.
– Он тут хозяин. – Егерь сплюнул на снег и отбросил докуренную папиросу. – Ему здесь все обязаны. Не будь Алешки, Пустыри к едрене фене кончились бы. Нынче к нам и продукты возят по Алешкиному слову. А все почему?
– Почему? – спросил я, заинтригованный рассказом.
– Охота, парень! – усмехнулся Обрубков. – Большие люди приезжают сюда из области: лося взять, либо кабанчика. А им что? Большой человек приехал и уехал. В общем, темный наш случай. Мужики на старого вепря грешат, на того, что тебя вчера шуганул, но я не придерживаюсь. Я его повадки знаю: он в село не сунется.
– Отчего же? – Я вдруг живо представил огромною секача-людоеда, и меня передернуло.
Ответить егерь не успел. Впереди подал голос Хасан, и нас окликнули. Вернее, окликнули Обрубкова.
– Степаныч, ты?
Обрубков снизу подсветил свое лицо, и еле различимый силуэт опустил оружие.
Мы с егерем добрались-таки до места. На просеке топтались двое: бородатый детина лет двадцати, чуть не сломавший мне руку своим пожатием и отрекомендовавшийся Филькой, а рядом – печальный толстяк, вовсе мне руки не подавший, но названный Обрубковым Матвеем. Я смекнул, что это и был Матвей Ребров, потерявший недавно сына и нашедший нынче останки другого мальчика. Даже не останки. Останками назвать то, что мы увидели, пожалуй, и нельзя.
– Вон гляди, Степаныч, под сосной! – Взволнованный Филька осветил мощным фонарем основание раздвоенного дерева. – Алексей-то Петрович не знает еще!
– Да уж Тимоха расстарается, – проворчал егерь.
Меня тут же вырвало. На снегу лежали дочиста обглоданные кости. Скелет мог принадлежать разве что ребенку не старше пяти.
– Ничего, паря. – Гаврила Степанович похлопал по моей согнутой спине, хотя и сам был подавлен до крайности.
HИКЕША
Обрубков дотошно изучил все подступы к ужасной находке и строжайше наказал односельчанам держаться на расстоянии.
Скелет словно сидел на забрызганном кровью и вытоптанном снегу, прислонившись к дереву, хотя изувеченный череп валялся в стороне. Скорее всего, он был раздавлен копытом. Даже у меня, совсем не охотника, мало сомнений вызывала природа оставленных сплошь и рядом отпечатков. Местами довольно четкие оттиски сдвоенных копыт указывали на недавнее присутствие зверя. Какой бы то ни было одежды подле сосны я не заметил. Но зато, покуда пятно луча обшаривало кости жертвы, я заметил то, что заставило меня содрогнуться и напугало еще пуще прежнего. Меж переломанных ребер грудной клетки блеснула стальная проволока. Значит, раздетый мальчик был прикручен, возможно, даже и заживо, к сосне, прежде чем принял жуткую смерть. Если, конечно, его не убили прежде. Так или иначе, а на убийство это уже указывало впрямую.
Я тронул Обрубкова за плечо, но он дал мне понять, что все видит.
Делать там больше было нечего, и вскоре мы пустились обратно. Вопреки моим ожиданиям, егерь поведал мне подробности исчезновения Захарки. Думаю, он решил, что я и без того уже много знаю, или рассчитывал на меня в будущем как на ближайшего своего помощника.
Захарку похитил деревенский дурачок Никеша. До этого Никеша заслуженно слыл в Пустырях самым безобидным существом. За свои тридцать лет Он даже комара не прихлопнул, полагая всякую тварь себе подобной.
«Комар, дядя Гаврила, – другой человек, и оса Другой человек. Им больно. Вон, глянь-ка, я крапивой ожегся. У меня сыпь, и у лягухи сыпь…»
Так он говорил. – Обрубков, сгорбившись, будто на его плечи взвалили мешок с песком, прокладывал рядом со мной параллельную лыжню. – В летнюю пору вечно шлялся покусанный. В детях души не чаял, а и дразнили они его, и камнями иной раз кидались.
Когда в Пустырях детей совсем не стало, Никеша сильно затосковал. И вот в день моего приезда в Никеше словно бес прописался. Для бесноватого он, впрочем, действовал слишком расчетливо и хладнокровно. Труднее всего было осмыслить не сам факт похищения – один Бог ведает, что у придурка в мозгах замкнуло! – а то, что Никеша, хилый и малорослый, напал на татарина-сторожа, оглушил его вполне мастерски обрезком кабеля со свинцовой начинкой и, более всего, что он использовал какой-то химикат для уничтожения запаха следов. Как только Фаизов, очухавшись, поднял тревогу, жители вдоль и поперек прочесали весь поселок и окрестности. Но Никеша с мальчиком будто в воду канули. И вот – сегодняшнее продолжение.
– Может, и не Захарка это, Гаврила Степанович? – усомнился я опрометчиво.
Егерь, встав, передал мне фонарик и вытянул из-за пазухи золотой образок на тонкой цепочке.
– Фамильный их. – Он взвесил образок на ладони и сжал в кулаке.
«Ну пусть бы перец, – подумал я тогда. – Перцем, я еще понимаю, можно следы обработать. Но откуда у слабоумного, который и грамоте-то вряд ли обучен, эдакие лабораторные навыки?!»
– Химический состав дилетантам не определить, – продолжил я вслух свое рассуждение, – и реактивы нужны соответствующие.
– Зачем же дилетантам? Бригада из района уже через час в Пустырях была, – пояснил Гаврила Степанович. – У Реброва-Белявского власти хватает, и персональный телефон установлен. След еще толком не замело, а собаки – встали, что наши, что розыскные. А эксперт и полозья, и Никешин сорок второй на совесть обработал.
Больше мы с Обрубковым до самого дома не разговаривали, думая каждый о своем. Склонный к постижению реальности сквозь логическую призму, я все же допускал какую-то фатальную связь между Никешей и кабаном. Давешняя картина у могучей сосновой вилки более смахивала на жертвоприношение, нежели на обычное убийство.
Поднялась лютая вьюга, и по возвращении Обрубков запустил Хасана в сени, оправдав тем самым поговорку относительно погоды, пса и плохого хозяина.
Едва Гаврила Степанович накормил щепками самоварную трубу, пожаловали незваные гости: наголо бритый татарин и коренастый мужчина лет сорока. Как и предполагал егерь, весть о жуткой находке уже разнеслась по селу. Настали в Пустырях «плач и скрежет зубов». Тоскливо и протяжно выли бабы в хоромах на краю оврага, обсаженных чугунными пиками. Скрежетал зубами в бешенстве и отчаянии Ребров-Белявский, отец покойного мальчика. Зачерпнув ковшиком в ведре ледяной воды, он окатил свою курчавую голову.
Ты мне добудь его, Степаныч! – захрипел он, меряя кухню шагами. – Уж ты добудь его, Степаныч! Крепко тебя прошу!
Егерь, подперев ладонью щеку, сидел за столом, бородатый татарин ломал шапку на пороге, я возился у печи, меняя прогоревшие дрова, а кот наказывал упавший егерский валенок. Краем глаза я наблюдал за экзекуцией. Валенок получил две-три оплеухи, но затем был прощен и даже обогрет собственным телом блюстителя порядка.
– Вот что, Алексей. – Обрубков размял папиросу. – Зверя я добуду рано иль поздно, да не клыков это дело, а дело это – рук. Сам знаешь. Хотя следы вепря под сосной отчетливые.
Алексей Петрович развернулся и ударил татарина. Губы того сразу окрасились кровью.
– Я виноват, Степаныч! – Тяжело было видеть, как рыдает зрелый мужчина. – Позволил Ахмету малого на санях прокатить! Захарка-то, знаешь поди, весь в меня: «Шибко хочу! Шибко!» На дворе особо не разбежишься, вот и взял грех на душу – пустил за ворота! «Что, думаю, днем, да в поселке, да с Ахметом ему будет?!»
Татарин глухо застонал.
– Дурачок наш: «Давай, дядя Ахмет, я Захарку помчу!» Да что говорить! – Убитый горем отец махнул рукой. – Я сам бы дозволил! Я ведь его, Никешу, с грудных пеленок знаю! Покажи ему, Ахмет!
Бородатый татарин повернулся спиной. На бритом его затылке темнела шишка размером с половину грецкого ореха.
– Ахмет службу исполняет порядком. Ему что дурак, что умный – без разницы. Он и убогого оттолкнул, а тут – салазки перевернулись. Вот и пропустил по темени, когда стал Захарку из сугроба вытягивать.
Обрубков, больше из вежливости, ощупал гематому.
– Кабелем приложили, – заметил он. – Кастет рваную рану оставил бы.
Все и так знали, что кабелем. Инструмент нападения – увесистый обрезок кабеля – Никеша, смываясь, бросил.
Алексей Петрович отошел к запотевшему окну и пальцем начертал звездочку Соломона. Так их механически рисуют на обложках тетрадей вечные двоечники, внимая учителю.
– Возьми его, Степаныч. – Застегнувшись, Ребров-Белявский двинулся прочь и, прежде чем уйти вовсе, повторил с нажимом: – Во что ни стало возьми. А с Никешей я разберусь по-свойски.
Выпив за упокой Захарки, мы с егерем разошлись вскоре по комнатам. Всю ночь я, как это часто бывает на новом месте, почти не спал. Но думал я, ворочаясь, не о растерзанном ребенке, не о вепре, не о Никеше и тем паче не о литературных своих затеях. Средоточием всех моих помыслов сделалась помещичья внучка Анастасия Андреевна Белявская, моя спасительница. Ее милый образ беззастенчиво рисовался в моем воображении – в том виде, в каком обычно представляют себе, лежа под одеялом, распалившиеся подростки своих одноклассниц.
С утра мы проводили на сцену преступления вызванных Гаврилой Степановичем сыщиков. Разумеется, прежде егерю пришлось навестить Реброва-Белявского, от которого он и дозвонился в районные органы. Сам Алексей Петрович делать этого не пожелал.
Он бы и провод обрезал, – ответил егерь на мое недоумение по поводу отцовской пассивности. – Обрезал бы, не опасайся он обвинения в саботаже расследования. Такова его позиция.
От прокурорских Алексей Петрович, помимо растревоживания свежей раны своей да возни со съемкой показаний и заполнением протоколов, ничего полезного не ожидал. Хуже того: останки сына должны были уехать на экспертизу для установления причин гибели, что, в конечном счете, и произошло. Нет, Ребров-Белявский не впал, потеряв сына, в ипохондрию. Напротив, он был исполнен желания найти виновных и беспощадно их покарать, но полагался в этом лишь на собственные силы, а никак не на силы правопорядка, в коих подозревал одни только слабости.
Оперативно-следственная бригада, состоявшая из полногрудой женщины-медика в шерстяных рейтузах, пожилого следователя Пугашкина и фотографа, долго в лесу не задержалась. Осмотрев, сфотографировав и расфасовав мелкие и крупные фрагменты скелета в полиэтиленовые мешки, а также взяв на месте пробы запекшейся крови, сотрудники прокуратуры перекочевали в тепло, то есть к Обрубкову, исполнявшему, за неимением, должность коронера на общественных началах.
Верховодил всей экспедицией Пугашкин. Чувствовалось, что следователь с егерем очень знакомы, но отношения между ними натянутые. И хотя посещение здешних мест для работников районной прокуратуры за последние годы стало делом привычным, к егерю они прежде не захаживали. Теперь же, по причине жестокого мороза, Обрубков дал им поблажку.
Следователь оценил экстерьер Хасана и собрался уже потрепать его по загривку, но Хасан так ощерился, что вся трепка досталась штрейкбрехеру Банзаю. Наконец я узнал имя нашего кота, да и то благодаря фотографу, непременно пожелавшему выяснить, кого и как зовут, ибо в незнакомой компании он пить отказывался.
– Мало ли с кем поднимешь, – грея на печке ладони, воодушевленно трепался фотограф. – Я, допустим, Василий и не скрываю этого. Противопоказано в нашей профессии пить, во-первых, с потенциалами и, во-вторых, антифриз.
– Бесспорный факт, – поддержал его Пугашкин.
Оба служителя Фемиды недвусмысленно посмотрели на Обрубкова, но запасной полковник отмолчался.
– Евдокия Васильевна! – Пугашкин устремил испытующий взор поверх очков на женщину-медика. – Вы с нами?
Так, должно быть, пламенные большевики допрашивали пламенных меньшевиков и левых социалистов накануне решительных выступлений. «Ты с нами?!» – возможно, встряхивал за лацканы пиджака боевик Симон Камо боевика Иннокентия Савинкова где-нибудь в пивной на Вильгельмштрассе, прежде чем угодить в Моабит.
Евдокия Васильевна без колебаний отщелкнула замки болотного металлического ящичка с облупившимся крестом на борту.
– А которые у нас потенциалы? – проявил я в общем-то праздное любопытство.
– Вероятные преступники, – отозвался фотограф, разливая медицинский спирт по кружкам.
– Это – все, – обобщил следователь, разбавив спирт колодезной водой, почерпнутой из ведерка. – В каждом из нас дремлет хищник. Важно его распознать.
Словно в подтверждение данной версии Банзай широко зевнул, обнажив свои мелкие клыки.
С виновниками этого непонятного торжества я пить отказался, сославшись на гастрит, а егерь просто отказался, ни на что не ссылаясь. Моментально заподозрив в нас отпетых «потенциалов», Пугашкин, как старший группы, свернул застолье и перешел к формальностям. Заполнив протокол, он долго и въедливо уточнял у Обрубкова характер и привычки слабоумного Никеши. Все это он квалифицировал как словесный портрет преступника.
– Значит, утверждаете, что убийца – добрейший малый?! – наседал Пугашкин, исполненный глубокого сарказма. – И кого он там не обидит?!
– Мухи. – Гаврила Степанович заскучал.
– Так и зафиксируем. – Но вместо того чтобы «фиксировать», следователь забарабанил пальцами по клеенке. – Или сначала обменяемся впечатлениями? Я лично вижу перед собой матерого садиста и уголовника!
– Давай обменяемся, – невозмутимо согласился Обрубков. – Теперь я буду видеть в нем уголовника, а ты – безобидного пацана, которого тебе, раззяве, подсунули.
Щека Пугашкина дернулась, будто от невидимой затрещины.
– Я фоторобот составил, – разрядил обстановку фотограф Василий, предъявляя нам рисунок, изображенный в блокноте.
Никогда бы я не подумал, что простым карандашом можно так усложнить поимку преступника. На листе бумаги был набросок то ли Франкенштейна, то ли Джека-Потрошителя. Словом, типа, способного без посторонней помощи вырезать весь поселок по домашнюю скотину включительно.
– Обратный ход, – порадовал Василий присутствующих своей методикой. – Ломброзо по внешности уточнял злодея, а я по картине злодеяния уточняю внешность.
Обрубков сходил в свою комнату и вынес черно-белый фотоснимок худенького белобрысого юноши с большой родинкой на переносице. Юноша обнимал за шею Хасана. Свирепый пес сидел смирно, высунув от удовольствия язык. Юноша был одет в простые широкие портки и майку, обнажавшую его худые ключицы.
– Никеша. – Егерь передал снимок Пугашкину. Тот крякнул и убрал фото в планшет.
– Поехали! – распорядился он, поднимая свою команду. – Вода в радиаторе померзнет. Еще к родственникам жертвы надо завернуть.
После отбытия следственной бригады мы с Гаврилой Степановичем принялись за чай. Обрубков был сосредоточен и долго отмалчивался, прихлебывая кипяток из блюдца.
– За этим вепрем, Сережа, я четверть века иду, – произнес он вдруг. – Не обычный это кабан, хочешь – верь, хочешь – нет. В нем свинца и дроби с пуд, не меньше. Нашего брата он люто ненавидит, но остерегается тех, кто с оружием.
– Да. – Я усмехнулся. – Меня уже Анастасия Андреевна известила. Рекомендацию дала непременно ружьем обзавестись.
– Настя? – Егерь глянул на меня проницательно. – Ты, как я замечаю, снисходительно говоришь о ней. Напрасно. Ты бы лучше…
Осекшись, он задымил папиросой.
– Что бы я лучше? – Я откинулся на спинку стула.
– В кино ее пригласил, – сказал Обрубков определенно не то, что собирался. – Деревенские наши кавалеры похабенью да подсолнухами ее радуют. Ну, и песни еще орать. Слышишь? Мальчонка погиб, а они – горланят!
Через приоткрытую форточку до нас докатились отдаленные вопли в гармоническом сопровождении. Жизнь в притихших Пустырях к полудню взяла свое. Кто-то, во всяком случае, боролся с траурными настроениями дерзко и разухабисто. «И в дуновении чумы…» – только я подумал это, а уж Гаврила Степанович решительно поднялся.
– Идем-ка! – Сунув в карман галифе невесть откуда извлеченную ракетницу, он сорвал с гвоздя тулуп и выскочил за дверь.
Облачившись в телогрейку, я бросился его догонять.
Удалая песня, бравшая начало где-то в верхних Пустырях, текла в нашу сторону, пока на краю оврага не выросли сами ее исполнители. Оба они были в танкистских шлемах, а Тимоха еще растягивал на груди гармонь. Издали гармонь смахивала на пишущую машинку, перелицованную в музыкальный инструмент.
– В этот день решили самураи перейти границу у реки! – грянул сводный хор, маршируя к мостику.
У реки, на границе между верхними и нижними Пустырями, их встретили мы с Гаврилой Степановичем. Я остался чуть сзади, готовый поддержать старика всеми средствами. Егерь взвел ракетницу и прицелился в малиновые мехи.
– Полковник! Отодвинься, полковник! Задавлю, как тэ-пятьдесят-четыре! – Вместе с портвейном Тимоха набрался мужества. – Стрелять, что ль, будешь?! А, Степаныч?!
– Обязательно, – подтвердил Обрубков его предположение. – Ты меня, Тимофей, знаешь. Я не смажу.
– Посадят, – предупредил старший из братьев, Семен, раскачиваясь, будто маятник в футляре перевернутых настенных часов.
– Война все спишет, – холодно возразил Обрубков.
Танкисты переглянулись и провели короткое оперативное совещание.
– Сегодня ж праздник, Степаныч! – пустился Тимофей на мирные переговоры. – Натаха блинов напекла! День же рождения Моцарта!
Семен вдруг бухнулся в сугроб на колени.
– Господь Вседержитель! – возопил он, раскинув руки. – Иже еси на небеси! Ниспошли ты нам, Господи!
– Охренел, брательник?! – Озадаченный Тимоха поднял брата за шкирку на ноги. – Пошли «Агдама» примем!
– Нет! – взревел Семен, вырываясь. – Не «Агдама», а бой мы примем! Я чистую рубаху надел!
– Да остынь ты, сержант! – взялся увещевать брата Тимофей, кураж которого выветривался вместе с алкоголем. – Глянь, какая дура у него! А мы только обрез прихватили!
Он бросил на снег свою гармонь и вытянул из-за пазухи обрез, дабы Семен уяснил всю безнадежность их положения.
– Стреляй! – Ребров-старший распахнул на груди полушубок. – Стреляй, подлюка, в механика-водителя третьего класса! Я Злату Прагу взял и тебя возьму! У меня белочехи в руинах дымились, и ты задымишься, выблядок! Ты моим лычкам давно завидуешь!
– Кого?! – Осерчав, Тимоха передернул затвор.
– Перестреляют же друг дружку, Гаврила Степанович! – обеспокоенный поворотом дела, я тронул егеря за плечо.
– Сдать оружие! – рявкнул Обрубков.
– Кого?! – Тимоха повернул к нему перекошенное от обиды лицо.
Хлопнул выстрел, и зеленая ракета, прочертив дымный след, взмыла над Пустырями.
– Атаку скомандовали! – заволновался Ребров-старший, наблюдая за ракетой.
– Красная к атаке! – яростно возразил Ребров-младший, тут же забыв нанесенное оскорбление. – К атаке – красная, а зеленая – отбой!
– Зеленая?! – Семен врезал брату по челюсти.
Между Ребровыми вспыхнула жаркая рукопашная схватка, победитель в которой так и не выявился. Танкисты укатились на лед ручья.
– Замерз? – спросил меня участливо Обрубков. – Покури. Теплее станет.
Я и впрямь основательно продрог. Нос и щеки мои онемели, а самым великим желанием было вернуться к самовару.
Ледовое побоище вдруг закончилось.
– Мать моя баба! – заорал Тимофей, карабкаясь по откосу. – Что ж ты молчишь, Семен?! Я ж пузырь оставил на радио! Скоро Наталья из соседей вернется! Ходу, братуха!
Не дожидаясь брата, он рванул по дороге на верхние Пустыри. Семен, подобрав обрез и оба слетевших в драке шлема, на кривых ногах пустился его догонять.
– Полковник! – Тимоха замер на возвышенности. – Разреши обратиться, полковник! Я инструмент у тебя оставил!
Через минуту пара танкистов пропала из виду.
– Явное дурачье. – Егерь вздохнул. – Подбери, Сергей, музыку.
За гармонью Тимохи, подбитой никелированным уголком и перламутровыми пластинами, я обернулся мигом.
– Весело живете! – топая за Обрубковым, высказал я свои впечатления от увиденного.
Гаврила Степанович их не разделил.
УСАДЬБА
Желание записаться в библиотеку преследовало меня с самого утра. Улучив момент, я обратился с ходатайством по начальству. Гаврила Степанович проявил деликатность и закрепил ее рукопожатием. Так наши взаимно негативные впечатления окончательно перепечатались в позитивные. Он простил мне тридцать пачек «Беломора», я ему – холодный прием.
– Книга – источник знаний, – глубокомысленно изрек егерь, выслушав мою просьбу. – Тяга к ним превратила обезьяну в человека. Надеюсь, и с тобой произойдет нечто подобное. Передай Насте, что вечером загляну.
Сам Обрубков отправился на ближнюю вышку для раздачи диким свинтусам причитающегося им довольствия. Зимний рацион кабанов состоял из ячменя или пшеницы, засыпавшихся в закрома под вышками, нарочно сооруженными для безопасности отстрела. Оттуда зерно совковой лопатой пересыпалось в ведро и далее перекочевывало из него в иссеченные клыками, потемневшие от крови и времени дубовые ясли. Ведомое главой семейства, стадо приходило сюда на рассвете. Здесь ждала их жизнь по будням и смерть по выходным. И когда приходил их час, они умирали, словно античные гладиаторы по воле кесаря или наместника, изъявляемой движением пальца. Только тот палец был большой, а этот – указательный. И тот иногда двигался вверх, милуя побежденных, а этот – всегда на себя, убивая так же не из чувства голода, но забавы ради. Кабаны жаждали хлеба, а областное начальство – зрелищ. И тогда ячмень или пшеница, порой забрызганные кровью, напоминали кабанам, что бесплатных пирожных на свете не существует.
В хозяйстве Гаврилы Степановича таких злачных мест было три: ближняя вышка, дальняя и срединная, расположенная на краю лесного болота.
Итак, егерь пустился кормить своих подопечных, а я взял курс на библиотеку.
Кто хотя бы раз возвращался по шпалам с «Левобережной» на узловую станцию «Моссельмаш», тот очень знает, как это утомительно. Если наступать на каждую шпалу, то шаг получается мелкий и принужденный, если же прыгать через одну, то приходится совершать невольное усилие, что, безусловно, сказывается на нервах. Примерно такая нагрузка мне и выпала, когда я пересекал снежную целину между Пустырями и усадьбой. Дабы не утопать в заносах, я пошел по стопам сорок шестого, наверное, размера, проложившим в том же направлении заблаговременный путь. Безвестный ходок был, судя по всему, исполин. Чтоб попасть след в след, мне приходилось выделывать скачки, измотавшие меня скоро до крайней степени. При каждом подобном скачке полы моего тулупа распахивались, будто крылья, и с высоты птичьего полета я, полагаю, напоминал большую голодную ворону, клюющую разбросанные крошки. Одолеть столь противоестественным способом две с половиной версты ради тяги к знаниям решился бы, разве, какой-нибудь Ломоносов. Но Ломоносову, мужчине гренадерского роста, мои усилия и не потребовались бы. Так что я мог по праву собой гордиться.
Поскольку из-за серьезных перегрузок мне постоянно мерещилось, что усадьба нарочно от меня удаляется, отсюда и далее я стал воспринимать ее как одушевленное существо. И в известном смысле оказался прав.
Усадьба ветеринара и потомственного дворянина Михаилы Андреевича Белявского, как и многие помещичьи усадьбы, сторонилась крестьянских дворов, вечно отдававших потом, перегноем, навозом и людскими испражнениями, то есть всеми известными ароматами, сопровождавшими тяжелую подневольную жизнь. Из угодий, жалованных некогда фамилии Белявского, она предпочла вершину пологого холма, отгородившись от крепостных огородов еще и пахотным полем, и березовой рощей на склоне. Но этого усадьбе показалось мало. Она окружила себя липовым парком с аллеями, набрав охрану из обнаженных языческих изваяний, стерегущих подступы к собственно покоям.
Усадьба, заложенная в далеком 1763 году, строилась, как ей тогда казалось, на века. Ее историю я узнал отчасти из рассказов Анастасии Андреевны, отчасти – из анекдотов здешнего долгожителя Сорокина, а более всего – из «монографии», написанной пращуром Насти, урожденным помещиком Димитрием Вацлавичем Белявским, и озаглавленной «Научное жизнеописание шляхтича Вацлава, или Созидатель». Названный труд был извлечен для меня законной его наследницей из домашнего архива семьи Белявских. Из той же «монографии» я узнал семейную легенду о вепре-оборотне, но она достойна подробного изложения и потому – в свой черед. Теперь же, пользуясь случаем, я хочу более распространенно поведать об усадьбе, сыгравшей отнюдь не маловажную роль в моих злоключениях.
Основал усадьбу младший из белостоцких шляхтичей Белявских, пан Вацлав. Прибыл он из Ржечи Посполитой в Санкт-Петербург, не имея за душой ничего, кроме обязательной чести да писем к дальнему родственнику, цирюльных дел мастеру при дворе тогдашней императрицы Екатерины. Брил ли сей родственник холеные ноги ясновельможной государыне, пускал ли кровушку ее хворым фрейлинам для излечения, то неизвестно. Известно только, что юному Вацлаву он расхохотался в лицо и выставил его за порог, дав совет использовать рекомендательные грамоты в ближайшем нужнике. Честолюбивый пан Вацлав, явившись в Россию искать славы и состояния, нашел только место в посольском департаменте с мизерным жалованьем, едва позволявшим ему сводить концы с концами. Да и место возникло благодаря лишь каллиграфическим образцам его отменного почерка.
Помыкав горе, пообносившись, но и пообтеревшись, находчивый пан Вацлав уловил в природе свежие эстетические поветрия. Столичные вельможи потянулись к прекрасному. Просвещенная до мозга костей государыня со своими наперсниками pевностно взялась насаждать эту тягу в своем окружении. Да, собственно, никто и не возражал. Так, разве, где-нибудь без свидетелей.
Пораскинув умишком, нищий чиновник Белявский, хотя и лишенный сочинительских даров, но взамен прилично владевший французским, сделал первый ход: перевел на русскую рифму пикантный отрывок из бульварной поэмы какого-то иноземного щелкопера. Точно, что не Парни. Парни еще пешком под стол бегал. За первым ходом последовал и второй, куда более сильный: дав мзду секретарю графа Орлова, пан Вацлав изловчился через того подсунуть рискованный опус всесильному фавориту. Прибавьте четыре «венгерского» на момент прочтения, и граф одарил способного переводчика деревенькой с полусотней душ у черта на рогах. Деревенька уж и тогда называлась Пустыри. Испеченный таким образом помещик, не испытывая далее судьбы, вышел в отставку и укатил в свое будущее родовое гнездо.
Подъемных, чтоб устроиться со вкусом, подобающим отпрыску древнего шляхетского рода, у Белявского не хватало. Зато хватало в округе невест на выданье. Посватавшись к соседке своей, Авдотье Макаровне Студневой, пан Вацлав получил от благодарного тестя приданое авансом и хлопнул его на помпезную, по здешним представлениям, усадьбу.
Усадьба воздвигалась крепостными силами и согласно господским чертежам, до которых пан был великий охотник. «Спасибо, в карты не спустил», – подумал, верно, тесть, лицезря простоволосую Венеру, извергавшую струйку воды из мраморных уст своих посреди фонтана. Долго ли, коротко ли тошнило красавицу, принимавшую на свежем воздухе мутные ванны, того летопись фамилии не сообщала. Должно быть, пока не засорилась дренажная система или трубы не лопнули, потому как откачать из них воду осенью никто не догадался.
Позже, по смерти хозяина, усадьба достраивалась и перестраивалась по меньшей мере дважды, но пришедшая революция в образе георгиевского кавалера Трофима положила конец этим упадочным начинаниям. Над бельведером усадьбы взвилась красная рубаха, добровольно сданная последним помещиком-эскулапом на нужды победившего сельского пролетариата. Рубаха стала флагом и, вместе, мандатом, перекроившим усадьбу в сельсовет.
Эту красную рубаху я лично видел в красном же уголке, устроенном пионерами с разрешения местного парткома еще в тридцатые годы. Скорее всего, на оборотной стороне ее была надпись «война дворцам», потому что на стороне, доступной обозрению, предлагался «мир хижинам». Но хижины почему-то на мир не согласились. Особенно когда пошла дележка приусадебного имущества. Так, во всяком случае, утверждал долгожитель Сорокин.
«Лишь только напряжением крайней воли и твердой руки большевик Трофим восстановил законность, подбив из нагана самого нахального и бойкого мародера, двоюродного брата своего Павла». Руководствовался он при этом якобы исключительно революционным правосознанием. Участник тех событий дед Сорокин вполне одобрял сей поступок и придерживался мнения, что сгубила Павла «роскошная блудница», венчавшая барский фонтан. Венера будто бы слишком хорошо сохранилась для своего преклонного возраста. Не умалили ее достоинств ни камни, метавшиеся исподтишка дворовой ребятней всех предыдущих поколений, ни климатические условия, далекие от итальянских. Соблазненный ее совершенными формами, Павел увез роковую женщину к себе на двор и там принял смерть от пули как разложившийся пособник «буржуазного образа».
Краткий период оккупации усадьба служила штабом немецкому гарнизону, расквартированному в Пустырях, была тяжело ранена взрывом партизанской гранаты, но после отступления захватчиков починилась.
В уже упомянутом красном уголке, претендовавшем на роль краеведческого музея, под стеклом стенда экспонировались разложенные на бархатной бумаге ржавые осколки, стреляные гильзы и помятая фляжка, состоявшая на вооружении у Красной армии.
В послевоенные годы усадьба была окончательно назначена на должность библиотеки и клуба. Библиотека занимала две комнаты в левом крыле здания. Прочие комнаты отошли под клубный инвентарь, наглядную агитацию, духовой оркестр с аккордеоном и трофейным роялем «Беккер», кружок «Умелые руки», давно закрытый по причине отсутствия таковых, и кабинет заведующего. Правое крыло было частично реконструировано под сельский кинотеатр со зрительным залом и будкой киномеханика. Головная часть усадьбы, имевшая форму ротонды и отведенная по данной причине для вечерних танцев, ныне пустовала. В этом оживленном когда-то центре культурной жизни теперь были установлены только фанерный стол для соревнований по пинг-понгу да детский бильярд.
Именно вокруг этого бильярда разгуливал в мокрых унтах мой новый знакомый Филька, гремя стальными ядрами, когда я ввалился в парадное. Тут-то я и сообразил, по чьим следам я спешил на свидание с Настей. При виде меня лесничий замер, точно гренадер с потешным шомполом.
– А ты здесь еще на хрена? – поинтересовался он вместо приветствия.
От его вчерашней доброжелательности не осталось и намека. Филькины глаза изучали меня враждебно и подозрительно.
– По записи. – Я решил сказаться больным. С больных, как известно, и спроса меньше. Но лесничий так не думал.
– По какой записи? – помрачнел он еще сильнее.
– К врачу. – Обстучав валенки о коврик, я снял шапку и осмотрел помещение.
– Ну-ну. – Филя, сразу потеряв ко мне всякий интерес, воротился было к прерванной партии, но вдруг опять встрепенулся. – К какому врачу?! Ты что плетешь?!
– К офтальмологу. – Я беззаботно приблизился к бильярду. – Чей удар?
– А в ухо?! – обрадовался лесничий.
– Подержи-ка, – всучив гиганту свою кроличью шапку, я поспешно отпрянул. – Сейчас меня больше зрение беспокоит.
Растерянный Филимон с шапкой в руках остался позади, а я рванул по коридору налево, рассматривая на дверях пояснительные таблички. Библиотека оказалась четвертой по счету комнатой. Не стучась, я распахнул дверь и шагнул к столу, за которым Анастасия Андреевна, свежая, как хлеб из пекарни, и веселая, как ветер из песни на музыку Дунаевского, заполняла какой-то формуляр. Поскольку окрест я никого, за исключением Герцена и Огарева в казенных рамах, не заметил, деятельность ее показалась мне весьма странной.
– Это ваш формуляр, – пояснила Настя, будто читая мои мысли. – Окно выходит на аллею, вот я вас и предупредила. Ведь я помню ваши данные. Вы же за книгой пришли?
– За ней. – Отчего-то я почувствовал себя глубоко уязвленным. – Продолжайте, девушка из народа. В графе «специальные отметки» прошу поставить «удовлетворительно». Это – о моем самочувствии.
– И как же мы себя чувствуем? – спохватилась Настя без всякой иронии.
– Мы?! – Я оглянулся очень кстати, успев таким образом посторониться.
Чуть не сбив меня с ног, в читальню влетел Филимон.
– А он здесь на хрена?! – придушив моего кролика, рявкнул здоровяк.
– Тише. – Настя нахмурилась, и лесничий как-то сразу присмирел. – Он здесь, чтобы книги читать. Еще вопросы есть?
– У меня вопрос! – поспешил я вмешаться. – Где же он?! Только что был!
В поисках клочка бумаги я лихорадочно стал обшаривать карманы джинсов, где обычно хранились какие-то позабытые рифмы, шпаргалки или, по меньшей мере, автобусные билеты. После стирки, во всяком случае, они всегда обнаруживались.
– Книги хочу читать, – бодро сообщил я лесничему, выигрывая время. – И писать тоже хочу. Я хочу окунуться в мир чтения и письма. Утопающий хватается за что попало. Разве нужно его за это презирать и трунить над ним, как поступает Анастасия Андреевна из худших побуждений?!
Сметенный моим потоком сознания, Филя разинул рот, а я наконец извлек на свет бумажку, найденную уже в кармане егерского тулупа и сложенную вчетверо. Это оказалась потрепанная газетная вырезка.
– Вот! – обрадовался я, предъявив Анастасии Андреевне фрагмент периодической печати. – Есть правда на земле! Но правда есть и выше! Здесь у меня списочек для обязательной программы, и, кроме того, факультативно пожалуйте…
– Ну хватит, – гневно перебила меня Настя. – Придумали оба, где отношения выяснять.
– Мне Свифта еще. – Шаркнув валенком, я смиренно склонил голову. – Английского желательно. «Путешествие в страну великанов». Срочно желаю усвоить нравы и повадки соперника.
По уху я все же получил. Но зато поле боя осталось за мной. Анастасия Андреевна прогнала Филимона, и тот выбежал, хлопнув дверью так, что она чудом не слетела с петель. Через секунду фигура лесничего мелькнула за окном, стремительно удаляясь в направлении Пустырей.
Настя встала из-за стола и подошла ко мне очень близко.
– Так вам и надобно, – сказала она с укором.
– Да, – согласился я, потирая ухо. – Этого мне было и надо: остаться с вами наедине.
– Для чего же? – Лицо ее было рядом, но смотрела она мимо.
Больше не в силах сдерживаться, я привлек Настю к себе и обнял, сейчас же позабыв треволнения минувших суток. Она не сопротивлялась. Ни тогда, ни после ни один человек не был мне так дорог.
ОБРУБКОВ
Вдруг и впервые меня перестало заботить, как я выгляжу в глазах окружающих. Я бросил наблюдать за собой со стороны. Только Настино мнение имело для меня теперь вес, а оно было совершенно в мою пользу. Куда-то канула моя извечная мнительность. Пессимизм, очень свойственный творческим натурам на третьем десятке, пал смертью храбрых. Черные очки улетели в корзину, а мир вокруг меня заиграл, обрел и наполнился. Словом, я полюбил. Допускаю, что есть люди, кому не выпало на веку счастья подлинной и разделенной любви. Если так, то им и горя мало. С детства наслышанные о существовании этого чувства, они всю жизнь успешно принимают за него какую-то иную гамму эмоций.
Две бессонные ночи мы с Настей провели в ее доме, но слепая хрычовка смотрела на меня с такой неприязнью, будто к ней вернулось абсолютное зрение и как раз в тот момент, когда в постель ее внучки забрался самый отъявленный упырь. Причем зрение вернулось, а слух пропал. Все Настины попытки заговорить с ней разбивались о глухую стену безмолвия. При этом дряхлая аристократка так сжимала губы, словно ее собирались пытать касторкой. Сей молчаливый бунт Настя переносила вполне равнодушно, тогда как мне он доставлял много неловкости. Возможно, я обязан был вперед ознакомить благородную ведьму со своей родословной, затем посвататься к Анастасии Андреевне, обручиться и наконец, доказав серьезность своих намерений, обвенчаться с ней по славному обычаю старины. Только после, когда мы уже всецело доверяли друг другу, Настя поведала мне, что в молодости Ольга Петровна Рачкова-Белявская задавала такого дрозда, что местный поп даже к покаянию отказывался ее допускать без строжайшей епитимьи. Она и поныне оставалась ярой сторонницей женских свобод. А к своей внучке Ольга Петровна меня попросту жестоко ревновала.
И все же в третью ночь мы с Настей перебрались на мой «постоялый двор». Обрубков нас принял радушно. К Насте он относился с нежностью, хотя и скрывал это под маской иронии.
В комнате с настенными иллюстрациями из «Нивы» мы были совершенно предоставлены самим себе. Настя навела в ней порядок и уничтожила пыль. Я водрузил на ломберный столик пишущую машинку и заправил в нее чистый лист бумаги. Мы приготовились здесь жить и работать, не особенно задумываясь о будущем.
Бабушку свою Настя заботой не оставила, проводи с ней большую долю времени, свободного от присутствия в библиотеке, и появляясь лишь за полночь. Вечерами я коротал часы ожидания в политических диспутах с Гаврилой Степановичем или же делая черновые наброски к задуманному роману. Наброски, в основном, состояли из профилей Анастасии Андреевны, далеких от оригинала, как обломки дирижабля «Италия» – от Большой земли. Иногда среди них возникали изображения кабана. Кабан портретного сходства не требовал и удавался лучше. Наблюдательный ум пришел бы к выводу, что вепрь по-прежнему будоражит мое воображение. Так оно и обстояло.
Утрами я прокладывал маршрут на дальнюю вышку. Именно этот объект выделил под мое попечительство Гаврила Степанович, оставив за собой все прочие.
Зато ночи безраздельно принадлежали нам с Анастасией Андреевной. И тогда в перерывах между близостью мы не могли наговориться.
– А у тебя были до меня женщины? – спрашивала Настя.
– Часто, – признавался я как на духу. – Особенно соседка по коммунальной квартире. Она уже, понимаешь ли, инвалид труда, а я пока что нет. Потому в магазин из нас двоих, как правило, я спускаюсь.
– Хорошо, – одобряла Настя мой альтруизм. – Ведь должна же одинокая дама есть, не правда ли?
– Должна, – соглашался я, хотя и не припоминал, чтоб Ирина Николаевна по прозвищу Бутырка когда-либо ела в моем присутствии.
Бегал я для нее исключительно за пивом и сигаретами. Причиной тому служил общий телефон в коридоре, а не сострадательный залог моей натуры. К общему телефону можно позвать, а можно и не позвать. По общему телефону вашего кафедрального доцента Парфенова можно покрыть таким трехэтажным, что вы будете сдавать «хвост», пока он сам не отвалится в процессе эволюции. А на это Ирина Николаевна была способна, и еще как. Свое прозвище Бутырка она заслужила на трудовом фронте в одноименной тюрьме. Безусловно, там шили дела и тапочки, но и заточки втихую иной раз изготавливались. Подобной заточкой и покалечили уголовницы жестокого своего контролера Ирину Николаевну. Я лично не поручусь, что урок ее исцелил.
– А тебе на море случалось бывать? – спрашивала Настя.
И ее рыжие волосы разбегались волнами по моей плоской, будто степь, груди.
– Был, – сознавался я. – На Можайском. В лагере отдыха пионеров и беспартийных.
– Ты ловил там рыбу, – утверждала она, проводя ногтем по степи мелкую борозду.
– Я ловил пионера, – возражал я, целуя ее за ухом. – Пионер – всем ребятам пример. Он похитил в своем отряде зубную пасту и убежал с ней в леса. Зачем ему понадобилось столько зубной пасты, трудно сказать. Должно быть, из солидарности.
– Из какой?
– Он отказывался чистить зубы. И хотел, чтобы нее остальные к нему присоединились.
– И они присоединились?
– Нет. Они еще дружней отсоединились. Они вынесли ему общественное порицание на совете отряда и объявили бойкот.
– Сволочи, – сурово осуждала их Настя.
Я был с ней заодно. Есть в детях, ограниченных рамками коллектива, какой-то неистребимый сволочизм. Им только дай повод сделать из своего же товарища козла отпущения, уж они не спустят.
– А мы на Черное море поедем? – спрашивала, прижимаясь ко мне, Анастасия Андреевна.
– Поедем, – обещал я уверенно.
– Только в Лисью бухту, – сразу предупреждала она. – Это за биостанцией.
– За которой?
– За какой-то. Мне отец рассказывал, как они с мамой туда ездили.
– Ты знала своего отца?! – Почему-то, без всяких на то оснований, я придумал, что Настя была сиротой.
– Никто его не знал, – возражала Настя. – До самой смерти никто. Гаврила Степанович знал, но вряд ли очень. Отец на деревенском кладбище похоронен рядом с левой рукой Гаврилы Степановича.
Предупреждая мой следующий вопрос, она зажимала мне рот ладонью.
– Надо бы в печку дров подкинуть, – я вставал с кожаного скрипучего дивана и шел подкидывать.
Конечно, мы говорили с Настей и о любимых книгах («Три товарища», «Зима тревоги нашей», «Конармия», «Зависть» – таков был разброс), и о совпадениях, и о природе вещей, и о Боге, но никогда о главном. Реальности мы избегали, не сговариваясь. Мы осторожно обходили ее, как дремлющую гадюку, и я не хотел погубить своим неуместным любопытством наше хрупкое счастье. «Умный ни о чем не спрашивает, – прочитал я когда-то, не помню где. – Умный до всего доходит своим умом». Тему кровавых событий в Пустырях мы прикрыли, точно зеркало в доме покойника. И Настя – я видел – была мне благодарна за мою деликатность.
Но рано или поздно нам предстояло взглянуть в лицо судьбе, и она была такова, что скрыться от нее не представлялось возможным. Уже на следующий день после отбытия дознавателей, плававших в расследовании, как бычки в томате, от Алексея Петровича Реброва-Белявского поступили первые утешительные сведения. Найденные под сосной останки принадлежали кому угодно, только не его сыну. Анализ крови, взятой медэкспертом с места трагедии, доказывал настоящий факт неопровержимо. Год назад Захарка проходил лечение в стационаре. Соответственно, в медицинской карте сохранились результаты его обследования, включая положительный резус и группу крови. Но сообщение из районного центра если и прибавило надежды, то ясности определенно не внесло. Так или иначе, мальчик бесследно исчез, как исчез и его слабоумный похититель Никеша.
Ориентировки на Никешу были разосланы по округе, но это – максимум, что смогла выжать машина юстиции из своего двигателя внутреннего сгорания.
Пустыри как будто затаились в ожидании следующего акта. Над особняком Реброва-Белявского повисла гнетущая тишина. Даже Тимоха, нагрянувший к нам за «тальянкой», двигался бесшумно и смахивал на петуха, застудившего горло. Бледный и взъерошенный, он просунул голову в дверной проем и повел носом, похожим на заостренный клюв. Взгляд его уперся в гармонь, стоявшую под скамейкой. Метнувшись к инструменту, он цапнул его и тут же растворился в утренних сумерках.
– Стужи, бездельник, напустил. – Гаврила Степанович прихлопнул дверной сквозняк и вернулся готовить чай.
Чай он всегда готовил сам, ополаскивая прежде крутым кипятком внутренности чайника. Затем следовала мята, заварка, снова кипяток до краев, тронутых пенным буруном, и доведение чая до нужной кондиции на самоварном кратере. Далее на чайник опускалась крышечка и плотно прижималась засаленной рукавицей.
– Ты, Сергей, нынче за провиантом отправляйся, – пробурчал он, сверяя свою память с отрывным календарем. – Считай, что это тебе наряд вне очереди. И не потому мы этот блок выкурили, что нам заняться было нечем, а потому что вонь от него распространялась на весь Коминтерн.
Он так сказал, словно речь шла о сигаретах. Между тем накануне у нас произошла бурная полемика относительно печально известного разгрома блока троцкистов и зиновьевцев. Аргументы типа «лес рубят – щепки летят» я и раньше слышал. Но сравнение людей со щепками представлялось мне подлым и беспомощным способом защиты идеалов революции. Все же рубку деревьев от рубки голов отделяет такая пропасть, что в нее можно падать бесконечно.
– Вне очереди я, полковник, не хожу, – отвечал я насмешливо. – Я человек воспитанный. Очередь в нашем советском обществе полагается соблюдать. Она создает иллюзию равенства и братства.
– Болтай, – беззлобно реагировал на мою тираду Обрубков.
По четвергам в Пустыри заезжал фургон с продовольствием, ведомый моим давешним автобусным попутчиком Виктором. Угадать, к какому часу он будет, получалось редко. Виктор мог подъехать к десяти, а мог запросто и к шестнадцати. Но уже в десять страждущие мутанты подтягивались к сельпо. Карточную систему в стране победившего социализма давно упразднили, отчего портвейна иной раз хватало не на каждого. Впрочем, надо честно признать, подобная картина имела место разве что к Пустырях. Негласный указ партии и правительства о снабжении народа креплеными винами исполнялся неукоснительно, ибо это уравновешивало его сознание с окружающей реальностью.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.