— Я натворила глупостей, мама… Оказалась не такой умной, как думала. Я ошибалась и очень сожалею.
Мяч был у нее, и я покорно ждала, когда она сделает бросок.
— Как и я, Оливия, — сказала она. — Сожалею. Больше ничего не последовало. До этого я на нее не смотрела, а лишь теребила нитку, выбившуюся из шва джинсов. Я подняла взгляд. Глаза матери затуманились, но были это слезы, усталость или усилие отогнать мигрень, я не поняла. Она как будто старела на моих глазах. Какой бы она ни показалась мне в дверях гостиной полчаса назад, сейчас она выглядела на свой возраст.
— Чтобы причинить тебе боль.
— Мы ведь могли помочь друг другу.
— Не тогда, Оливия.
— Я тебя ненавидела.
— Я винила тебя.
— И по-прежиему винишь? Она покачала головой.
Я подумала.
— Не знаю.
Она коротко улыбнулась.
— Похоже, ты стала откровенной.
— Приближение смерти способствует.
— Откровенность обязывает. — Я попыталась поставить чашку на стол, она забренчала о блюдце, как сухие кости. Мать взяла у меня чашку, прикрыла ладонью мой правый кулак.
— Ты другая, — сказала я. — Не такая, как я ожидала.
— Это все любовь.
Она произнесла это без тени смущения. В ее словах не было ни гордости, ни попытки защититься. Она просто констатировала факт.
— Где он? — спросила я.
Она недоуменно нахмурилась.
— Кен? В Греции. Я только что проводила его в Грецию. — Она, видимо, сообразила, как странно это прозвучало почти в половине четвертого утра, потому что, сев поудобнее, добавила: — Вылет задержали.
—Да.
— Ты много для него сделала, мама.
— Я? Нет. В основном он всего добился сам. Он не боится работать и ставить цели. Просто я была рядом, чтобы узнать об этих целях и побудить его работать.
На ее губах все еще играла улыбка обожания, словно мать и не слышала меня.
— Кен всегда создавал свой собственный мир, Оливия. Брал пыль и воду и превращал в мрамор. Мне кажется, он тебе понравится. Вы с ним одного возраста, ты и Кен.
— Я ненавидела его. — Потом поправилась. — Я его ревновала.
—Он прекрасный человек, Оливия. Действительно, прекрасный. Как он заботился обо мне просто по доброте душевной… — Она приподняла руку с подлокотника. — Что я могу сделать, чтобы украсить твою жизнь, всегда спрашивал он. Как вознаградить тебя за то, что ты для меня сделала? Приготовить ужин? Обсудить новости? Поделиться с тобой самым сокровенным? Вылечить мигрень? Сделать тебя частью моей жизни? Заставить тебя мною гордиться?
— А я ничего подобного для тебя не сделала.
— Неважно. Потому что теперь все изменилось. Жизнь изменилась. Я никогда не думала, что жизнь может настолько измениться. Но это происходит, если ты открыта для этого, дорогая.
Дорогая. Куда мы движемся? Я слепо последовала этим курсом,
— Я живу на барже. Она похожа… Мне понадобится инвалидное кресло, но баржа слишком… я пыталась… Доктор Олдерсон говорит, что есть приюты, специальные дома…
— И есть просто дома, — сказала мать. — Как этот, ведь он и твой дом.
— Я хочу, — сказала она.
Вот так все закончилось. Она встала и сказала, что нам нужно поесть. Помогла мне перейти в столовую, усадила за стол, а сама пошла на кухню. Через четверть часа она вернулась с яйцами и тостами. Она принесла клубничный джем и свежий чай. И села не напротив, в рядом со мной. И хотя именно она предложила поесть, сама она практически ничего не съела.
— Это будет ужасно, мама. Это… Я… БАС… Она накрыла мою руку ладонью.
— Мы поговорим об этом завтра, — сказала она. — И послезавтра. И на следующий день тоже. У меня сжалось горло. Я положила вилку.
— Ты дома, — сказала мать. И я поняла, что она говорит искренне.
Глава 25
Линли нашел Хелен на заднем дворе своего городского дома, в саду. Она ходила среди розовых кустов с секатором. Однако срезала она не розы и не бутоны, а уже отцветшие и увядшие цветы, оставляя их лежать на земле.
Он наблюдал за ней из окна столовой. Темнело, и уходивший свет окутывал Хелен мягким сиянием. Он лег на ее волосы бликами цвета бренди, кожа Хелен мерцала, как тронутая золотом слоновая кость. Оделась Хелен в ожидании длительной хорошей погоды: абрикосовый блузон и такие же леггинсы, на ногах босоножки на тонкой подошве.
Глядя, как она переходит от куста к кусту, он вспомнил ее вопрос о любви. Как это объяснить? Не только ей — причем, убедительно, — но и себе.
Если бы он делал рациональный выбор, то, вероятно, остановился бы не на Хелен Клайд. С ее возмутительным равнодушием к тысячелетней истории, которая их окружала, с ее способностью беззаботно наслаждаться лишь тем, что здесь и сейчас предлагает жизнь, с ее показной беспечностью. Если они поженятся, у них столько же шансов продержаться более года, как у свечи на ветру. И все равно он желал ее.
Пусть суждена мне гибель14 подумал он и мрачно улыбнулся, а потом рассмеялся вслух. Разве вся жизнь — не риск? — спросил он себя. Разве все не сводится к вере в то, что другая душа обладает властью спасти нас? Вот в чем разгадка, Хелен. Любовь порождают не схожее образование, общность фамильных корней и жизненного опыта. Любовь возникает из ничего и созидает по мере своего роста. А без нее весь мир опять погрузился бы в хаос.
Снаружи Хелен закончила свою работу и стала собирать разбросанные сухие цветы. Она забыла захватить пакет для мусора и теперь бросала остатки роз в подол своего блузона. Линли спустился к ней.
— Сад требует ухода, — заметила Хелен. — Если оставлять отцветшие розы на кустах, кусты продолжают питать их и, в результате, меньше цветут. Ты знал об этом, Томми?
— Нет.
— Это правда. Но если срезать только-только подвядшие цветы, вся энергия поступает в свежие бутоны.
Она все нагибалась и нагибалась, подбирая сухие цветы. Перчаток Хелен не надела, и руки ее были испачканы. Но кольцо, как увидел Линли, по-прежнему было у нее пальце. Это вселяло надежду. И дарило обещание. И означало конец хаоса.
Она внезапно подняла глаза и поймала взгляд, устремленный на ее руки.
— Скажи мне, — попросила она.
Он поискал слова.
— Ты согласна, — сказал он, — что Элизабет Баррет любила Роберта Браунинга?
— Наверное, но я мало о них знаю.
— Она сбежала с ним. Навсегда порвала со своей семьей — в особенности с отцом, — чтобы прожить свою жизнь с ним. Она написала ему серию любовных стихотворений.
— «Португальские сонеты»?
— Да, их.
—И?
— И даже в самых известных из этих сонетов она не может объяснить ему почему, Хелен. Она говорит ему — что, говорит — как, говорит свободно, искренне, с детской верой… но ни разу не объясняет почему. Поэтому Браунингу пришлось поверить ей на слово. Ему пришлось принять что и как без почему.
— Что ты предлагаешь сделать и мне, да?
— Да, верно.
— Понятно. — Она задумчиво кивнула и подобрала еще несколько срезанных цветков. При ее прикосновении лепестки осыпались. Рукав блузона зацепился за шип на одном из кустов, и Линли отцепил его. Она накрыла его руку ладонью. — Томми, — произнесла она и подождала, чтобы он поднял глаза, — Скажи мне.
— Мне больше нечего сказать, Хелен. Извини, это все, на что я способен.
Взгляд ее смягчился. Она указала на себя и на него и произнесла:
— Я имела в виду не это, не нас, не нашу любовь, милый. Я хочу, чтобы ты рассказал мне, что случилось. В газетах пишут, что дело закрыто, но оно не закрыто. Я вижу это по твоему лицу.
—Как?
— Скажи мне, — повторила она, на этот раз еще ласковее.
Он опустился на газон, окаймлявший клумбу с розами. И пока Хелен ползала среди кустов, собирая обрезанное, пачкая блузон, леггинсы и руки, он рассказал ей. О Джин Купер и ее сыне. Об Оливии Уайтлоу. И о ее матери. О Кеннете Флеминге и любви к нему трех женщин и о том, что случилось из-за этой любви.
— В понедельник меня отстранят от дела, — закончил он. — Честно говоря, Хелен, это даже хорошо. У меня закончились идеи.
Она подошла, села рядом с ним на газон по-турецки с полным подолом сухих цветов.
— Может, есть другой путь, — сказала она. Он покачал головой.
— У меня есть только одна Оливия. А все, что ей нужно, это не отступать от своих показаний, на что у нее имеются самые веские причины.
— Кроме требуемой одной, — сказала Хелен.
— А именно?
— Что нужно поступать честно.
— У меня сложилось впечатление, что понятия о честном и нечестном не очень много значат для Оливии.
— Возможно. Но люди способны удивлять, Томми. Линли кивнул и обнаружил, что больше не хочет
говорить об этом деле. Он слишком с ним сроднился, и, видимо, будет возвращаться к нему мысленно еще не один день. Но в данный момент и вообще этим вечером он мог позволить себе о нем забыть. Линли взял Хелен за руку, стер налипшую землю.
— Кстати, это ответ на вопрос, почему, — сказал он.
— Что за ответ?
— Когда ты попросила сказать, а я тебя не понял. Это и был ответ — почему.
— Потому что ты не понял?
— Нет. Потому что ты попросила меня сказать. Ты посмотрела на меня и поняла, что-то не так, и спросила. Это и есть — почему, Хелен. И всегда так будет.
Она некоторое время молчала, как будто рассматривая, каким образом его рука держит ее руку.
— Да, — наконец проговорила она, тихо, но твердо.
— Значит, ты поняла?
— Я поняла. Да. Но вообще-то я отвечала тебе.
— Отвечала мне?
— На вопрос, который ты задал мне ночью в прошлую пятницу. Хотя это был не совсем вопрос. Он прозвучал скорее как требование. Нет, пожалуй, и не требование. Это больше походило на просьбу.
— Ночью в пятницу?
Линли стал вспоминать. Дни промчались так быстро, что он даже не помнил, где был и что делал в прошлую пятницу ночью. Кроме того, что они запланировали послушать Штрауса, и что вечер был испорчен, и он вернулся в ее квартиру около двух часов ночи и… Он быстро посмотрел на Хелен, она улыбалась.
— Я не спала, — сказала она. — Я люблю тебя, Томми. Видимо, я всегда любила тебя так или иначе, далее когда думала, что ты всегда будешь моим другом и только. Поэтому — да. Я согласна. Когда захочешь, где пожелаешь.
Оливия
Я наблюдаю за Пандой, которая так и лежит на комоде, на художественно разворошенной стопке писем и счетов. Выглядит она вполне мирно. Свернулась в идеальный шарик — нос прикрыт хвостом. Она оставила попытки понять, почему нарушено расписание и ритуал ее отхода ко сну. Панда не спрашивает, почему я час за часом сижу на кухне, вместо того, чтобы вместе с ней отправиться к себе и в изножье кровати соорудить для нее гнездышко из одеял. Но что бы я себе ни говорила, я должна пройти одна через то, через что должна пройти. Это похоже на генеральную репетицию смерти.
Крис снова в своей комнате. Судя по звукам, он заставляет себя бодрствовать, затеяв основательную весеннюю уборку. Я все время слышу, как он хлопает дверцами, поднимает и опускает жалюзи.
Это бесполезное дело, но я до сих пор гадаю, как все сложилось бы, не пойди я тогда, много лет назад в «Джулипс» и не повстречай там Ричи Брюстера. Закончила бы университет, получила бы специальность, стала предметом гордости своих родителей… Сколько же чужих устремлений приходится нам реализовывать в жизни? И так ли уж виноваты мы в том, что не достигли должного уровня в воплощении чужих мечтаний? На оба эти вопроса напрашивается ответ — нисколько. Но жизнь сложнее, чем кажется.
Глаза щиплет, как будто в них насыпали песок. Я не знаю, который сейчас час, но мне кажется, что черный экран кухонного окна начинает потихоньку сереть. Я говорю себе, что написала на сегодня уже достаточно, что могу идти спать. Мне нужен отдых. Разве не об этом в один голос говорят мне врачи и целители? Берегите силы, не расходуйте попусту энергию, говорят они.
Мы с матерью проговорили в Кенсингтоне до самого утра. Пока за мной не приехал Крис.
— Он мой друг, — сказала я. — Думаю, он тебе понравится.
На что она ответила:
— Хорошо иметь друзей. Один настоящий друг гораздо важнее всего остального. ~— Она наклонила голову и с некоторой застенчивостью добавила: — Хотя бы это я узнала.
Крис приехал совершенно измученный, словно его пропустили через мясорубку. Он выпил с нами чаю.
— Все прошло нормально? — спросила я. Не глядя на меня, он ответил:
—Да.
Мать с любопытством посмотрела на нас, но ни о чем не спросила.
— Спасибо, что вы заботитесь об Оливии, Крис.
— Ливи многое делает сама.
— Чушь, — отрезала я. — Ты даешь мне силы, и ты это знаешь.
— Так и должно быть, — сказала мать.
Мы с Крисом уехали, когда рассвело. По его словам, он уже виделся с Максом, и спасенных животных пристроили. Потом он сказал:
— В моей группе пополнение. Я не говорил тебе? Мне кажется, они будут хорошо работать.
Думаю, Крис собрался рассказать мне об Аманде уже тогда. Должно быть, он испытывал значительное облегчение: меня вот-вот возьмут под опеку, а это значит, что я покину его, когда болезнь вступит в очередную стадию. И если он хотел вопреки правилам ДСЖ продолжать крутить с Амандой, он мог теперь делать это, не боясь ранить мои чувства. Вероятно, вот о чем он думал на обратном пути в Малую Венецию, но я не обратила внимания, что Крис сидел притихший. Меня переполняло происшедшее между мной и матерью.
— Она изменилась, — сказала я. — Похоже, она наконец пребывает в мире с собой. Ты заметил, Крис?
Он напомнил мне, что не знал ее раньше и поэтому не может сказать, произошли какие-то изменения или нет. Но он впервые увидел женщину, которая в пять часов утра после бессонной ночи показалась ему свежей и острой, как скальпель. Откуда у нее такой переизбыток энергии? — хотел бы он знать. Сам-то он с ног валится, а я, похоже, просто полумертвая.
Я сказала, что это чай, кофеин и необычность этой ночи.
— И любовь, — добавила я. — Она тоже играет свою роль. — Я не знала тогда, как я была права.
Мы вернулись на баржу. Крис повел собак гулять. Я наполнила их миски едой, налила воды. Покормила кошку. Мне доставляло настоящее удовольствие выполнять простые дела, которые все еще были мне по силам. Все будет хорошо, думала я.
Я почти не сомневалась, что мать позвонит мне в этот же день. Я сделала первый шаг. Наверняка, она сделает второй. Но звонили только Крису. На следующее утро, когда он повел собак на прогулку, я попросила его принести газету. В преддверии новых встреч с матерью и знакомства с Кеннетом Флемингом мне показалось уместным побольше узнать о крикете. Крис вернулся с «Тайме» и «Дейли мейл». Я обратилась к последней, спортивной странице, Там были статьи о боксе, гребле и крикете, и я начала читать.
Грядущие матчи между командами Англии и Австралии упоминались только в связи с сопоставлением характеров обоих капитанов: англичанин Гай Моллисон — приветливый и доступный средствам массовой информации по контрасту с австралийцем Генри Черчем — вспыльчивым и необщительным. Вот и тема для беседы. Чтобы сломать лед, можно спросить у Кеннета его мнение о капитане австралийцев.
Я внутренне посмеялась этой моей заботе о ломке льда. Что со мной происходит? Неужели я всерьез думаю о том, как облегчить человеку общение со мной. Когда в своей жизни я об этом беспокоилась? Несмотря на то, что в бытность мою подростком, еще до того, как Кеннет Флеминг впал в немилость из-за Джин, разговоры о нем донимали меня и заставляли буквально лезть на стенку, я поймала себя сейчас на том, что хотела бы полюбить его. И сама хотела бы понравиться ему. Хотела, чтобы все мы поладили. Да что же это происходит? Где же затаенное друг на друга зло, недоброжелательность, недоверие?
Я доковыляла до туалета, чтобы посмотреть на себя в зеркало. Я решила, что раз уж больше не закипаю при одной мысли о матери, то, наверное, и внешне стала другая. Нет, не стала. Но даже мой вид озадачил меня. Волосы были те же, кольцо в носу, сережки-гвоздики, жирно подведенные черным глаза — я до сих пор каждое утро умудрялась это делать. Снаружи я была тем же человеком, который считал Мириам Уайтлоу глупой коровой. Но если моя внешность и не изменилась, другим стало мое сердце. Словно исчезла часть меня.
Я посчитала, что такое воздействие оказали на меня изменения, произошедшие с матерью. Она не сказала: «Я десять лет назад умыла руки, Оливия» или «После всего, что ты сделала, Оливия», не стала заново пережевывать и оживлять прошлое. Нет, она приняла меня без всяких условий. И эта перемена в ней, как догадалась я, стала результатом общения с Кеннетом Флемингом. А если Кеннет Флеминг смог так повлиять на нее, я была более чем готова полюбить и принять Кеннета Флеминга.
Помню, у меня мелькнула мысль о Джин Купер, о том, как она вписывается в эту ситуацию, как и когда общается с ней мать и общается ли вообще. Но я решила, что данный треугольник — мать-Кеннет-Джин — это их дело, а не мое. Если мать не переживает за Джин Купер, мне-то что волноваться?
Я достала вегетарианские кулинарные книги Криса с полки над плитой и по одной перенесла на стол. Открыла первую и задумалась об ужине, который мы подадим матери и Кеннету. Начала читать, взяла карандаш из жестянки, стала делать пометки.
Крис тем временем изучал в мастерской какую-то отливку. Добрую часть дня наши карандаши скрипели по бумаге. Ничто не отвлекало нас, пока вечером к нам не заглянул Макс.
Он дал знать о себе, негромко окликнув нас, когда тяжело поднялся на баржу;
— Крис? Девочка? Вы внизу? Залаяли собаки. Крис крикнул:
— Открыто.
И Макс осторожно спустился вниз. Он бросил собакам по печенью, я клевала носом в старом оранжевом кресле. Крис развалился у моих ног, оба мы зевали.
— Привет, Макс, — сказал Крис. — Что случилось? В руке Макс держал белый продуктовый пакет.
Он приподнял его. В первую секунду Макс показался мне странно неловким и, что еще необычнее, неуверенным в себе.
— Вот, принес вам еды.
— По какому случаю?
Макс достал красный виноград, кусок сыра, печенье и бутылку итальянского вина.
— Действую по извечной традиции. Когда в деревне на какую-то семью обрушивается несчастье, соседи несут еду. Помогает, как и выпить чаю.
Макс ушел на кухню. Мы с Крисом в изумлении переглянулись.
— Несчастье? — переспросил Крис. — Что происходит? Макс? С тобой все в порядке?
—Со мной? — откликнулся он. Вернулся со стаканами, тарелками и штопором. Положил все это на верстак и повернулся к нам. — Вы радио сегодня вечером не слушали?
Мы покачали головами.
— А что случилось? — спросил Крис. Потом выражение его лица быстро изменилось. — Черт. Легавые накрыли одну из наших групп, Макс?
— К ДСЖ это не имеет никакого отношения, — ответил Макс. Он покосился на меня. — Это связано с твоей матерью.
Господи, подумала я. Инфаркт, инсульт, сбита автомобилем, ограблена на улице. По моему лицу словно провели холодной рукой.
— И с этим ее парнем, — продолжал Макс. — Вы еще не слышали о Кеннете Флеминге?
— О Кеннете? — довольно глупо повторила я. — Что, Макс? Что случилось?
В моем мозгу лихорадочно заметались мысли. Авиакатастрофа, подумала я. Но в утренних газетах об этом ничего не было сказано. Ответ Макса доносился до меня лишь урывками,
— Умер… пожар… в Кенте… возле Спрингбурнов.
— Но он не мог быть в Кенте, — возразила я. — Мать сказала… — Я замолчала. Мои слова были прерваны потоком мыслей.
Я знала, что Крис наблюдает за мной. Я приложила все усилия, чтобы на моем лице ничего не отразилось. Память начала перебирать — деталь за деталью — те часы, что я провела в Кенсингтоне одна, а потом с матерью. Потому что она сказала… она ведь сказала… Греция. Аэропорт. Она отвезла его туда.
Разве не так?
— … в новостях, — все говорил Макс, — … пока известно мало… очень неприятно для всех.
Я вспомнила ее, стоящую в темном коридоре. Это странное, в талию, платье, заявление, что ей нужно переодеться, запах джина после того, как она слишком долго меняла платье на домашний халат. И что там заметил Крис, когда присоединился к нам? Энергию, брызжущую из нее в пять часов утра и удивительную для женщины ее возраста. Что же происходит?
Шею мне сдавило, словно ее стянули гаечным ключом. Я молилась, чтобы Макс поскорее ушел, в противном случае я сломаюсь и начну трепать языком.
Но трепать о чем? Наверное, я не так ее поняла. Я все же нервничала. С ее приходом я пробудилась от тревожного сна. Я не слишком вслушивалась в ее слова. Моей задачей было провести первую встречу, не опустившись до взаимных обвинений. Поэтому что-то из ее слов я, наверное, не совсем поняла.
Той ночью в постели я перебирала факты. Она сказала, что отвезла его в аэропорт… Нет. Она сказала, что приехала из аэропорта, так? Рейс, по словам матери, откладывался. Хорошо. Понятно. Но как же тогда все происходило? Она не захотела оставить его в неопределенной ситуации. Поэтому побыла с ним, они выпили. В конце концов он отправил ее домой. А потом… что потом? Поехал из аэропорта в Кент? Зачем? Ведь даже если рейс отложили, он уже зарегистрировался и сидел в зале ожидания для международных рейсов… Не сходится. Требовался другой сценарий.
Может, рейс вообще отменили. Возможно, он поехал из аэропорта в Кент, чтобы отдохнуть в коттедже. Матери он об этом не сказал, потому что на момент ее отъезда из аэропорта он и сам не знал, что рейс отменят. Да. Да, точно, так и было. Поэтому он поехал в Кент. Да, поехал в Кент. И в Кенте умер. Один. При пожаре. Заискрила проводка, искра попала на ковер, он начал тлеть, потом загорелся, пламя, и тело Кеннета превратилось в пепел. Ужасное происшествие. Да, да. Так это все и произошло.
Сделав такой вывод, я испытала невероятное облегчение. О чем я думала? — удивилась я. И почему, черт возьми, я об этом думала?
Принеся мне утром чай, Крис поставил кружку на полку рядом с кроватью, сел на край кровати и спросил:
— Когда мы едем?
— Едем? — переспросила я.
— Навестить ее. Ты же хочешь с ней повидаться? Я невнятно выразила согласие и попросила принести мне газету.
— Хочу узнать, что случилось, до разговора с ней. Мне нужно знать, чтобы решить, что ей говорить.
Крис снова принес мне «Тайме» и «Дейли мейл». Пока он готовил завтрак, я сидела за столом и читала. В то первое утро после обнаружения тела Кеннета подробностей было мало, но последний абзац я перечитала несколько раз, возвращаясь к словам «специалист по умышленным поджогам» и к указанию приблизительного времени смерти. Я подсчитала: выходило, что Кеннет Флеминг умер около полуночи в среду. У меня заныло в груди. Что бы рано утром в четверг ни говорила мне мать о местонахождении Кеннета Флеминга, один факт оставался непреложным. Флеминг не мог одновременно находиться в двух местах: вместе с нею по пути в аэропорт или в аэропорту и в коттедже «Чистотел» в Кенте. Или медицинский эксперт сильно ошибался, или лгала моя мать.
Я сказала себе, что должна это выяснить. Позвонила ей, но никто не брал трубку. Я звонила весь день и вечер. На следующий день я сломалась.
Я попросила Криса немедленно отвезти меня в Кенсингтон. Сказала, что хочу повидаться с матерью наедине, если он не возражает. У нее горе, ей не захочется, чтобы рядом был кто-то посторонний, объяснила я.
Крис отнесся к этому с пониманием. Он отвезет меня, а потом будет ждать звонка, чтобы забрать.
Превозмогая боль в мышцах, я преодолела эти семь ступенек, но звонить не стала, а вошла, открыв дверь своим ключом. Оказавшись внутри, я увидела, что двери в столовую и в малую гостиную закрыты. На дальнем окне, выходившем в сад, шторы были опущены. Я стояла в почти темной прихожей и прислушивалась к царившей в доме мертвой тишине.
— Мама? — позвала я как можно увереннее. — Ты здесь?
Как и в среду вечером, ответа не последовало. Я добралась до столовой и открыла дверь. Свет упал на перила лестницы, там висела дамская сумка. Я подошла ближе. Провела пальцами по мягкой коже. Где-то наверху скрипнул пол. Подняв голову, я крикнула:
— Мама? — И добавила: — Криса здесь нет. Я приехала одна.
Напрягая зрение, я посмотрела вверх. Ступени терялись в темноте. День еще был в разгаре, но с помощью штор и дверей матери удалось превратить дом в мрачный склеп. Я не видела ничего, кроме смутных очертаний и черной тьмы.
— Я прочитала в газетах. Я знаю о Кеннете. Мне очень жаль, мама. — Притворись, подумала я. Притворись, что ничего не изменилось. — Прочитав о пожаре, я не могла не приехать, — сказала я. — Как это ужасно для тебя. Мама, тебе не дурно?
Сверху как будто донесся вздох, хотя, наверное, это был порыв ветра, слегка шевельнувший штору на окне в конце коридора. Послышался шорох, заскрипели ступеньки.
Я отодвинулась от перил и ждала, гадая, что мы скажем друг другу. Как я смогу притворяться? — спрашивала я себя. Она твоя мать, тут же отвечала я, придется. Пока мать спускалась, я открыла дверь в малую гостиную, отодвинула штору на окне в конце коридора. И вернулась встретить ее у лестницы.
Она остановилась на полпути, прижимая к груди сжатую в кулак правую руку. На матери был тот же домашний халат, который она надела в три утра в четверг. Но в отличие от того часа она, похоже, не излучала отмеченной Крисом необычной энергии, которая, как я теперь поняла, была лишь туго натянутыми нервами.
— Когда я о нем прочла, я не могла не приехать, — произнесла я. — Как ты себя чувствуешь, мама?
Она преодолела последний лестничный марш. В это время зазвонил телефон в малой гостиной. Мать ничем не дала понять, что слышит этот звук. Телефон надрывался. Я посмотрела в ту сторону, думая, ответить или нет.
— Газеты, — проговорила мать. — Стервятники. Терзают труп.
Я увидела, что она что-то сжимает в кулаке, что-то казавшееся красным на фоне ее пепельной кожи. Мать прижала к щеке этот предмет и прошептала:
— Я не знала. Не знала, мой дорогой. Клянусь в этом. Сейчас.
— Мама, — сказала я.
— Я не знала, что ты там.
—Где?
— В коттедже. Не знала. Не знала.
Во рту у меня мгновенно пересохло, так, словно я целый месяц шла по пустыне — теперь всякое притворство между нами стало невозможно.
Единственным способом не грохнуться в обморок было сосредоточиться на чем-то помимо моих собственных, бегущих по кругу мыслей. Поэтому я сконцентрировала внимание на долгих звонках, несущихся из малой гостиной. Когда звонки прекратились, я переключилась на предмет, который мать по-прежнему прижимала к щеке. И увидела, что это старый крикетный мяч.
Лицо матери сморщилось, рука затряслась.
— Я не знала, — повторила она, не отнимая от лица истрепанного кожаного мячика. — Не знала.
Она прошла мимо меня, как мимо пустого места. Прошла по коридору в малую гостиную. Я медленно последовала за ней и нашла ее у окна — мать билась головой о стекло. С каждым ударом она увеличивала силу и при каждом ударе повторяла имя Флеминга.
Меня парализовали страх, ужас и собственная беспомощность. Что делать? К кому обратиться? Как помочь? Я даже не могла спуститься в кухню и что-нибудь приготовить, хотя она, несомненно, нуждалась в еде. Потому что, приготовив, я не смогла бы принести еду в комнату, но даже если и смогла бы, я побоялась оставить ее одну.
Телефон зазвонил снова. И мать тут же увеличила силу ударов. Я почувствовала начинающиеся в ногах судороги. Ощутила, как ослабли руки. Мне нужно было сесть. Мне хотелось убежать.
Я добралась до телефона, сняла трубку, положила ее и, сразу же сняв опять, набрала номер на барже. Я молилась, чтобы, привезя меня сюда, Крис отправился домой. Мать продолжала биться головой об окно. Дребезжали стекла. Когда на том конце раздался первый гудок, треснуло первое стекло.
— Мама! — крикнула я, когда она увеличила и силу и частоту ударов.
Услышав голос Криса, я сказала: «Приезжай. Скорее», и бросила трубку, прежде чем он успел ответить. Стекло разбилось. Посыпались осколки. Я подошла к матери. Она порезала лоб, но, похоже, не сознавала, что кровь стекает в уголок глаза, а оттуда по щеке — как слезы мученицы. Я взяла ее за руку, мягко потянула и сказала:
— Мама. Это Оливия. Я здесь. Сядь.
— Кен, — только и вымолвила она.
— Ты не можешь так с собой поступать. Ради бога. Пожалуйста.
Разбилось второе стекло. Посыпались осколки. Увидев, как заструилась кровь из новых порезов, я рванула мать к себе.
— Прекрати!
Она вырвалась и вернулась к окну. И продолжала биться о стекло.
— Черт бы тебя побрал! — завопила я. — Прекрати! Сейчас же!
Я попыталась подобраться к ней поближе, схватила за руки. Нащупала крикетный мяч, отобрала и отбросила в сторону. Он закатился в угол, под вазу на подставке. Тогда мать обернулась. Проследила, куда упал мяч. Прижала руку тыльной стороной ко лбу, отняла, увидела кровь. И тогда она заплакала.
— Я не знала, что ты был там. Помоги мне. Милый мой. Я не знала, что ты был там.
Я, как могла, довела ее до честерфилдского дивана. Она свернулась в уголочке, положив голову на подлокотник, и кровь капала на старинную кружевную салфетку на нем. Я беспомощно смотрела на мать. Кровь. Слезы. Я потащилась в столовую, где нашла графин с шерри. Налила себе, выпила одним махом, налила вторую порцию, выпила. Налив третью, зажала стакан в кулаке и, не сводя с него глаз, чтобы не расплескать, вернулась к матери.
— Выпей это, — сказала я. — Мама, послушай меня. Выпей это. Тебе придется взять стакан, потому что у меня не настолько хорошо действуют руки, чтобы держать его. Ты слышишь меня, мама? Это херес. Нужно его выпить.