- Ты знаешь, мой государь, победа - сладкая штука. А слава и того слаще. Я не знаю на свете большего счастья, чем то, когда тебя узнают на улицах или площадях, почтительно шепчут:
"Это военачальник такой-то". Чтобы при одном лишь взгляде на тебя в глазах загоралась любовь, на лицах расцветала солнечная улыбка. Но ни ты, ни я, твой преданный друг, не можем оценить эту славу. Я - потому, что слава пришла ко мне слишком поздно. Я так долго ждал ее, что истомился в мечтах и ожидании. Так устал ждать, что теперь смотрю на славу, как на бессмыслицу. А ты... А тебе, мой падишах, тебе слава досталась слишком рано. Правда, и ты провел нелегкую жизнь. С детства познал и горе, и боль, и арестантом был, и беженцем. Но детская память коротка, и ты быстро забыл об этом. Все вытеснила очень рано пришедшая к тебе слава несокрушимого государя. Ведь когда это произошло, тебе было всего лишь четырнадцать лет! По этому, конечно, ты считаешь славу легко достижимой, чем-то само собой разумеющимся. Хотя ты этого и не говоришь, но это так, мой государь!
А падишах, пощелкивая пальцем по краю кубка, улыбнулся и ответил:
- Но корзину я не забыл... Вот ты говоришь, что детская память коротка, а сердце и память семилетнего ребенка запомнили и навсегда сохранили тесноту корзины...
По лицам и падишаха, и Леле Гусейн-бека прошла легкая тень.
В этот момент один из пьяных военачальников, опустившись перед государем на колени, фамильярно сказал:
- Святыня мира, я предлагаю поднять кубки за племя Устаджлу, взрастившее такого, как Мухаммед!
Эти слова, рассказывал Аргун-бек, ужалили падишаха, словно змея. Стала ли причиной этого давняя история с корзиной, или другой его разговор несколько дней назад, - никто, ни военачальники, ни Аргун-бек, бывший свидетелем происшествия, так и не поняли.
Хмель у падишаха сразу же прошел, он привстал на тахте, украшенной драгоценными камнями, положил руки на колени, гневно оглядел пьяных сотрапезников и сказал - нет, не сказал, закричал:
- Довольно!... До каких же пор мне объяснять вам!... Как вы не можете понять, что Устаджлу, Шамлу, Текелу, те или другие - для меня одинаковы. Один народ с одной верой! - Я создаю государство, объединяя под одним знаменем людей разных понятий, убеждений, сект. А во главе их стоят мои братья по вере - мои единомышленники. Вы же насильно раздираете народ на племена. В домики играете! Я из такого-то племени, я из этой местности, ты из той местности... Тот - из третьей... Если что и погубит наш народ, так это местничество, разобщенность между племенами! До тех пор, пока это разобщение не прекратится, пока вопрос: "Откуда ты?" не исчезнет с наших уст, мы даже во сне не можем увидеть свой народ единым! Довольно! Запомните раз и навсегда, что там, где нет единения, нет и победы. Только единство... только единство!... Скажите матерям, чтобы они воспитывали детей, как воинов, мучеников, учили их жертвовать собой во имя единения. Родины! Пусть они с детства не считают пространство по ту сторону колыбели чужбиной. Пусть матери говорят детям: "Если ты будешь убит в спину, изменишь Родине, да не пойдет тебе впрок мое молоко!" Иначе ведь нет Родины!
Султан Селим и сейчас будто слышал эти слова, дословно переданные ему Аргун-беком:
- Э, нет, - подумал он, - если этому щенку не дать по носу, не остановить, то аппетит у него возрастет непомерно, он далеко пойдет. Ишь, как хорохорится, гоголем ходит после нескольких-то побед!
По словам Аргун-бека, конец победного пиршества был весьма странным. Один из самых воинственных молодых суфиев выступил вперед и смело спросил у падишаха:
- А шиизм? Разве он не делит надвое единый народ? Тебя не пугает, государь, не приводит в ужас такое разделение народа, имеющего один язык, возделывающего одну землю? Ведь то, что половина будет суннитами, а половина - шиитами, приведет в будущем к страшной вражде друг с другом, мой хаган?!
Изумленно оглядев храброго молодого человека, шах ответил:
- Напротив, я объединяю народ. Хотя и силой меча, но все таки обращаю суннитов в шиитов и объединяю.
- Силой меча народ не объединить, о великий! Разделенный силой поэзии народ могла бы снова объединить только поэзия. А твои стихи, нефесы, распространяющие шиизм, разобщают. Ты писал эти стихи для того, чтобы собрать народ под своим знаменем, а не для того, чтобы объединить его!
Продолжая свой рассказ, Аргун-бек сказал Селиму:
- Удивительно, что падишах не разгневался, а терпеливо, словно учитель ученику, повторил: "Ты ошибаешься. Я объединяю земли родины. И в будущем, когда все будут поклоняться одной вере, остальное забудется, плохое уйдет, и будущие поэты смогут уже сочинять стихи об объединенной под одним знаменем родине.
Но молодой суфий упрямо покачал головой:
- Нет, не забудется. Это разобщение - историческое, оно станет причиной многих бед. Бойся, что тебя станут проклинать тогда, мой хаган!"
Несколько горячих юношей кинулись к молодому суфию-дервишу. Давно уже все, даже самые пьяные, протрезвившись, гадали, что же будет с дервишем, осмелившимся на столь резкий диалог с Искендершаном61; ждали, что сейчас вызовут палача. Здесь Аргун-бек счел необходимым добавить собственные соображения:
- Откровенно говоря, мой султан, мне тоже было жаль этого бесстрашного юношу... Но, когда бросились к дервишу, государь поднял руку. Все остановились, ожидая его распоряжений,
И шах громко сказал:
- Не трогайте его, он не враг! Он чист, и говорит то, что думает. Что у него на сердце, то и на языке. Я понимаю его, потому что он переживает за судьбу нашего народа, стремится к. его благополучию. Как бы я хотел, чтобы все вы были такими!
И никто не осмелился возразить государю. А молодой дервиш" поклонившись, вышел.
"Видимо, мне не дано понять смысла его противоречивых стихов и бесед, - думал Султан Селим. - И если я в чем-то разобрался, так только в одном: он, как и Гасан Длинный, бивший когда-то себя в грудь, хочет завоевать весь мир..."
25. ЦАРЬ ПОЭТОВ
Меджлис был интимным, приглашались лишь любители и ценители поэзии. До условленного часа оставалось еще достаточно времени. Шах Исмаил Хатаи, давно уже называемый близкими Искендершаном, сидел лицом к лицу с дворцовым мелик-уш-шуарой62. Только на поэтических собраниях, где не допускались церемонии, Хатаи чувствовал себя поэтом, забывал обо всех распрях, войнах, победах и поражениях; в эти часы он был самим собой - весь излучал и дышал поэзией. Но друзья и близкие знали за своим повелителем и другое - в нем словно уживались четыре человека: первый - непобедимый, ничего не боящийся, мужественно шагающий впереди своих войск, беспощадный к врагу военачальник; второй - хладнокровно отдающий приказы о снятии голов, алчный, падкий до трона и короны шах-завоеватель; третий - шейх, принесший в жертву своим убеждениям и меч, и лютню; четвертый - поэт Хатаи, автор изящных лирических газелей и такого шедевра, как поэма "Дехнаме". На поэтических собраниях, подобно сегодняшнему, у этого четырехликого человека три других лика исчезали и оставался только один - лик поэта, оставались только сердце и достоинство поэта. И без того красивые, но, в зависимости от ситуации, источающие то гнев, то злобу, то месть, пугающие окружающих черты лица в эти часы смягчались, облагораживались. В эти часы, встречаясь с друзьями по сазу и перу, он не допускал никаких церемоний, отменял на время обычные отношения "шах- холоп". "К чему церемонии меж друзьями?" - любил повторять он известную арабскую поговорку. И тем самым создал на поэтических меджлисах атмосферу подлинной непринужденности. Сегодня - день двух поэтов, имен которых не знали многие. Правда, Хатаи читал их стихи в рукописях, но знаком с ними еще не был. Сегодняшний меджлис целиком посвящен этим двум выдающимся личностям - Мухаммеду Физули и Мискину Абдалу.
В соседней комнате уставлялись дорогими яствами скатерти. Вскоре туда вместе с другими приглашенными придет, несмотря на то, что он - кази, большой любитель поэзии Мовлана Ахунд Ахмед Ардебили. Тот самый Мовлана Ахунд Ахмед Ардебили, который двадцать шестого числа месяца зилхиджа девятьсот девятнадцатого года хиджри63, в среду, освятил брак между молодым государем и Таджлы-беим - дочерью бека Бекдили-Шамлу из очень знатного рода, и после этого обряда любимая Таджлы-беим в одном из походов, в селе Шахабад, подарила ему сына-наследника, названного им Тахмасибом. Теперь Таджлы-беим была государыней провинции Хорасан - и любимая женщина, и пахнущий молоком младенец, наследник Тахмасиб, были от него далеко. При мысли о том, что вскоре придет Мовлана и принесет весть о сыне, в нем проснулось теплое отцовское чувство, забродило по жилам, украсило легким румянцем нежно-белую кожу молодого лица. Он облокотился о мутаку, украшенную тирмой с грушевидным рисунком, и вскоре забыл о собеседнике и о предстоящем собрании. С обтянутого полосатой тирмой табурета шах взял белую, как грудь любимой, самаркандскую бумагу, вынул перо из красочно разрисованного пенала и начал писать:
Ты - пери, чьи глаза пьянят, а губы сердцем моим играют.
Ты - Кааба, святыня. Алтарь мой - брови твои.
Словно день, лицо твое всходит, а волосы ночь застилают.
Ничего не прошу у аллаха я, кроме твоей любви!
Словно зернышко, манит родинка, а косы силки сплетают,
Почему не приветишь, о пери, ты птицу моей души?
Твой порог - приют мира. Ты стройна, как дерево рая.
Лишь святой водой твоих уст огонь свой смогу потушить.
О отшельник! Не отрицай - верь этим словам Хатаи,
Воспевающим красоту пери и силу его любви...
Ему казалось, что Мовлана, услышав последнее двустишие с именем автора, улыбнется, проведет белой тонкой, никогда не знавшей работы рукой по мягкой бороде, а потом усмехнется в усы и скажет:
- Не буду отрицать, не буду, о поэт!
Мелик-уш-шуара неторопливо поднялся, снял с разрисованной полки из палисандра приготовленную на сегодня рукопись "Бенгю баде" - "Гашиш и вино", переписанную лучшим шахским каллиграфом, скрепленную серебряными застежками. Снова, в который раз, начал ее перелистывать... Мелик-уш-шуара был высок ростом, худ и молчалив. Его желтоватое лицо казалось болезненным из-за постоянно носимых белого подризника и белой абы. Самым примечательным на его лице были глаза: спокойные, как озеро, блестящие, как волны под солнцем, глубокие и печальные, они светились из-под кустистых седых бровей, окруженные совершенно белыми ресницами... Ему вспомнился сейчас разговор со своим учеником и зятем. Разговор этот состоялся в Кербеле. В прошлом году, когда он заговорил с Мухаммедом о переселении в столицу, во дворец Шаха Хатаи, старый мелик-уш-шуара сказал:
- Сынок, этот шах не похож на других. Он и властен, он и мудр. Подумай сам, он покоряет страны, но не забывает и о главном, что питает дух придает блеск искусству, поэзии. Ты только послушай, что он говорит о слове, о сазе - душе нашего народа:
Сегодня не тронул рукою я саз мой любимый,
Но хлынул мелодий поток к небесам. Ч
етыре начала нам необходимы:
Наука, священное слово, мелодия, саз!
Он тогда промолчал, но мудрый старец ясно прочитал в глазах собеседника: "Ну и что? Все это - лицемерие. И поэзия, и искусство, и саз средства, необходимые ему для порабощения стран и народов, и для упрочения своей власти, не так ли?" И старец не оставил без ответа этот безмолвный вопрос.
- Ну и пусть! И при этом не забудь воздать ему должное: впервые после арабской оккупации наш азербайджанский язык проник во дворцы, стал языком политиков. Межгосударственнае переписка теперь ведется на нашем языке. Шах сам подает пример: слагает стихи на родном языке своего народа, согревает стихи собственным дыханием. А ведь до сих пор считалось, что только персидский язык - язык поэзии, вспомни, ведь ты сам говорил, что на нашем языке "Стихи слагать трудно". Дорогу во дворец проложили даже ашыги, а ведь они - народная память об озанах. Шах проявляет особую заботу о тех, кто хочет получить образование, стремится овладеть искусством. Он располагает прекрасной библиотекой, собрал в своем дворце каллиграфов, рисовальщиков, переплетчиков. Всем им определил жалованье, поручает переписку ценнейших диванов и научных трудов. Когда при тебе будут хулить его, то не забудь и о творимых им добрых делах!
Тогда этот разговор ни к чему не привел. А вот теперь зять посвятил свое новое произведение Шаху Исмаилу, завоевавшему особое положение среди государей века. Мелик-уш-шуара задумчиво разглядывал разрисованные полки. Хотя у шаха была отдельная библиотека, но здесь, под рукой он держал самые редкие экземпляры, которые могли понадобиться ему в любую минуту. Вот труд Мухаммеда Закария ар-Рази, повествующий о медицине, философии, астрономии, литературе и музыке; вот недавно переписанные произведения "Элми-Эхкам" и "Зидж", рассказывающие о звездах... Как широк круг интересов шаха, как велика его тяга к знаниям! Когда мелик-уш-шуара вернулся с рукописью, шах уже закончил писать и играл в шахматы с беззвучно вошедшим в комнату тайным служителем. Эта шахматная доска, привезенная ему в подарок купцом Гаджи Салманом из Индии, была изготовлена из знаменитого индийского карагача и перламутра. Одни клетки были из дерева, другие - из перламутра. Фигурки, высотой с палец, были изготовлены из слоновой кости: пешки - в виде усеченных куполов, конь - всадника, королем служила усыпанная драгоценными камнями корона. Белыми играл сам государь.
Тихими, бесшумными шагами мелик-уш-шуара подошел к игрокам, остановился между ними, стал наблюдать.
Игра окончилась. Хотя шах одержал победу, он, как и всегда, не был целиком сосредоточен на игре: мысленно он продолжал начатую беседу. Так было и на этот раз. Без всякой видимой связи он возобновил прерванную беседу:
- Значит, сегодня мы читаем "Бенгю баде" вашего зятя?!
- С вашего разрешения, мой государь!
Ни с того ни с сего он вдруг высказал мысль, волновавшую, видимо, его давно:
- Надо привлечь во дворец поэта Мухаммеда Физули, господин мелик-уш-шуара.
- Он не придет, святыня мира!
- Почему?
- Потому что он - на службе у более великого шаха, счастливый государь!
- У кого? - в голосе шаха нарастал гнев, это поняли и мелик-уш-шуара, и тайный служитель.
Но мелик-уш-шуара ответил так же спокойно:
- У Гусейна ибн-Алиюл-муртазы! У твоего великого предка, мой государь! Мухаммед Физули пишет на своем родном языке в Кербеле, среди арабов. Как говорится, "растит веру внутри веры!"
Служитель вздохнул свободно - голос государя стал, как и прежде, спокойным и мягким:
- Хвалю его! Поэт - недремлющее око, мыслящий мозг, несмолкаемый язык своих соотечественников. Разумеется, так и должно быть. Уму непостижимо, что сделали с этим несчастным народом арабы. Ребенок идет в школу, и первые произносимые им слова - арабские: "Бисмиллахи рахмани рахим, хювел-фаттаху алии". Что тут можно понять? Бедный ребенок! Разве нельзя, чтобы он своим крохотным язычком произнес на родном наречии: "С именем великого, милостивого, милосердного бога начинаю..." Вот и все. Такое и богу будет угодно, и ребенку ясно. Или другой пример. Многие народы ни слова не понимающие по-арабски, пять раз на дню совершают намаз. Один на один стоят они в укромном месте со своим создателем, говорят творцу о своих горестях, просят, веря в его величие: "Гул хювел-аллаху эхед". Разве нельзя, не ломая арабского языка при произнесении этих слов, просто сказать на своем родном языке "Бог един"? Клянусь, бог охотнее примет такую молитву. Ведь совершающий намаз будет понимать то, что он говорит богу, а не твердит, как попугай, заученные слова.
Поэт Хатаи уже давно обдумывал эту мысль, целиком завладевшую его душой, но не высказывал пока с полной откровенностью: для народа, обращенного в рабство, сохранение родного языка имеет неоценимое значение. Арабские завоеватели прекрасно понимали это и старались сразу же, в корне, задушить язык порабощенного ими народа. Пятикратная молитва несчастного пастуха, в которой он не понимает ни слова - по-арабски! Первое слово пятилетнего ребенка в моллахане - по-арабски! Верно говорят, если хочешь уничтожить народ - сначала отбери у него язык. Это стало лозунгом всех завоевателей, всех тех, кто приобрел господство над другими народами...
О наболевшем он говорил иносказательно, а мелик-уш-шуара и тайный служитель стояли и слушали, не зная, что ответить.
- На это и направлены все мои старания: придать блеск нашему языку, этого я требую и от вас, и от других поэтов... Вот почему, является Мухаммед Физули вашим зятем или нет, его авторитет передо мной очень высок. Жаль, что он не покинет Кербелу, службу святому Гусейну и не придет сюда...
В этот момент вошел слуга-нубиец и доложил, что приглашенные уже в сборе, ждут шаха.
Тайный служитель проговорил простодушно:
- Да буду я твоей жертвой, мой шах! А что, если бы ты издал указ перевести на наш язык и совершать на нем и намаз, и другие молитвы...
Шах расхохотался. Усмехнулся и мелик-уш-шуара. Даже у нубийца, застывшего в дверях как изваяние из черного гранита в ожидании шахских повелений, на мгновение ярко сверкнули белки глаз, мелькнули между толстыми губами блестящие, словно перламутр, зубы. Отсмеявшись, шах хлопнул правой рукой по спине своего любимого служителя и постоянного шахматного соперника, и сказал уже серьезно:
- Рано еще, мой дорогой! Мы наживем себе неисчислимое количество врагов. Весь арабский мир, все идеологи ислама, религиозные фанатики - все ополчатся против нас. Скажут: мы умаляем значение арабского языка. Скажут: переводить Коран - грех. Скажут: вы предаете язык Корана. В сущности, перевод нанесет вред интересам молл. Когда слова произносят по-арабски, среди неграмотных создается вера в существование в них некоей волшебной, таинственной силы. Известно, что все таинственное пробуждает в сознании человека священный трепет, пробуждает полную страха веру. Это-то им и нужно! Ты только подумай, сколько народов мира читают Коран на арабском, на этом же языке совершают намаз. От Андалузии до Хата, от берегов старого Эдила до юга Африки - чуть ли не весь мир...
Шах на мгновение смолк, и мелик-уш-шуара, воспользовавшись паузой, прочитал строки Фирдоуси, пришедшиеся по душе шаху:
Арабы, что ящериц грязных глотают
И пьют молоко верблюдиц,
Теперь о короне Каинов мечтают!
Что с миром сталось, люди!
- И наш народ это очень хорошо понял. Хоть и принял веру, но не забыл о ненависти. Сколько бытует в народе разных пословиц, баяты, выражающих отношение к арабской оккупации! Вот послушайте баяты:
Эй, отзовитесь - араб пришел,
Отдайте, что есть - араб пришел.
Даже самую малость не прячьте в щель,
Все заберет он - араб пришел!
Но шах его не слушал. В его воображении звучал другой голос, голос встреченного когда-то в караван-сарае благообразного дервиша. Он вспомнил вдруг слова старого дервиша: "Необходимо избавить людей от трех горестей нашего времени, государь! От голода, непрекращающихся войн и гнета местных правителей и амидов, продающих, вместе с прочим, и твои собственные трон и корону. Стоит им скрыться от твоего бдительного ока - они служат уже не тебе, а своим целям; добившись своего и получив в дар какую-либо область, они тотчас приступают к грабежу твоих подданных. Гнет дошел уже до того, что правитель пересчитывает зерна в колосьях, и в соответствии с этим требует у бедняка урожай. Почему у тебя не вызывает подозрений правитель, приносящий тебе дорогие дары? Почему ты не задумываешься, каким путем он получил их? Когда военачальники разоряются, они отправляются грабить то один, то другой край. Попирают законы народного гостеприимства. Заходят в чей-то дом, вкушают хлеб с его хозяином, а потом дочиста грабят приветившего их человека. Не забывай, что великий бог создал край для бедняков на том свете, а для богачей - на этом. Будь заступником всех несчастных, будь справедлив, будь праведен!"
Много слов сказал тогда дервиш. Даже и теперь, слушая его звучащий в памяти голос, шах поеживался от обилия предстоящих дел. Он заговорил, отвечая и тайному служителю, и своим сокровенным мыслям:
- Пока рано. Быть смелым не только у себя на родине, но и среди религиозных фанатиков, в пупке Аравии, как Мухаммед Физули, писать стихи, поэмы на своем языке! Вот это отвага! Он возводит наш язык в ранг языков, известных всему миру! Если таких, как он, будет больше, может быть, тогда...
Он снова умолк... Направился к двери. Черное изваяние - нубиец низко склонил голову. Шах прошел в зал, где был назначен поэтический меджлис. Позади него на подобающем расстоянии друг от друга следовали мелик-уш-шуара и тайный служитель.
* * *
Все любители и знатоки поэзии, музыки, науки и творцы искусства уже заполнили зал. Они садились, как правило, поближе к шаху. Трон в комнате не устанавливали; на таких собраниях Исмаил не любил отделять себя от поэтов, ашыгов - своих собратов по перу. Просто в зале, на почетном месте, разложили тюфячки, по обе стороны от них расположили подлокотники из тончайшей тирмы, бархатные подушки под спину - пюштю, называемые в народе "тюфяками свекрови" - обычно их подкладывали под спину, прислоняясь к стене, пожилые женщины. Вот таким - без трона и короны - бывал шах на поэтических и музыкальных собраниях. По числу участников собрания и в соответствии с их привычками против тюфячков ставили кальяны, наргиле, трубки. Подобно тому, как каждый заранее знал определенное ему место, надимы, невольницы, служанки тоже знали, кто и где будет сидеть. Рядом с курительными принадлежностями перед каждым тюфячком стояли низкие разрисованные скамеечки, а на них - самаркандская бумага, ширазские перья, пеналы. Вино, сладости и фрукты подавались каждому на отдельном подносе хонче. Для непьющих вместо вина подавались кардамонный и шафранный шербеты в красивых эмалевых кувшинах и граненых сосуда/х. Визири и векилы, ученые, поэты, каллиграфы, художники, музыканты и ашыги, которым предстояло услаждать слух на этом вечере, тихо переговаривались.
Когда в зал вошел Исмаил, а за ним, на подобающем расстоянии мелик-уш-шуара и тайный служитель, все тотчас поднялись и, прижав правые руки к груди, уважительно склонили головы.
Шах прошел к своему месту, сел. По его знаку опустились на свои тюфячки мелик-уш-шуара, надим и все собравшиеся. На минуту воцарилось молчание... Каждый устраивался поудобнее на своем тюфячке, облокачивался на подлокотники. Наконец, шах обратился к сидевшему справа от него мелик-уш-шуара:
- Устад, с чего начнем?
Поэтическое собрание вел обычно мелик-уш-шуара. И он ответил:
- Мой государь, помимо главной цели, ради которой мы все собрались, нас ждет сегодня и сюрприз - интересный гость, прибывший издалека, из самого Чухур Садда64. Северные области нашей родины будто провели водораздел между художниками: ширванская земля, где я родился, подарила миру поэтов, бакинская - прекрасных художников-ювелиров, округ Чуху Сада Геокча - ашыгов, и каждая по-своему прекрасна!
В этот момент примостившийся сбоку от шаха шут, не привлекавший до сих пор ничьего внимания, прервал мелик-уш-шуара со свойственной ему смелостью и болтливостью:
- Да, у каждого города должно быть свое лицо... Как говорят арабы, ремесленничество - в Басре, красноречие - в Куфе, удовольствия и наслаждение - в Багдаде, предательство в Рее, зависть - в Герате, распущенность - в Нишапуре, жадность - в Мерве, гордость - в Самарканде, храбрость - в Балхе, торговля - в Египте...
Все расхохотались.
- А Тебриз, в котором ты родился? - вопрос задал шах.
- Он рождает хороших шутов, дорогой!
Когда смех прекратился, Шах Исмаил обратился к мелик-уш-шуара:
- Слушаем тебя, устад!
- С вашего разрешения, эшрафи-эла65, наш гость - один из самых искусных народных художников Мискин Абдал.
- Пусть пожалует...
Среди музыкантов поднялся высокий худой человек с трехструнным сазом в руке, весь облик его излучал сияние. На ашыге была надета чуха со свободными рукавами, рубашка с вышитым воротом, коричневые домотканые шаровары. Тонкие черные брови ашыга будто образовали дуги над широко расставленными карими глазами. В этих глазах, завораживая и вызывая изумление, таинственным светом мерцали золотисто-желтые точечки. Прижав правую руку к левой стороне груди, ашыг поклонился на три стороны.
Властным шахским оком оглядывал Исмаил фигуру Мискина Абдала, его светоносные глаза, получившие, казалось, свои искорки в подарок от желтого солнечного луча. Невольно понизив голос, он сказал сидящему рядом мелик-уш-шуаре:
- Если это - Мискин Абдал66, то каковы же в тех местах величественные люди?
Губы мелик-уш-шуара легонько раздвинулись. Чтобы не вызвать подозрений, не смутить гостя - ашыга, впервые в жизни выступающего на шахском собрании, он ответил быстрым шепотом:
- Те, наверное, будут похожи на моего государя.
- И этот ничуть не хуже.
Разговор их не был замечен, лица обоих собеседников будто окутывала невидимая вуаль.
Мискин Абдал, еще раз почтительно поклонившись государю, встал на подобающем расстоянии. Лишь одно слово слетело с его уст:
- Позвольте...
- Позволено! - ответил самый старший из собравшихся кази.
Прижав к груди трехструнный саз, ашыг ударил мизрабом по струнам и мелкими плавными шажками пошел по кругу собрания:
Лишь на тебя надежда моя,
Ласковый друг, приди мне на помощь.
Вздохну - и эхо в горах застонет,
Заплачу - чужой рассмеется, родня отвернется моя.
Верхом на Дюльдюле67, с мечом в руках
Вместилище всех наших мыслей и чаяний68.
Но я - в опале, но я - в отчаянии,
Приди, мой глава, видишь, я в слезах!
И от тебя, приходящий на помощь
Великий аллах, моих слез не прячу.
Абдал - мое имя. И вот я плачу,
До самых небес дошли мои стоны!
Послышались возгласы собравшихся: "Саг ол! Молодец!" И голос ашыга, и искусство исполнения, и поэтичность пропетых на родном языке гошма, и строки, намекающие на великого предка государя, и мастерство игры на сазе, и танец, и учтивость, идущая от старых традиций деде-озанов, понравились всем сидящим в зале, пришлись им по душе. Это были люди, умеющие ценить искусство, и поэтому они с большой теплотой, с истинным наслаждением слушали ашыга Мискина Абдала, так же, как неоднократно слушали они любимого ими Гурбани. А Мискин Абдал, как подлинный ашыг, влюбленный в красоту поэзии, весь отдался вдохновению. Со сменой мелодии менялись и стихи, он переходил от гошма к теджнису, от теджниса к герайлы, от герайлы к дивани. Наконец, он, соблюдая этикет, прочел по одной-две строфы каждого вида и смолк. Снова, приложив правую руку к груди, почтительно поклонился, благодаря всех за внимание. Затем ашыг вернулся на свое место.
Целиком погрузившийся в мир поэзии поэт-государь Хатаи жестом подозвал к себе главного писаря, что-то сказал ему. Тотчас же главный писарь прошел в соседнюю комнату и вернулся с каллиграфом, несущим небольшой табурет. Шах громко сказал:
- Пиши! Даруем ему - Мискину Абдалу свое покровительство и дарственную на село Сарыягуб, с правом наследования
Главный писарь написал черновик указа, а каллиграф здесь же переписал его на самаркандской бумаге. На табурете были расставлены крошечные пиалы с голубой, красной, черной, лиловой красками, в отдельных маленьких сосудах находились жидкие золото и серебро. Привычными движениями каллиграф опускал камышовое перо в пиалы, водил им по бумаге. Не прошло и четверти часа, как указ был готов, и главный писарь, пятясь, поднес его государю. Одним росчерком камышового пера Исмаил поставил свой вензель под указом. По знаку мелик-уш-шуара Мискин Абдал подошел к государю, опустился на колени. Но когда он наклонился, чтобы поцеловать землю (видно, его заранее обучили придворным манерам), поэт-падишах остановил его:
- Нет-нет, устад, не целуй землю! В сравнении с тем удовольствием, которое ты нам сегодня доставил, указ ничего нe стоит. Возьми! Ты еще раз доказал всем нам, что язык нашей матери-родины - язык музыкальный, обладающий высокой поэтичностью, что на нем можно воспевать самые прекрасные чувства, высказывать самые глубокие мысли. Язык наш великолепно ложится на музыку! Слава тебе и великому создателю, вдохновившему тебя на это.
Радостно, с большим волнением слушал Мискин Абдал слова поэта-государя. Почтительно взяв указ, он поцеловал его, приложил к глазам и ко лбу и встал:
- Да будет долгой твоя жизнь, да стану я твоей жертвой! - сказал он. За то, что ты делаешь для возвеличения родного языка, за твои благородные убеждения и помыслы вечно будут молиться за тебя наши родные края.
Пятясь, Мискин Абдал вернулся на свое место. А шах задумчиво проговорил:
- Наш великий поэт задолго до нас утверждал в своих стихах:
Джамшида бокал протянула мне алая чаша тюльпана,
Когда я в цветник заглянул как-то раз утром рано.
И каждый цветок творца славил, и пел весь цветник:
Лови, о лови, ведь другого такого не будет, лови этот миг!
Ведь эти строки - лучшее подтверждение божественной поэтичности и музыкальности нашего языка! Мовлана Ахунд Ахмед заметил:
- Мой государь, у персов есть такая поговорка: настоящий язык - это арабский язык, язык поэзии - персидский, а чтобы по-тюркски говорить - труд нужен!
Раньше шаха на это отозвался шут:
- Никто свой айран не назовет кислым!
- Верно! И потом, ведь поговорку сочинил какой-то перс, вот он и присвоил себе поэтичность. А наш багдадский поэт своими произведениями дает лучший ответ на этот вопрос. Сегодня мы прочитаем одно из них. Пожалуйте, устад, очередь за стихами!
Мелик-уш-шуара передал листок бумаги своему ученику, прославившемуся прекрасной дикцией и выразительным чтением стихов; молодой поэт взял свернутый в трубочку листок, развернул его. Он взглянул в сторону шаха, как бы спрашивая разрешения, - среди собравшихся воцарилось молчание, и молодой человек начал читать "Гашиш и вино", поэму Мухаммеда Физули, посвященную Шаху Исмаилу: