– Полегче тебе?
– Легче легче легче че че че че че колокол кол кккккк…
– Ой, я еще вон чего принес, – сказал Фрэнк, вынимая золотую дощечку. – Я подумал – ты бы мог с нее есть.
Человек за Стеклом замолк, перестали стучать его зубы.
– Что, не нравится? – расстроился Фрэнк. Может быть, нужен был только колокол. Фрэнк
подумал и решил отнести дощечку обратно в церковь.
– Ну, все равно, я приехал сказать тебе, что уезжаю в одно место, Рэвенскрейг называется, – там можно ничего из себя не корчить, так моя тетя говорит, а еще там люди с научным складом ума живут. Будем строить лучшее общество. Я им помогать буду. Поэтому и колокол тебе принес. Если тебе совсем плохо станет, звони, может, я услышу. Далековато, правда, до этого Рэвенскрейга. Это около Оксфорда. Ну, ты, наверное, знаешь. Я думаю…
– Фрэнк! Фрэнк! Ты чего там дурака валяешь? Это была Кэсси. Она схватила его за шиворот
и вытащила из-под моста.
– Я тебя обыскалась. Посмотри на себя! Ты же насквозь промок! – журила его Кэсси. – Что ты тут делаешь? Бити нужно сегодня же отогнать машину обратно к дяде Уильяму, мы все тебя ждем. Пошли. Нет, правда, Фрэнк, в облаках ты витаешь, что ли? Точно, в облаках.
20
Школа в Рэвенскрейге совсем не походила на школу в Ковентри. В Ковентри перед классом, набитым учениками, которые сидели за крохотными партами, стоял и орал учитель. В Рэвенскрейге кроме Фрэнка было еще всего двое или трое детей, которых приводили люди, не жившие в доме. И каждый день, а иногда и по семь раз на дню учителя менялись.
На Фрэнка не распространялось решение о том, что все взрослые в Рэвенскрейге несут равную педагогическую ответственность за каждого вверенного им ребенка. Рэвенскрейг оказался вдруг очагом «альтернативного» образования. Благодаря связям Фика и тому, что в коммуне постоянно крутились люди с преподавательскими дипломами, это начинание каким-то образом получило официальное одобрение, и несколько родителей-анархистов принесли своих нежных чад в жертву великому эксперименту. Правда, время от времени они прогуливали, не приводили детишек, и тогда Фрэнк оказывался в классе один, отданный на милость того научного педагогического метода, которому оказывалось предпочтение в данный конкретный день.
Его любимыми учителями были Лилли, называвшая себя «розовой», но никому другому не позволявшая употреблять по отношению к себе это слово, – она учила его письму, выводя огромные буквы на стене ветхой конюшни, – и марксист-ленинист Джордж (IV Интернационал). Фрэнк ни слова не понимал из горячих речей рафинированного Джорджа, но с нетерпением ждал, что же припасено для него на очередном уроке, – и его ожидания всегда оправдывались. Джордж и Фрэнк вместе рыскали по обширному запущенному рэвенскрейгскому саду в поисках дождевых червей, корешков, звериных следов, жирных удобрений. Робин, Тара и другие тоже давали ему уроки, когда приходила их очередь, но, следуя своим представлениям о педагогике, они брали его с собой в какое-нибудь кафе или книжный магазин, где показывали, например, монетки в кассе как иллюстрацию несправедливости капиталистического общества.
Время от времени давал уроки и Филип – по всей видимости, с большой неохотой.
– Пройдись-ка по дому, – бывало, скажет он. – Найди что-нибудь занимательное. Пока не найдешь что-нибудь очень интересное, не возвращайся.
И сидит, уткнув нос в книгу. Фрэнк приносил какую-нибудь бечевку.
– Поинтереснее ничего не попалось? Ну, хорошо, скажи мне, что это такое?
– Веревка.
Филип пристально смотрел на бечевку.
– А вот и не веревка. Это товар. Так что это?
– Товар.
– То-то. А какова стоимость товара?
Одним дождливым днем Филип прибег к своему обычному приему и отправил Фрэнка на поиски «чего-нибудь занимательного».
– И не тащи ты всякого мусора, – крикнул он и зарылся носом все в ту же книгу.
Фрэнк пошел бродить по дому. Он не знал, можно ли заходить в чужие комнаты. Из коммунаров почти никого не было дома – у кого-то были занятия, кто-то закупал для дома провизию, кто-то ушел по другим делам. Фрэнка всегда так и подмывало заглянуть в комнату Тары. Дверь была приоткрыта, и он просунул голову. Никого не было. Он вошел, увидел на полу у кровати что-то резиновое и решил, что это сдутый воздушный шарик. Шарик, правда, был какой-то странный, и вдобавок в него налили немного мутной белой жидкости и завязали узлом.
Филип оторвался от книги и посмотрел на предмет, который Фрэнк осторожно положил на стол перед ним.
– Это еще что?
Фрэнк помнил нужный ответ:
– Это товар.
– Где ты его нашел?
– У Тары.
У Филипа вытянулось лицо. Он медленно положил книгу, встал и, глядя прямо перед собой, вышел из классной комнаты. Больше Филип с Фрэнком не занимался.
Изредка, с большой помпой, строя из себя невесть что, роль педагога исполнял сам Перегрин Фик. Он давал уроки в своем кабинете, а не в импровизированном классе, устроенном из конюшни. Фик называл эти встречи «семинарами». Фрэнк сидел на стуле, а Фик засыпал его вопросами. Время от времени педагог вставал и начинал расхаживать по кабинету, сжав руки и пространно разбирая какую-нибудь незначительную подробность того, что Фрэнк успевал пробормотать.
Уроки Фика Фрэнку, скорее, не нравились. У Фика была привычка стоять сзади. Иногда он клал Фрэнку руку на плечо и крепко сжимал его. Или наклонялся, и тогда Фрэнк чувствовал запах табака, распространяемый твидовым костюмом, а затылок ему щекотало дыхание учителя. Однажды Фик положил руку ему на колено, часто задышал, глаза у старика покрылись поволокой, но тут где-то в доме что-то брякнуло, он пришел в чувство и сразу объявил, что «семинар» окончен. От матери и Бернарда Фрэнк слышал, что ему страшно повезло – сам Фик занимается с ним лично, поэтому он решил не рассказывать об этом случае.
Зато наградой за все это Фрэнку служило то, что он был рядом с Кэсси. Они жили в одной комнате. Иногда она даже брала его на ночь к себе в постель.
– Я тебе выхлопочу отдельную комнату для Фрэнка, – сказал Кэсси Джордж, при этом брови у него непроизвольно подергивались.
– Это запросто можно, – заверил Робин. – С фасада есть отличная комнатенка – как раз для него.
– Не надо, – весело пропела Кэсси. – Фрэнку и со мной хорошо.
«Да и вы двое не будете в мою дверь каждую ночь скрестись», – хотелось добавить ей. Первые несколько ночей такие знаки внимания развлекали ее, но из мужчин, что жили в Рэвенскрейге, ей больше всех нравился Джордж, который совсем не умел ухаживать.
– Фрэнка можно поселить в другой комнате – будет у него своя собственная, – сказал ей и Фик.
– Не стоит, – снова пропела она.
Сам Фик никогда ее особенно не беспокоил, иногда только шлепнет фамильярно по заду, а если она и задумывалась о том, с чего это он предлагает отселить Фрэнка, то тут же отгоняла такие мысли.
Фрэнку нравилась здешняя свобода. Никто тут не следил за тем, когда он ложится спать, совсем не то, что у строгих теток-близнецов. Правда, в Рэвенскрейге холодно, по дому гуляют сквозняки, зато можно прижаться к матери, поболтать с ней, похихикать над чудачествами других обитателей коммуны. А то, глядишь, и Бита с Бернардом заглянут – пьют чай, говорят допоздна, пока у Фрэнка не начнут слипаться глаза. Тогда Бернард, Кэсси или Бити укладывали его в кроватку. Вот Фрэнк чувствует, как его целуют в лоб, оживленный шепот взрослых отступает вдаль, и сон смыкает ему веки. Правда, тут всегда можно было ожидать каких-нибудь неприятных сюрпризов, и любой из коммунаров мог вдруг ни с того ни с сего взорваться фейерверком.
Ссоры обычно происходили между взрослыми, но в тот вечер, когда из Рэвенскрейга ушел Филип, в кухню, где Фрэнк, пачкаясь, ел хлеб с джемом, ворвалась Тара. Она приблизила к нему веснушчатое лицо.
– Эй, ты! – заорала она, брызнув слюной ему на щеку. – Никогда больше не смей заходить в мою комнату, слышишь? Еще раз узнаю, что ты хотя бы рядом с моей комнатой ошивался, я твою гадкую головенку с плеч снесу!
Лилли не выдержала и оттолкнула Тару от Фрэнка.
– А ты, дамочка, не смей никогда больше так с парнем разговаривать. Он ни в чем не виноват, так что закрой рот!
– Это он-то, черт возьми, не виноват? А кто по чужим комнатам шарится?
– Хочешь на кого-то вину свалить за то, что Филип ушел, – так на себя пеняй. Он сбежал изза того, что у тебя с Робином кое-что было, а не из-за Фрэнка. В общем, иди-ка ты отсюда, остынь.
Тара завопила и затопала ножкой. Потом прошагала из кухни и так хлопнула дверью, что она слетела с одной петли. Фрэнк застыл с куском хлеба, поднесенным к измазанному джемом рту. Лилли улыбнулась ему:
– Ох уж эти женщины, да, Фрэнк? Их не поймешь.
На шум забрел Перегрин Фик. Увидев Фрэнка, он лишь вопросительно повел глазами. Лилли тоже ответила ему взглядом. Не было произнесено ни слова. Фик почесал в затылке и принялся осматривать покосившуюся дверь кухни.
Некоторое время спустя Кэсси и Фрэнк сидели в гостях у Бити и Бернарда. Фрэнку нравилось бывать в комнате у тети. Бернард обычно включал приемник, из которого лились негромкие звуки джаза, на коленях у него вечно лежала книга, но все-таки гостям он всегда уделял больше внимания, чем ей. Комната освещалась свечами, вставленными Бити в бутылки из-под вина. Фрэнк любил отламывать цветные струйки воска, застывшие вокруг горлышка и прятавшие внутренность бутылки. А стены были увешаны плакатами с изречениями, позаимствованными у поэтов, философов и политиков. Прочесть их он не мог и поэтому, выбрав какой-нибудь наобум, просил Бернарда или Бити рассказать, что там написано: «Сильные мира сего кажутся сильными, потому что мы стоим на коленях» [24] или «Берегись коммуниста-редиски!».
Вопросы всегда задавала Кэсси:
– Что это значит? Про редиску.
– С виду красный, внутри белый, – объяснял Бернард.
– Вон оно чего, – протягивала Кэсси, так ничего и не поняв.
В тот вечер Бити вздохнула и сказала:
– Не знаю. Ей-богу, не знаю я, сколько еще смогу терпеть все это.
– А как же эксперимент? – в ужасе воскликнул Бернард.
– Да ну его к чертям! Как белая мышь, колесо крутишь. А для чего – непонятно.
– Какое такое колесо? – не поняла Кэсси.
– Бити, но не все же сразу, – взмолился Бернард. – Ну трудно, так что же – сразу сдаваться? Не будь реакционеркой.
– Но ничего же не меняется! – повысила голос Бити. – Никакой это не эксперимент по построению коммуны: люди бегут, потому что им становится невмоготу, а на смену им приезжают новые, и опять все те же споры о том, кому делать черную работу! Мы никуда не двигаемся! Вот это и есть редиска, а не эксперимент.
– Хочешь вернуться к животно-растительному существованию? – поддел ее Бернард.
– Что-что? – снова не поняла Кэсси.
– Он хочет сказать, что мне бы только жрать да с мужиком спать. Ну, может быть, и так. Наверное, это-то мне и нужно. Свой дом, свои… – Бити осеклась.
Бернард знал, почему она не договорила. Кэсси тоже догадалась, хотя они с сестрой никогда не касались этой темы. Бити хотела сказать «свои дети», но пощадила чувства Бернарда. Они с Бернардом пытались зачать ребенка. Они старались, и им нравились эти усилия. Но ничего не получалось, и уже давно.
Отчасти они попались в силки собственной идеологии. От них не раз можно было услышать, что брак – это устаревший институт, увековеченный угнетателями в лице церкви и государства, и цель его состоит в порабощении личности в интересах сначала феодалов, а потом капиталистов. Верность партнеру – это экзистенциальный выбор, а не общественное предписание или нравственный принцип. В эту ясную картину некоторую путаницу вносило лишь рождение детей, из-за которого подстраховка прочности эмоциональных уз приобретала утилитарное значение.
На таком языке они и говорили, а в итоге пришли к выводу: раз детей нет, значит, и жениться нечего.
Кэсси все это нутром чувствовала. Однажды она чуть было не ляпнула: хотите я для вас малыша рожу? Она была уверена – стоит Бернарду разок вставить ей (это было бы, наверное, и приятно), она тотчас забеременеет. Она это знала наверняка. Потом выносит здоровенькое чадо и вручит им, зная, что к малышке ее всегда пустят. Но на этот раз какое-то сестринское чутье подсказало ей, что вслух говорить об этом не стоит.
– Да не так уж тут и плохо, – сказала Кэсси. – Что мужики так и норовят тебя полапать – это точно, кроме тебя, Бернард. Ты один рук не распускаешь. Зато каждый день что-нибудь новенькое.
Фрэнк слушал, мало что понимая, но подозревая, что речь идет о чем-то важном. Взрослые, все трое, вдруг заметили, что он навострил уши. Бернард обратился к нему:
– Ну, а тебе, юный Фрэнк, нравится здесь жить? У Фрэнка возникло такое чувство, как будто
от него зависит чья-то судьба. На него в упор смотрели три пары глаз, и он смутно осознавал, что от него чего-то ждут. Надеются, что он разрешит им принять решение, важное для всех.
– Нормально тут.
– Ну да, нормально, – согласился Бернард. – Но тебе-то самому нравится?
И снова он под прицелом пристальных глаз. На него хотели взвалить непосильную ношу. И он просто пожал плечами.
21
У Марты рядом с каминной решеткой всегда лежало наготове несколько лучинок. Она взяла одну, подожгла от огня и поднесла к трубке. Лишь как следует раскурив ее, она посадила на колени одну из дочек-близнецов Юны. Она радовалась, глядя на прежнюю веселую Юну. И хотя из-за двойняшек хлопот было невпроворот, Юна снова все успевала. Марта всегда пеклась и о детях, и о внуках, и никогда о себе. Пожаловаться ей было на что: артрит, ревматизм, прострелы, разбухшие вены, расшалившаяся щитовидка (и это было только начало списка), – но заботило ее лишь благополучие того или иного из ее чад. У сосуда благополучия, видимо, было свое дно, а пили из него неровными глотками. Подчиняясь материнскому инстинкту, она при любой возможности старалась сгладить это неравенство, вмешиваясь в дела детей, помогая им, а то и прибегая к хитрости. Юна вернулась в свою колею, и теперь, когда о ней можно было больше не тревожиться, сердце Марты болело уже о другой ее кровинке.
Сейчас ей не давал покоя тот разлад между Олив и Уильямом, что день ото дня все усиливался, и она лишь вполуха слушала трескотню Юны.
– Видишь ли, это все Госздравслужба со своими новыми правилами, – говорила Юна, стойко отбиваясь от поползновений своей собственной дочери получить очередную порцию кормежки, в то время как ее сестренка щурилась сквозь синее облако табачного дыма. – Гигиена там, стерильность, дезинфицировать все надо. Ну и вот. Не дают ей разрешения, или как там это называется. Не выполняет, мол, требований. В общем, я ее такой расстроенной еще ни разу не видела.
– Ох, прикончит это ее. Бедняжка. Жалко старушку. Она ведь этим только и жила.
– Да, сорок лет повитухой. Может, пару раз за год не удавались у Энни-Тряпичницы роды – не больше. Всего два случая в год. Поспорить готова – другой такой повивальной бабки не сыщешь. И мне она очень помогла, мам.
– Бедняжка. Хоть что-нибудь сделать можно?
– Да вот – разрешение нужно. Не обязательно на государство работать, но требуется лицензия.
– А кому какое дело – вдруг тебе или соседке твоей понадобилось снова ее позвать?
– Это, мама, будет нарушением закона. Будет считаться, что она не соблюла правила.
Задумчиво попыхивая трубкой, Марта пересадила ребенка с левой руки на правую.
– У нее, конечно, не все дома, это факт. Но ты права: во всем графстве лучше акушерки нету.
– Так мало того, она и другой приработок потеряла. Она ж приходила убираться в церкви и в администрации. Ну и вот, из церкви что-то пропало, и хоть напрямую никто никого не обвиняет – ты же знаешь нового викария из Святого Матфея, еще тот жук, – но кое-кому шепнули, вот ее и с этой работенки поперли.
– Да Энни-Тряпичница в жизни чужого не возьмет!
– Вот и я говорю. А они решили, что она в маразм впала.
– Да не впадала она ни в какой маразм! Она всю жизнь такая. И на что же теперь бедняжка будет жить?
Но вопрос остался без ответа – на пороге появилась еще одна дочь.
– Привет, – мрачно поздоровалась Олив.
– Та-ак! – ответила Марта. – Чего с таким постным лицом?
– Сказала же – не приходи больше. Это был первый и последний раз.
– Зачем тогда в дом впустила? – спросил Уильям, утрамбовывая сигарету о пачку, прикурил и, стараясь скрыть волнение, откинулся в кресле, положив ногу на ногу.
Рита стояла спиной к окну, скрестив на груди руки.
– Я себе пообещала: не повторится это. После того, как ты так сбежал тогда.
– Извини. Я просто…
Рита моргнула:
– Уходи, прошу тебя. Так надо, пойми.
– Рита, я только о тебе и думаю.
– Слышать не хочу.
– Ничего не могу с собой поделать. Засыпаю – тебя вижу, просыпаюсь – ты передо мной. И на работе ты у меня из головы не идешь. Курю – на пальцах твой запах.
– Вот грязный тип!
– Рита, это мучение какое-то. Поверь, никакого кайфа. Я раньше про парней, что на сторону ходят, думал – вот, развлекаются себе. Теперь знаю, каково оно.
– А мне-то каково, как ты думаешь, мистер Муж и Отец? Сейчас я тебе кое-что расскажу – забудешь ко мне дорогу. Мне казалось, я, наконец, перестану Арчи вспоминать. Думала, переболею и вообще про мужиков забуду. Мысли даже отгоняла. А тут ты – мрачный такой, смотришь на меня во все свои карие песьи глазища – да, да, – и я снова как с цепи сорвалась. Как-то вечером пошла на улицу и сказала себе: «Ну, Рита, попотеешь ты сегодня, будь что будет!» Нашла себе мужичка поприличнее и пошла с ним в темную аллею – за развалинами собора. А все из-за тебя. Ну что, доволен? Мистер Всезнайка. Вот так, и не надо мне рассказывать – не сладко, мол, ему. У меня тоже жизнь – не малина.
– Рита, прости.
– Нельзя женщину с цепи спускать. Нельзя.
– Знаю.
– Да что ты говоришь? Знает он. Не может женщина просто взять распалиться и тут же успокоиться, как вы, мужики. Лезете к нам, сначала разбудите то, что в нас дремало, а потом удираете, не возвращаетесь или убивают вас…
Рита, рыдая, упала на диван, закрыла лицо руками и плотно сдвинула колени. Уильям поднял взгляд на фотографию в рамке – сверху ему улыбался Арчи.
Рита быстро справилась со слезами, провела большим пальцем по веку.
– Все равно, нечего ко мне ходить, раны бередить.
Уильям протянул ей сигарету. Она взяла, он щелкнул зажигалкой и снова сел. Она закурила. Оба молчали.
– Рита, я твой запах через всю комнату чувствую. Чудесный у тебя запах.
– Хватит! Когда же это кончится?
– Нет, правда. У меня, наверное, обоняние хорошо развито. Я каждый день с фруктами и овощами вожусь, и когда езжу закупать товар, мне его даже в руки брать не надо. Стою просто и знаю – вот эти в самый раз, эти переспели, могу даже сказать, на сколько дней, или чувствую, что неурожай был. Может быть, это талант у меня такой. Может, это – единственное, что я умею.
– Нет, не единственное, – сказала Рита, глядя на него.
– В общем, стоит мне только запах уловить, и все понятно. А от твоего запаха я без ума. Не оставляет он меня с тех пор, как я сюда тогда пришел.
– Уильям, что ты несешь?
– Просто говорю – твой запах остается со мной, не исчезает. Преследует меня, как… как призрак. Все сюда меня зовет.
Рита встала, сложила руки, чуть скрестила ноги, поставив одну перед другой – сейчас она походила на резную кариатиду в каменном портике древнего храма.
– Тебе нужно уйти. Уходи.
Уильям поднялся, шагнул к ней, прикоснулся рукой к ее густым рыжим волосам, убранным сзади в узел, и приник к ее губам. Она не сопротивлялась. Он легонько подтолкнул ее, и она прислонилась спиной к стене у каминной полки. Он стал целовать ее в шею, она пыталась сопротивляться.
– Неужели опять? – шепнула она.
Через миг его рука была у нее между бедер и стягивала трусики, а пальцы юркнули дальше, вглубь. Он упал на колени, сдернул с нее трусики до лодыжек и задрал юбку. Она схватила его за волосы на затылке, и ему пришлось откинуть голову, посмотреть вверх. Она отпустила его, и он припал лицом к «муфточке», сунул язык как можно глубже, оторвавшись только для того, чтобы найти то место, а когда нашел, она содрогнулась, откинула руку назад и задела медный подсвечник, стоявший на каминной полке. Подсвечник опрокинулся, сдвинув часы, стоявшие на середине, а те столкнули на пол портрет Арчи. Уильям обернулся на шум и бросил взгляд вниз, на фотографию. Он вздохнул с облегчением – стекло и рамка были целы. Арчи лишь улыбался ему – он доволен был тем, как мастерски овладел Уильям приемами игры на розовом казу.
22
– Ну что ж, мой юный друг, о чем будем беседовать сегодня? – Фик был полон кипучей энергии.
Солнце ненадолго прогнало зимний холод и уныние. Солнечный свет лился сквозь выходящие на юг окна загроможденного кабинета. Было видно, как по двору снуют другие члены коммуны. Вот стоят и болтают Кэсси и Лилли.
Кое-что в кабинете Фика Фрэнку нравилось. На дубовом столе стояли огромный глобус, который знаменитый профессор разрешал ему покрутить, череп, который можно было потрогать, и гироскоп, который Фик иногда приводил в движение специально для Фрэнка. Вдоль стен от пола до потолка стояли полки с книгами, и лишь в одном месте между ними была брешь, заполненная большим зеркалом в вычурной раме, нависавшим над каминной полкой. Тут приятно было посидеть на уроке, правда, кое-что все-таки портило общую картину.
Диссонанс вносил запах, царивший в кабинете. Или, скорее, этот запах исходил от самого Фика – Фрэнк не отделял одного от другого. Тот же запах пропитал ткань, которой был обит стул Фрэнка; он доносился от пыльных книг, рядами выстроившихся на полках, гнездился в ворсинках ковра и тут же вздымался, стоило на ковер наступить, он обитал в твидовом пиджаке Фика – Фрэнк чувствовал его, когда тот к нему приближался.
– Я полагаю, ты уже готов познакомиться с наукой, которую мы именуем философией, – продолжил Фик в тот солнечный день. – Знаешь ли ты, Фрэнк, что это за наука?
– Не знаю.
Занятия с Фрэнком все более увлекали Фика. Бити заметила Бернарду, что с тех пор, как в доме появился Фрэнк, они стати видеть старика чаще, а не реже, чего опасались вначале. Она боялась, что он постарается держаться подальше от ребенка. Но Фик заявил, что «пытливый ум» мальчика произвел на него большое впечатление, а «свежесть его мысли» способствует вдохновению. И теперь он давал Фрэнку уже два бесплатных урока в неделю. Разве мог ребенок где-нибудь еще получить такое образование? Конечно, Фрэнку везло за счет студентов Бэллиол-колледжа.
– Философия – это поиски мудрости, – глубокомысленно обратился Фик к Фрэнку, засунув большие пальцы под ремень брюк, как будто перед ним был битком набитый лекционный зал. – Это охота за сокровищами.
Он просиял оттого, что нашел удачную для шестилетнего ребенка метафору, правда, Фрэнка привел этим в замешательство.
– Это вовсе не любовь к Софи, как утверждают некоторые.
Фрэнк моргнул.
Смущенный тем, что шутка, обычно встречаемая подхалимскими смешками, не нашла отклика, Фик принялся развивать идею.
– Да, ну так вот, Фрэнк, философия – это исследование конечной природы вещей, или – посредством познания общих принципов – исследование идей, человеческого восприятия и даже этики.
Фрэнк посмотрел в окно, туда, где стояли и болтали его мать и Лилли.
– Давай-ка крутанем глобус, а, Фрэнк? Пальцем остановишь?
Тут Фик хлопнул себя ладонью по лбу:
– Ну, нет, не будем так легко сдаваться. Как тебе вот такое определение: философия – это охота за истиной? Знаешь ли ты, Фрэнк, что есть правда, или истина?
– Она всегда прячется.
Фик вытаращил сверкающие глаза. Его седые брови подскочили вверх.
– Молодец! Какой живой ум!
Живой ум тут был ни при чем. Фрэнк просто повторил, как попугай, одно из изречений своей бабушки: «Правда всегда прячется, пока по шее не даст».
– И что же от нас спрятано?
Фрэнк лишь моргнул.
– Ну же, Фрэнк, давай откопаем сокровище. Что за тайна от нас упрятана?
Фрэнк посмотрел в зеркало над каминной полкой и увидел в нем отражение разговаривавших на улице Кэсси и Лилли.
– Человек за Стеклом.
Проследив за взглядом Фрэнка, Фик обернулся к зеркалу и увидел в нем только своего ученика.
– Все чудесатее и чудесатее! [25] Вот это да! Молодой человек – метафизик. И на что же похожа жизнь в Зазеркалье?
Фрэнк снова перевел взгляд на Фика и вдруг смутился от пристального профессорского внимания. Фик подался вперед, теребя нижнюю губу большим и указательным пальцами. Фрэнк снова моргнул.
Фик откашлялся:
– То есть я хотел спросить, как же выглядит человек за стеклом?
Фрэнк слез со стула, подошел к столу Фика и показал на человеческий череп, скаливший зубы из-за подставки для ручки и чернил.
От волнения снежные брови Фика запрыгали.
– Боже! Да мальчик просто гений!
Лилли увела Кэсси со двора к себе в комнату наверх и поставила чайник. Из всех жильцов только у нее была кухонька, отгороженная от жилого пространства занавеской. Лилли, без пяти минут психолог-клиницист, сразу после приезда Кэсси в Рэвенскрейг предложила ей несколько бесплатных консультаций. Во время их бесед Кэсси старалась быть искренней, но ей казалось, что из нее слишком много хотят выудить, и она под разными предлогами старалась увильнуть от очередной запланированной Лилли сессии.
Лилли поставила перед ней чашку чая, от которой поднимался пар.
– Кэсси, тебя сегодня, кажется, что-то беспокоит.
– А, да, про Фрэнка думаю. Увидела в окно – какой-то он понурый у Перри сидит.
– Ты тревожишься за Фрэнка?
– Как же мне не волноваться? Всю дорогу переживаю. Ну, не все время, да это-то и плохо. Ну, когда у меня черная полоса, как Бити говорит, я даже забываю, что я его мать. Ну, я знаю – скажут, я плохая мать… черт, Лилли! Я просто разговаривала с тобой, а ты уже начала небось со мной эту сессию свою!
– Так и есть, Кэсси, мы просто разговариваем – две подруги.
– Так-то оно так, и все-таки, ты уже консультируешь меня, или мы просто чай пьем?
– Если хочешь, буду надевать белый халат.
– Я не это сказать хотела.
– Как раз это. Я хочу быть подругой тебе, помочь хочу. Не могу же я сразу замолчать, как только время истекло. Важно знать, кто ты, почему ты поступаешь так или иначе. А кроме того, я убеждена, что если у кого-то есть проблема, то она есть и у всех остальных людей. Слова – это часть жизни. И наверное, лучше разговаривать о том, как ты живешь, прежде чем у тебя начнется «черная полоса», как вы с Бити выражаетесь.
– Ой, тогда-то я себя совсем не помню. Вот в чем загвоздка.
– Кэсси, я думаю, ты можешь вспомнить. Если ты захочешь, то сможешь туда вернуться, но ты сама перекрываешь себе доступ. А если бы ты вспомнила, может быть, с тобой не так часто это происходило бы.
– Что «это»?
– То, что с тобой бывает.
– Как ты думаешь, Фрэнку ничего не грозит?
Лилли вздохнула:
– Я думала, мы о тебе будем говорить.
– Просто Перри… Ну, мне от вида его иногда жутковато становится.
– Перри… собой владеет. Давай поговорим о тебе. В прошлый раз ты рассказывала мне об электрошоковой терапии – там, в больнице.
– До сих пор кошмары снятся. И запаха резины не переношу. Они мне резиновым кляпом рот затыкали.
– Удары тока помнишь?
– Это было не больно. Ну, хоть не так, как ждешь. А вот как ударит, потом туда, внутрь, уйдешь, это да. Привязывают тебя, глотку заткнут, и тут – бац, будто колесо завертелось, громадное, вечность проходит, а в сердце холодно, точно ветер дует, зубастый такой ветер, отгрызает от тебя по чуть-чуть и улетает, откусит – и унесет в пасти. А потом мне так тошно было, и думаешь – не дай Бог опять.
– Как они могут?
– Вот-вот. Нельзя людей привязывать, рот затыкать и колесище это запускать. Никак нельзя.
– Кэсси, будь со мной, и я никогда больше такого не допущу.
Кэсси взглянула на Лилли – не шутит ли. Увидела, что та говорит серьезно, но ответила весело:
– Ох, и наплакалась бы ты со мной!
– Кэсси, расскажи, куда тебя уносит, когда находит это странное состояние? Где ты бываешь и что там видишь?
В тот день Бернард пришел домой, измотанный занятиями в местной средней школе. Его первоначальный учительский пыл угас: дети учиться не хотели, коллегам было на все наплевать. Он опустился на стул, возвращаясь в мыслях к старой мечте – стать архитектором. Бити помогла ему снять ботинки.
– А где все?
– Тара трахается с Робином, Кэсси консультируется с Лилли, Перри занимается с Фрэнком, – продекламировала Бити, как заученный стих.
– Значит, только Тара с Робином делают что-то стоящее, – сказал Бернард.
Бити любила в Бернарде чувство юмора. Он знал ее мысли.
– Я решила: хватит с меня уборки, готовки, хождений по магазинам. А то стала прямо как моя мама – все, довольно.
– Ты отличаешься от Марты тем только, что ей удается распределить заботы между всеми.
– В общем, я сыта по горло. Посмотрим, что будет. Сегодня же вечером. Как обычно, никто ничего не делал.
– Ух ты! Вот потеха-то будет. Как там Фрэнк? Перри теперь от него не оторвать. Как ты думаешь, с ним ничего не случится?
Фрэнку было немного не по себе. Перегрин Фик продолжал кошачьей поступью расхаживать по кабинету, отчего его ученик испытывал какое-то беспокойство. Крадучись по ковру, профессор разглагольствовал о предметах, которые Фрэнк был неспособен даже смутно уразуметь. Фик подходил сзади и легонько прикасался к плечам Фрэнка.