Один инцидент помешал ему. Вечером Добрек, который уже за обедом жаловался на недомогание, вернулся в десять часов и, против обыкновения, повесил на дверях вестибюля замок, снятый с садовой калитки.
В таком случае, смогут ли те осуществить свои планы и пройти в комнату Добрека?
Когда Добрек потушил свет, Люпен подождал еще час, потом на всякий случай укрепил веревочную лестницу и занял свой пост на площадке второго этажа.
Он не ошибся. Те пришли на час раньше, чем накануне, и пробовали открыть дверь вестибюля. Попытка не удалась, и несколько минут протекло в абсолютной тишине. Люпен уже решил, что те отказались от своих намерений, и вдруг вздрогнул от неожиданности. Кто-то прошел, не нарушая тишины ни малейшим шорохом. Он бы не заметил этого, до того шаги этого существа были бесшумны, если бы не задрожали перила лестницы, за которые он держался. Кто-то подымался.
И по мере того, как он подымался, Люпена охватывало страшно неприятное чувство: он ничего не слышал. По легкому сотрясению перил он был уверен, что существо приближалось, и мог по каждому толчку сосчитать все пройденные им ступени; но не было никакого другого подтверждения этому странному ощущению чьего-то присутствия, когда различаешь жесты, которых не видишь, и улавливаешь шум, которого не слышишь. Все же из тьмы выступила несколько более темная тень и что-то, очевидно, нарушило тишину.
И все-таки можно было допустить, что вовсе никого не было.
Возможно, он оказался жертвой галлюцинации.
Это продолжалось много времени. Он колебался, не зная, что делать, что предположить. Вдруг странная подробность поразила его. Стенные часы пробили два. По звону он узнал часы в комнате Добрека. Звонок раздался так ясно, как если бы между часами и Люпеном не было стены.
Люпен быстро спустился и приблизился к двери. Она была закрыта, но слева, внизу, было пустое место, образовавшееся от исчезновения маленькой дощечки.
Он прислушался. Добрек повернулся в этот момент в своей постели и продолжал дышать ровно и несколько хрипло. Люпен очень отчетливо расслышал шорох ощупываемой одежды. Не было никакого сомнения, что существо прошло туда и шарило в пальто, повешенном возле постели.
— На этот раз, я думаю, дело проясняется. Но, черт возьми, как эта дрянь туда прошла? Неужели ей удалось снять замок и открыть дверь?.. Но тогда зачем она имела неосторожность ее закрыть?
Ни на один миг — необычная подробность для такого человека, как Люпен, объяснимая разве только тем чувством стесненности, которое ему причиняли подобного рода явления — ни на один миг ему не пришла в голову та простая истина, которая перед ним внезапно раскрылась. Продолжая спускаться, он уселся на одной из ступеней так, что находится между дверью Добрека и выходом из дома, на пути, неизбежном для врага Добрека, когда он захочет присоединиться к своим товарищам.
С какой тоской он вопрошал тьму! Этот враг Добрека, в то же время его соперник, будет сейчас разоблачен, Люпен становился на его пути, и добыча, украденная у Добрека, сделается, в свою очередь, его добычей, в то самое время, когда товарищи, приложив уши к двери или калитке сада, напрасно ждут возвращения своего предводителя.
По новому дрожанию перил Люпен узнал, что человек возвращается. И снова, напрягая слух и зрение, он старался разглядеть таинственное существо, подходящее к нему. И вдруг он заметил его на расстоянии нескольких метров — он сам забился в совершенно темный угол и не мог быть замечен — то, что смутно ощущал в темноте, передвигалось с бесконечными предосторожностями со ступеньки на ступеньку, держась за перила лестницы.
— С кем, черт возьми, я имею дело! — с бьющимся сердцем сказал себе Люпен.
Развязка приближалась. Неосторожный его жест был замечен неизвестным, и он резко остановился. Люпен испугался, что тот убежит, отступит. Он бросился на противника и поймал пустое пространство, натолкнувшись на перила. Но он сейчас же бросился вперед, пробежал половину вестибюля и поймал противника в тот самый момент, когда тот подходил к калитке сада.
Настигнутый испустил крик ужаса, на который отозвались другие возгласы позади калитки.
— Ах, черт возьми, что это такое, — пробормотал Люпен, мощные руки которого обхватили нечто маленькое, стонущее и дрожащее.
Вдруг поняв, что это, он испугался и остановился на мгновение, не зная, что делать со своей добычей. Но те волновались за калиткой и совещались. Тогда, опасаясь, что проснется Добрек, он спрятал свою добычу на груди под пиджаком, причем заглушил его крики шариком, скатанным из носового платка, и поспешно поднялся на третий этаж.
— Возьми, — сказал он Виктории, которая вскочила с постели. — Я привел непобедимого предводителя наших врагов, Геркулеса этой шайки. Есть у тебя соска?
Он посадил в кресло шести или семилетнего ребенка, одетого в серенькое трико, с такой же шапочкой на голове, прелестное и бледное личико которого и испуганные глаза были залиты слезами.
— Где ты его взял? — спросила изумленная Виктория.
— На лестнице, он выходил из комнаты Добрека, — ответил Люпен, тщетно ощупывая его трико в надежде, что ребенок унес из комнаты какую-нибудь добычу.
Виктория растрогалась:
— Бедный ангелочек! Посмотри… он старается не кричать… Иисус-Мария, его ручки как лед. Не бойся, малютка, тебе не сделают ничего плохого… этот господин не злой.
— Нет, — сказал Люпен, — ни капельки не злой; но есть другой злой господин, который проснется, если там будут продолжать этот шум у вестибюля. Ты слышишь, Виктория?
— Ну? — прошептала Виктория, сразу испугавшись.
— А так как я не хочу попасться в западню, я бегу без оглядки. Идешь, Геркулес?
Он завернул ребенка в шерстяное одеяло так, что виднелась одна только голова, заткнул ему хорошенько рот и просил Викторию привязать его к своей спине.
— Ты видишь, Геркулес, я смеюсь над ними. Ты увидишь людей, которые в три часа ночи выкидывают ловкие штуки. Ну-с, полетим. У тебя не бывает головокружений?
Он перебросил ногу через окно и встал на перекладину своей веревочной лестницы. В одну секунду он спустился в сад.
Он все время слышал удары в дверь вестибюля. Удивительно, что Добрек не просыпался от такого сильного шума.
«Если я не наведу порядка, они все испортят», — подумал Люпен.
Остановившись на углу, он измерил расстояние, которое его отделяло от калитки. Она была открыта. Справа он видел подъезд, на котором двигались люди; слева — домик привратницы.
Эта женщина вышла из своего помещения и, стоя возле подъезда, умоляла:
— Замолчите, замолчите же! Он придет.
— Ага, прекрасно. Эта милая женщина служит также и им. Как ловко она это совмещает.
Он бросился к ней и, схватив за шиворот, сказал:
— Объясни им, что ребенок у меня… Пусть придут за ним ко мне, на улицу Шатобриан.
Недалеко на бульваре Люпен нашел таксомотор, который, должно быть, был нанят шайкой. Спокойно, так как если бы он был членом этой шайки, он сел в автомобиль и велел ехать к себе.
— Ну, тебя не очень трясло? — спросил он ребенка. — Не хочешь ли переночевать у нового дяди?
Ахил спал. Он сам приласкал мальчика и уложил его спать.
Ребенок как будто забылся. Его маленькое личико было проникнуто каким-то выражением суровости, в котором были одновременно и страх, и желание подавить его, желание кричать и жалостное усилие держаться от крика.
— Плачь, крошка, — сказал Люпен, — тебе легче станет.
Ребенок не плакал, но голос Люпена был так мягок и так доброжелателен, что он успокоился немножко, и в его глазах и устах Люпен уловил нечто знакомое, какое-то неуловимое сходство.
Это подтвердило некоторые его наблюдения. Факты связывались сами собой. На самом деле он не ошибся. Положение резко изменилось, и он был недалек от истинного направления. Тогда…
Резкий звонок, потом еще два.
— Вот твоя мать пришла за тобой, — сказал Люпен. — Не шевелись.
Он побежал к двери и открыл ее.
Женщина ворвалась, точно безумная.
— Мой мальчик, — воскликнула она, — где мой мальчик?
— У меня в комнате, — сказал Люпен.
Ничего не спрашивая, она, как будто весь путь ей был давно знаком, направилась в комнату.
— Молодая дама с седыми волосами, — пробормотал Люпен, — друг и недруг Добрека; это как раз то, что я думал.
Он подошел к окну и поднял занавес. Два человека ходили по противоположному тротуару: то были Гроньяр и Балу.
— Они не скрываются, — прибавил он. — Хороший признак. Они считают, что не обойдутся без меня и что надо подчиниться патрону. Остается еще прекрасная седая дама. Это дело потруднее.
Он нашел сына в объятиях матери, которая с беспокойными и мокрыми от слез глазами говорила:
— У тебя ничего не болит? Ты уверен? Как ты боялся, должно быть, бедняжка!
— Бойкий молодой человек, — заявил Люпен.
Она, ничего не ответив, ощупывала его трико так, как это делал раньше Люпен, должно быть, для того, чтобы убедиться, удалась ли ему его ночная миссия, и спросила его о чем-то шепотом.
— Нет, мама… Уверяю тебя, что нет, — сказал ребенок.
Она приласкала и поцеловала его, и ребенок, измученный усталостью и волнением, скоро заснул. Она долго сидела, наклонившись над ним. Она сама казалась очень усталой и нуждалась в отдыхе.
Люпен не переставал наблюдать за ней. Он тревожно смотрел на нее со вниманием, которого она не могла не заметить, и он уловил красноту ее век и легкие морщины. И все-таки он находил ее красивее, чем предполагал; лицо ее дышало той трогательной красотой, которую придает очень чутким людям привычка страдать.
Она была так грустна, что в порыве искренней симпатии Люпен приблизился к ней и сказал:
— Я не знаю ваших планов. Но каковы бы они не были, вам нужна помощь. Одна вы не будете иметь успеха.
— Я не одна.
— Вот эти двое, там? Я их знаю. Они — не в счет. Я вас умоляю, воспользуйтесь мной. Помните тот вечер в театре, вы готовы были мне сказать «да». Решитесь наконец сегодня!
Она обратила на него глаза, долго рассматривала его и, как бы не в силах подавить в себе чужой воли, промолвила:
— Что вы знаете в общем? Что вы знаете обо мне?
— О, очень многого не знаю. Не знаю вашего имени, не знаю…
Она прервала его движением и с внезапной решимостью воскликнула:
— Все то, что вы знаете, — бесполезно и не имеет никакого значения. Но какие у вас планы? Вы предлагаете мне свою помощь… Для какой цели? Для какого дела? Если вы с головой ринулись в это дело, если я ничего не могла предпринять без того, чтобы вы не встали на моей дороге, — то это верно делалось для того, чтобы добиться какой-то цели?.. Какой же?
— Какой? Бог мой, мне кажется, что мое поведение…
— Нет, — сказала она решительно, — ни слова! Между нами должна быть уверенность, и, чтобы ее достигнуть, надо быть абсолютно откровенной. Я вам подам пример. Добрек обладает предметом неслыханной ценности, но этот предмет ценен не сам по себе, а по тому, для чего предназначен. Вы знаете, какой это предмет. Два раза он был у вас в руках, и два раза я его у вас отбирала. Так что я вправе думать, что если вы хотели его приобрести, то только для того, чтобы использовать то его значение, которое вы ему приписываете, и использовать это в свою пользу…
— Как это?
— Ну да, соответственно вашим намерениям, вашим личным интересам и привычкам…
— Вора и мошенника, — закончил Люпен.
Она не возражала. Он старался прочесть в ее глазах затаенную мысль. Чего она от него хотела? Чего боялась? Если она не доверяла, не надо ли и ему остерегаться этой женщины, которая уже два раза похищала у него хрустальную пробку для того, чтобы ее вернуть Добреку? Будучи его смертельным врагом, до каких пор она будет подчиняться его воле? Доверяясь ей, не попадет ли он сам в лапы к Добреку?.. Однако он никогда не видал более серьезных глаз.
Перестав колебаться, он воскликнул:
— Моя цель проста: освобождение Жильбера и Вошери.
— Правда ли? Правда ли это? — вскричала она вся дрожа и пронизывая его тревожным взглядом.
— Если б вы меня знали…
— Я вас знаю… Я знаю, кто вы. Вот уж несколько месяцев, как я вмешиваюсь в вашу жизнь… и все-таки по некоторым основаниям я еще сомневаюсь.
Он произнес более уверенно:
— Вы меня не знаете. Если бы вы меня знали, вы были бы убеждены, что я не отступлю раньше, чем два моих товарища… или, по крайней мере, Жильбер, потому что Вошери каналья. Раньше чем Жильбер избавится от той ужасной судьбы, которая его ждет.
Она бросилась к нему и схватила его за плечи, совершенно обезумев:
— Как? Что вы сказали? Ужасная судьба?.. Значит, вы думаете… Вы думаете…
— Я действительно думаю, — сказал Люпен, почувствовав, как ее взволновала эта угроза, — я действительно думаю, что, если не приду вовремя на помощь, Жильбер погибнет.
— Замолчите, замолчите… — вскричала она. — Замолчите… Я вам запрещаю это говорить… Нет никаких оснований… Это только ваше предположение.
— Это не только мое, но и Жильбера также.
— Как? Жильбера? Откуда вы знаете?
— От него самого.
— От него самого?
— Да, он надеется только на меня, он знает на свете только одного человека, который спасет его, и несколько дней тому назад в отчаянии взывал ко мне из тюрьмы. Вот письмо.
Она жадно схватила бумажку и, заикаясь, прочла:
— Спасите, патрон… Я погиб… Я боюсь… помогите.
Она выпустила письмо из рук. По ее блуждающим глазам можно было подумать, что перед ней то мрачное видение, которое уже столько раз пугало Люпена. Она испустила крик ужаса и упала без чувств.
Двадцать семь
Ребенок спокойно заснул. Мать недвижно лежала на кушетке, где ее устроил Люпен, но ее затихающее дыхание и порозовевшее лицо говорили о скором пробуждении.
Люпен заметил на ее пальце обручальное кольцо и медальон на шее. Он наклонился и, повернув его, увидел миниатюрную фотографию, изображавшую мужчину лет 40 и юношу-гимназиста со свежим лицом, обрамленным кудрями.
— Да, так оно и есть, — сказал он. — Ах, бедная женщина!
Он взял ее руку в свои. Она раскрыла глаза и снова закрыла, пробормотав:
— Жак…
— Не беспокойтесь, он спит… Все обстоит благополучно.
Она очнулась. Но так как она продолжала молчать, Люпен стал задавать ей вопросы, чтобы заставить ее понемногу высказаться. Указывая на медальон, он спросил:
— Этот гимназист — Жильбер, не правда ли?
— Да, — ответила она.
— Жильбер — ваш сын?
Она вздрогнула и прошептала.
— Да, Жильбер — мой старший сын.
Итак, она была матерью Жильбера, заключенного в тюрьму по обвинению в убийстве и которого правосудие преследовало с такой жестокостью.
Люпен продолжал:
— А другой портрет?
— Это мой муж.
— Ваш муж?
— Да, он умер три года назад.
Она села. Она сразу вернулась к действительности со всеми предстоящими ей пережить ужасами.
— Как звали вашего мужа?
Она поколебалась минуту и сказала:
— Мержи.
Он воскликнул:
— Викториен Мержи, депутат?
— Да.
Наступило долгое молчание. Люпен не забыл еще толков, вызванных этой смертью. Три года назад в кулуарах парламента депутат Мержи прострелил себе череп, не оставив ни слова в объяснение своего поступка.
— Причины, — спросил Люпен, продолжая вслух свою мысль, — вы не знаете причины его смерти?
— Она мне небезызвестна.
— Может быть, Жильбер?
— Нет, Жильбер исчез на несколько лет раньше, проклятый и выброшенный моим мужем. Это горе было очень велико, но не это было причиной его смерти.
— Что же именно?
Не было уже необходимости ставить ей вопросы. Госпожа Мержи не могла больше молчать и медленно, с тоской стала рассказывать:
— Двадцать пять лет назад меня называли Клариссой Дарсель. Мои родители были тогда еще живы, и я встретила в светском обществе в Ницце трех молодых людей, имена которых разъяснят вам настоящую драму. Это были: Алексис Добрек, Викториен Мержи и Луи Прасвилль. Все трое были между собой знакомы еще студентами. Прасвилль тогда любил одну актрису, которая пела в Опере в Ницце, а Добрек и Мержи любили меня. Но я постараюсь покороче рассказать обо всем этом. Факты сами говорят за себя. С первого же мгновения я полюбила Викториена Мержи. Может быть, моя вина была в том, что я не заявила об этом сразу. Но искренняя любовь всегда робка, нерешительна, стыдлива, и я не проявляла еще открыто своей любви… К несчастью, этот период ожидания позволил Добреку на что-то надеяться. Когда он узнал, что я выхожу за Мержи, он рассвирепел…
Кларисса Мержи остановилась на мгновенье, затем изменившимся голосом продолжала:
— Я этого никогда не забуду… Мы все трое были в гостиной. Я еще слышу произнесенные им слова, полные ненависти и страшной угрозы! Викториен растерялся. Он никогда не видел моего друга в таком состоянии, с таким отталкивающим лицом и зверским выражением. Да, это был дикий зверь… Он скрежетал зубами, топал ногами. Его глаза — он тогда еще не носил очков — налились кровью и он не переставал повторять: я отомщу, я отомщу. Вы не знаете еще, на что я способен. Я буду ждать, если нужно, и десять, и двадцать лет… Но это грянет, как гром. О, вы не знаете… что значит отомстить. Зло за зло. Какая радость! Я рожден, чтобы наносить зло… И вы будете оба умолять меня на коленях. С помощью моего отца, вошедшего в эту минуту, и слуги Викториен Мержи выбросил это отвратительное существо. Через шесть недель я вышла за Викториена.
— А Добрек, — прервал Люпен, — он не пытался?
— Нет, в день свадьбы Луи Прасвилль, бывший у нас свидетелем, вопреки запрещению Добрека, войдя к себе, нашел молодую любимую им женщину мертвой, задушенной…
— Как? — вскрикнул Люпен, вскочив. — Неужели Добрек?
— Было известно только то, что Добрек уже несколько дней ее настойчиво преследовал. Невозможно было установить, кто именно вошел и вышел в отсутствие Прасвилля. И не нашли абсолютно никаких следов…
— Все-таки Прасвилль…
— Для Прасвилля и для нас не осталось никаких сомнений. Добрек, должно быть, насильно хотел увезти молодую женщину и во время борьбы, в припадке безумия и ярости, потеряв голову, схватил ее за горло и, вероятно, почти невольно убил. Но этому нет никаких доказательств. Добрека даже не побеспокоили.
— И что с ним было потом?
— Несколько лет мы о нем ничего не слыхали. Мы только знали, что он проиграл все свое состояние и что он объездил Америку. И я понемногу забыла его гнев и угрозы и стала думать, что он, перестав меня любить, отказался от своего мщения. Впрочем, я была слишком счастлива, чтобы заниматься тем, что было вне моего счастья, любви, политического положения моего мужа и здоровья моего сына Антуана.
— Антуана?
— Это настоящее имя Жильбера. Несчастному удалось скрыть хотя бы свое происхождение.
Люпен несколько нерешительно спросил:
— Когда… В какое время… Жильбер начал…
— Не могу вам сказать наверно, Жильбер — я буду его так называть, чтобы не произносить настоящего его имени, — Жильбер был и ребенком таким же, как сейчас, со всеми милый, симпатичный, очаровательный, но ленивый и недисциплинированный мальчик. Когда ему исполнилось пятнадцать лет, мы его поместили в гимназию в окрестностях Парижа с целью удалить его немного от нашего влияния. Через два года его выгнали.
— За что?
— За поведение! Узнали, что он убегал по ночам и целыми неделями под предлогом, что находится у нас, пропадал неизвестно где.
— Что он делал?
— Он играл на скачках, таскался по кафе и по разным притонам.
— У него были деньги?
— Да.
— Кто ему их давал?
— Его злой гений, человек, который, скрываясь от нас, помогал ему уходить из училища, который свел его с пути, испортил его, оторвал от нас и научил лжи, буйству и воровству.
— Добрек?
— Добрек.
Кларисса Мержи закрыла руками лицо, залившееся краской. Потом продолжала усталым голосом:
— Добрек отомстил. В то самое утро, когда мой муж выгнал из дома несчастного мальчика, Добрек раскрыл нам в циничном письме свою гнусную роль в этой истории. Он писал так: «Сначала суд, потом исправительная тюрьма… А потом, будем надеяться, и эшафот…».
Люпен воскликнул:
— Как? Это Добрек подстроил это последнее преступление?
— Нет, нет, тут только случай. Это гнусное предсказание было тогда только пожеланием. Но как это меня ужасало. С этого времени я заболела. У меня только что родился мой младший сын, Жак. И каждый день приносил нам новое преступление, совершенное Жильбером; подложные подписи мошенничества… Мы среди своих знакомых рассказывали, что он уехал за границу, и потом, что он умер. Жизнь стала тем более ужасной, что разразилась политическая буря, и мой муж должен был погибнуть.
— Как это?
— Вам достаточно сказать два слова: имя моего мужа было в списке двадцати семи.
— Ах, вот что!
Туман мигом рассеялся, и Люпен как бы при блеске молнии увидел целую массу вещей, которые до сих пор скрывались во тьме.
Кларисса Мержи продолжала более твердым голосом:
— Да, его имя было написано там, но по ошибке, по какому-то невероятному несчастью, жертвой которого он был. Викториен Мержи был членом комиссии, назначенной для изучения французского канала. Он голосовал с теми, кто был за проект кампании. Он даже взял, — я говорю отчетливо и точно, — пятнадцать тысяч франков, но взял это для другого, для своего товарища, которому безгранично доверял и был его слепым и бессознательным орудием. Он хотел сделать доброе дело и погубил самого себя. В тот день, когда президент кампании покончил с собой и исчез кассир, все дело вскрылось со всеми своими мошенничествами; в этот день муж узнал, что некоторые из его товарищей были подкуплены, и он понял, что и его имя так же, как имена других депутатов, влиятельных членов парламента, было записано в таинственном списке, о котором вдруг заговорили. Боже, какие потянулись ужасные дни! Будет ли опубликовано его имя? Какая мука! Помните ли вы это волнение в парламенте, ту атмосферу доносов и всяких ужасов? У кого находился список, этого не знали. Но знали о его существовании. Вот и все. Два имени были уже заклеймены общественной ненавистью. Два человека были снесены этой бурей. И никто не знал, откуда эти доносы и в чьих руках обвинительные документы.
— Добрек, — подсказал Люпен.
— Нет, — воскликнула г-жа Мержи, — Добрек в это время еще ничего не значил, он еще не появился на сцене. Нет… вспомните… Правду узнали вдруг, сразу и именно от того, в чьих руках она и была. То был Жермино, кузен президента кампании. Больной, в чахотке, он в постели написал префекту полиции, завещая ему этот список, который после его смерти найдут в железном сундуке в его комнате. Дом был окружен агентами. Префект караулил возле больного. Когда, наконец, Жермино умер, открыли ящик. Но он был пуст.
— На этот раз Добрек, — заявил Люпен.
— Да, Добрек, — повторила Кларисса Мержи, волнение которой с минуты на минуту возрастало. — Алексис Добрек, который уже шесть месяцев переодетый до неузнаваемости работал у Жермино в качестве секретаря. Как он узнал, что Жермино владелец этой ужасной бумаги? Неважно. Важно то, что он открыл сундук в ночь перед самой смертью. Расследование доказало это и установило.
— И его не арестовали?
— Для чего? Предполагали, что он спрятал список в надежном месте. Арестовать его значило снова раздуть это гнусное дело, которое уже всем надоело и которое во что бы то ни стало хотели заглушить.
— Ну и что же?
— Торговались.
Люпен рассмеялся.
— Торговаться с Добреком! Это смешно!
— Да, смешно, — произнесла с горечью госпожа Мержи. — Пока что он не переставал действовать и прямо шел к цели. Через неделю после кражи он пришел в парламент, спросил моего мужа и грубо потребовал у него 30 тысяч франков, давая сроку не больше 24 часов. В случае отказа — скандал и бесчестье. Мой муж знал, с кем имеет дело, знал, что он неумолим, мстителен и зол. Он потерял голову и покончил с собой.
— Как это нелепо! — не мог сдержаться Люпен. — У Добрека имелся список. Чтобы назвать хотя бы одно из 27 имен, он должен был опубликовать список, иначе обвинение не имело веса, то есть отдать этот документ или, по крайней мере, сфотографировать его, а делая это, он вызывает скандал и лишается возможности действовать, то есть шантажировать.
— И да, и нет, — сказала она.
— Откуда вы знаете?
— От Добрека, который посетил меня и цинично мне признался в том, что у него было свидание и разговор с моим мужем. И вот существует список, клочок бумажки, на котором указаны имена 27 лиц и суммы, ими взятые, и на котором, вспомните, президент кампании расписался кровью. Есть еще более неопределенные доказательства, о которых не подозревают заинтересованные лица: переписка между президентом кампании и его кассиром, между президентом и его юрисконсультами и т.д. Но важен только тот клочок бумаги с именами — это единственное неоспоримое доказательство. Его стоит только списать или сфотографировать, потому что его подлинность может быть строго проверена. Но все-таки и другие улики опасны. Они уже погубили двух депутатов. Он пугает намеченную жертву, терроризирует ее, угрожает неизбежным скандалом, и требуемая сумма представляется или же человек погибает, как мой муж. Вы понимаете теперь?
— Да, — промолвил Люпен.
И при наступившем молчании он представил себе всю тактику Добрека. Он видел его владельцем этого списка, наслаждающимся своей властью над жертвой. Депутат понемногу выступал из того глубокого тумана тайны, которым он был окутан. Он понимал теперь, откуда деньги, которыми так широко пользуется Добрек, и какими средствами он достигал званий главного советника, депутата, властвующего угрозой и террором, безнаказанного и неуловимого, внушающего страх даже правительству, которое предпочитает ему служить вместо того, чтобы объявить ему войну. Депутат, страшный даже для судебной власти настолько, что на место главного секретаря сыскного отделения призывают против всяких правил Прасвилля только потому, что он смертельный враг Добрека.
— Вы виделись с ним?
— Да. Это было необходимо. Муж покончил с собой, но его честь осталась незапятнанной, потому что никто не подозревал истины. Чтобы защитить имя, которое он мне оставил, я согласилась на первое свидание с Добреком.
— Первое, значит, были и другие?
— Да, еще несколько раз, — произнесла она изменившимся голосом. — В театре, потом в Энжиене… и еще в Париже ночью… потому что мне стыдно с ним встречаться днем, и я не хочу, чтобы об этом знали… Но это было нужно… Мною руководило более сильное чувство, жажда мести за моего мужа…
Она приблизилась к Люпену и горячо заговорила:
— Да, месть! Она сделалась смыслом и заботой моего существования! Отомстить за меня, за мужа, за моего погибшего сына, за все то зло, что он мне причинил… Это была моя единственная мечта, цель моей жизни. Я хотела погибели этого человека, хотела видеть его несчастным, видеть его слезы — как будто он еще в состоянии плакать! Я желала его рыданий, его отчаяния!
— Его смерти, — прервал Люпен, вспомнивший сцену между ней и Добреком.
— Нет, только не смерти. Я об этом часто думала. Я даже поднимала на него руку… Но для чего? Он, должно быть, предусмотрел все. Бумага все равно бы существовала. И потом, убить не значит отомстить… Моя месть требовала большего. Она хотела удовлетвориться его гибелью, его падением, а для этого единственное средство вырвать у него его когти. Добрек, лишенный этого документа, — не существует. Это его неминуемое разорение, и при каких печальных обстоятельствах! Вот чего я добивалась.
— А Добрек не догадывался о ваших намерениях?
— Конечно, нет. Клянусь вам, у нас были очень странные свидания, когда я подстерегала его, стараясь в его словах и движениях отгадать скрываемую им тайну, а он… он…
— А он! — продолжал Люпен мысль Клариссы Мержи… — Он подстерегал желанную добычу… женщину, которую не переставал любить… и которую любит с бешеным желанием.
Она склонила голову и с простотой сказала:
— Да.
Действительно, странный поединок между двумя существами, разделенными такой непреодолимой преградой. До какой степени должна была разгореться страсть Добрека, если он подвергал себя риску постоянной смертельной угрозы и если он привел к себе женщину, которой разбил всю жизнь. Но в то же время, в какой он должен был себя чувствовать безопасности!
— И чем кончились ваши поиски? — спросил Люпен.
— Мои поиски, — сказала она, — долго оставались бесплодными. Всю ту процедуру розысков, которые вы наблюдали и которые полиция с своей стороны наблюдала тоже, я проделала несколько лет тому назад, и все напрасно. Я начала уже отчаиваться, как вдруг однажды, зайдя к Добреку на Энжиенскую виллу, я подобрала под его письменным столом клочок разорванного письма, брошенный в корзинку с разной другой бумагой. Там было несколько строк, написанных на скверном английском языке его рукой. Мне удалось прочитать:
«Оставьте внутри хрусталя пустое место, но так, чтобы никто этого не мог подозревать».
Может быть, я не придала бы этой бумажке того значения, которое она заслуживала, если бы Добрек не прибежал вдруг из сада и не бросился бы к корзинке с бумагой, с многозначительной поспешностью стараясь что-то разыскать.
Он подозрительно смотрел на меня.
— Тут было… письмо.
Я сделала вид, что не поняла. Он не настаивал. Но его волнение не ускользнуло от меня, и я повела свои поиски по определенному направлению. Таким путем через месяц я в камине нашла часть английской накладной. Джон Говард, стекольщик в Стурбридже, доставляет депутату заказанный им хрустальный графин соответственной модели. Слово «хрустальный» меня поразило, и я поехала в Стурбридж, подкупила стекольщика и узнала, что по заказу пробка флакона была выдолблена внутри так, «чтобы никто этого не мог подозревать».