Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тысяча и один призрак - Женщина с бархоткой на шее

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Женщина с бархоткой на шее - Чтение (стр. 10)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения
Серия: Тысяча и один призрак

 

 


Это волнение нельзя сравнить ни с какими другими страстями, от этого волнения перед лицом выигрыша или же проигрыша — этих двух полюсов, между которыми игрок носится с быстротой ветра (один из них жжет, как огонь, а другой замораживает, как лед), — от этого волнения его сердце готово вырваться из груди под ударами мечты или же действительности, как лошадь под ударами шпор, вобрать в себя, подобно губке, все душевные силы, сдерживать их, экономить и после сделанного хода передохнуть, с тем чтобы потом вновь напрягать их.

Страсть к игре — самая сильная из всех страстей, она никогда не наскучит. Это любовница, обещающая все и не дающая ничего. Она убивает, но не утомляет.

Страсть к игре — это мужская истерия.

Для игрока погибает все — семья, друзья, родина. Круг его интересов — это карты и шарик. Его родина — это стул, на котором он сидит, это зеленое сукно, на котором лежат его руки. Если бы его, как святого Лаврентия, приговорили к сожжению на раскаленной решетке, но при этом позволили бы играть, — держу пари, он и не почувствовал бы, что пламя жжет его, и даже не пошевельнулся бы.

Игрок молчалив. Слова ему не нужны. Он играет, он выигрывает, он проигрывает; это уже не человек — это машина. О чем же ему разговаривать?

И шум, стоявший в залах, поднимали вовсе не игроки, а крупье — это они собирали золото и гнусаво кричали:

— Делайте ваши ставки!

В эту минуту Гофман был уже не просто наблюдателем, страсть овладела им целиком, а иначе он мог бы набросать здесь несколько небезынтересных этюдов.

Он быстро проскользнул в толпу игроков и подошел к краю игорного стола. По одну сторону от него стоял человек в карманьоле, по другую — сидел старик с карандашом в руках и что-то подсчитывал на листке бумаги.

Этот старик, потративший всю жизнь на поиски мартингала, тратил теперь свои последние дни на то, чтобы все же попытать счастья, и свои последние деньги — на то, чтобы видеть, как рушатся его надежды. Мартингал так же неуловим, как и душа.

Между стоявшими и сидевшими мужчинами виднелись женщины: опираясь на плечи мужчин, они рылись в их золоте и с беспримерной ловкостью умудрялись, не принимая участия в игре, зарабатывать как на выигрыше одних, так и на проигрыше других.

При виде стаканчиков, полных золота, и уложенных пирамидками монет весьма трудно было бы поверить в то, что народ так страшно бедствует и что золото стоит так дорого.

Человек в карманьоле поставил на какой-то номер пачку бумажек.

— Пятьдесят ливров, — объявил он свою ставку.

— Что это такое? — спросил крупье, подгребая лопаточкой бумажки и беря их кончиками пальцев.

— Это ассигнаты, — ответил человек.

— А других денег у вас нет? — спросил крупье.

— Нет, гражданин.

— В таком случае извольте уступить место кому-нибудь другому.

— Это почему же?

— Потому что таких денег мы не берем.

— Это деньги, выпущенные государством!

— Если они могут пригодиться государству, тем лучше для него. А нам таких не надо.

— Ну хорошо, — сказал человек, забирая ассигнаты, — значит, и в самом деле это никуда не годные деньги, если их даже проиграть нельзя.

И, скомкав ассигнаты в руке, удалился.

— Делайте ваши ставки! — кричал крупье.

Мы уже знаем, что Гофман был игроком, но на сей раз он пришел сюда ради денег, а не ради игры.

От сжигавшей его лихорадки душа его бурлила в теле, как вода в котле.

— Сто талеров на двадцать шесть! — крикнул он. Крупье осмотрел немецкие деньги так же, как перед тем осмотрел ассигнаты.

— Подите обменяйте, — сказал он Гофману, — мы принимаем только французские деньги.

Гофман как сумасшедший побежал вниз, заскочил к меняле — как нарочно, тот тоже оказался немцем — и обменял свои триста талеров на золото, то есть приблизительно на сорок луидоров.

За это время рулетка вертелась уже три раза.

— Пятнадцать луидоров на двадцать шесть! — закричал он, подбегая к столу; с беспримерным суеверием игроков он повторял тот номер, который случайно уже назвал — назвал только потому, что на него хотел поставить человек с ассигнатами.

— Ставки больше не принимаются! — крикнул крупье. Шарик покатился. Сосед Гофмана сгреб две пригоршни золота, бросил их в шляпу и зажал ее между колен, а крупье подгреб к себе лопаточкой пятнадцать луидоров Гофмана и деньги многих других.

Вышел номер шестнадцать.

Гофман почувствовал, что лоб его, словно стальной сетью, покрывается холодным потом.

— Пятнадцать луидоров на двадцать шесть! — повторил он.

Другие голоса назвали другие номера, и шарик покатился снова.

На сей раз все досталось банку. Шарик упал на зеро.

— Десять луидоров на двадцать шесть! — сдавленным голосом произнес Гофман, но тут же спохватился: — Нет, только девять.

Он схватил одну золотую монету, чтобы оставить себе последний ход и последнюю надежду.

Вышел номер тридцать.

Золото отхлынуло с игорного стола, подобно бурной волне во время отлива.

Сердце у Гофмана сильно билось, в голове шумело, он видел перед собой насмешливую физиономию Арсены и печальное лицо Антонии; дрожащей рукой поставил на двадцать шесть свой последний луидор.

Все кончилось в одну минуту.

— Ставки больше не принимаются! — крикнул крупье. Гофман горящими глазами, словно перед ним пролетала его судьба, следил за шариком, что летел по колесу.

Внезапно он откинулся и закрыл лицо руками.

Он не только проиграл; у него не оставалось больше ни одного денье ни с собой, ни дома.

Одна из женщин, присутствовавшая при этом, — за минуту перед тем всякий мог бы получить ее за двадцать франков — с диким воплем радости сгребла горсть только что выигранного ею золота.

Гофман отдал бы десять лет жизни за один из луидоров этой женщины.

И чтобы не осталось никаких сомнений, он быстрыми, как мысль, движениями обыскал и обшарил свои карманы.

Карманы были пусты, но на груди он нащупал что-то круглое, похожее на экю, и схватил этот предмет.

То был медальон Антонии: он забыл о нем.

— Я спасен! — воскликнул Гофман и поставил на номер 26 золотой медальон.

XVI. МЕДАЛЬОН

Крупье взял золотой медальон и осмотрел его.

— Сударь, — сказал он Гофману (надо заметить, что в номере 113 еще обращались друг к другу со словами «сударь»), — сударь, продайте эту вещь, если угодно, и играйте на деньги, но повторяю: мы берем только золотые или серебряные монеты.

Гофман схватил медальон и, не сказав ни слова, выбежал из игорного зала.

Пока он спускался по лестнице, в душе у него роились какие-то мысли, решения, предчувствия; казалось, его кто-то предостерегал, но он был глух ко всем этим неясным призывам и влетел к соотечественнику, только что обменявшему ему талеры на луидоры.

Почтенный человек, в очках, съехавших на самый кончик носа, читал, небрежно развалившись в широком кожаном кресле; его освещали исходящие от низкой лампы тусклые лучи, с которыми сливался желтый блеск золотых монет, лежавших в медных чашках; за спиной у него была тонкая железная проволочная сетка с зелеными шелковыми занавесками, с маленькой дверцей на высоте стола: в эту дверцу можно было просунуть только руку.

Никогда еще золото не приводило Гофмана в такое восхищение.

Он радостно раскрыл глаза, словно попал в комнату, залитую солнцем, а ведь только что, за игорным столом, он видел гораздо больше золота, но, если уж рассуждать философски, то было совсем иное золото. Между звенящим, мелькающим, движущимся золотом номера 113 и спокойным, серьезным, молчаливым золотом менялы была такая же разница, как между пустым, безмозглым болтуном и погруженным в свои думы мыслителем. С помощью золота, выигранного в рулетку или в карты, невозможно делать добро: не золото принадлежит тому, кто им обладает, а тот, кто им обладает, принадлежит золоту. Черпаемое из мутного источника, оно должно служить грязным целям. Оно живет, но живет дурной жизнью и уходит столь же поспешно, сколь пришло. Оно вовлекает только в грех и не делает добра, а если и делает, то невольно; оно нашептывает желания, что стоят в четыре, в двадцать раз больше, чем это золото может оплатить, и, завладев им, человек вскоре убеждается, что ценность его невелика; короче говоря, деньги, которые выиграли или проиграли в игорном доме, деньги, о которых еще только мечтают, или деньги, которые подгребают к себе, — всегда имеют лишь относительную ценность. То целая горсть золота ничего не стоит, то от одной-единственной монеты зависит жизнь человека; а вот золото, имеющее обращение в торговле, золото менялы — то золото, за которым пришел Гофман к своему соотечественнику, — действительно имеет цену, обозначенную на нем; оно выйдет из своего медного гнезда только ради чего-то равноценного, а может быть, и превосходящего его цену; оно не переходит из рук в руки, подобно куртизанке, — без стыда, без любви, даже без симпатии; нет, оно себя уважает; выйдя из рук менялы, оно может испортиться, попасть в дурное общество — быть может, так и случилось до того, как оно попало к меняле, — но пока оно здесь, оно пользуется уважением и требует почтения к себе. Это символ необходимости, а не прихоти. Его не выигрывают — его приобретают; рука крупье не швыряет его, как простой жетон, — оно медленно, методически, монета за монетой, пересчитывается менялой со всем уважением, коего оно заслуживает. Оно молчаливо, но его молчание весьма красноречиво; в мыслях Гофмана все эти сравнения промелькнули в одну секунду, и он задрожал, опасаясь, что меняла не пожелает дать ему золота под залог медальона. Он заставил себя, невзирая на лишнюю трату времени, пуститься в долгий, пространный разговор, лишь бы добиться своей цели, тем более что он предлагал меняле не деловую сделку, а обращался к нему с просьбой.

— Сударь, — сказал он, — это я только что приходил к вам менять талеры на золото.

— Да, я узнал вас, сударь, — отвечал меняла.

— Вы немец, сударь?

— Я из Гейдельберга.

— А ведь я там учился! Что за прелестный город!

— Ваша правда.

Кровь у Гофмана бурлила. Ему казалось, что каждая минута, потраченная на такой банальный разговор, — это потерянный год жизни.

Тем не менее он с улыбкой продолжал:

— Я подумал, что, будучи моим соотечественником, вы соблаговолите оказать мне услугу.

— Какую? — спросил меняла, и лицо его омрачилось при этих словах: меняла дает взаймы так же неохотно, как муравей.

— Ссудить мне три луидора под залог золотого медальона.

С этими словами Гофман протянул медальон коммерсанту; тот положил его на весы и взвесил.

— Может быть, вы предпочтете продать его? — спросил меняла.

— О нет! — воскликнул Гофман. — Нет, довольно и того, что я отдаю его в залог; больше того, — я прошу вас, сударь: соблаговолите оказать мне услугу и храните этот медальон чрезвычайно бережно, — он для меня дороже жизни; завтра же я выкуплю его; чтобы его заложить, надо попасть в такие обстоятельства, в какие попал я.

— В таком случае я дам вам под залог три луидора, сударь.

И меняла со всей серьезностью, коей требовала такого рода операция, достал три луидора и один за другим выложил их перед Гофманом.

— О, я вам бесконечно благодарен, сударь! — воскликнул поэт и, схватив три золотые монеты, исчез.

Меняла положил медальон в уголок своего ящика и опять углубился в чтение.

Не ему ведь пришла в голову мысль рискнуть своим золотом в номере 113.

Игрок настолько близок к святотатству, что Гофман, поставив на номер 26 одну монету, — он не желал рисковать всеми тремя, — произнес имя Антонии.

Когда колесо завертелось, Гофман был спокоен: какой-то внутренний голос говорил ему, что он выиграет.

Вышел номер 26.

Сияющий Гофман сгреб тридцать шесть луидоров.

Прежде всего он спрятал в кармашек для часов три луидора; он хотел быть уверен, что сможет выкупить медальон своей невесты, он произнес ее имя, и ее имени явно был обязан своим первым выигрышем. Тридцать три луидора он поставил на тот же номер, и этот номер вышел. Это составляло выигрыш в тридцать три луидора, помноженные на тридцать шесть, то есть тысячу сто восемьдесят восемь луидоров, то есть больше двадцати пяти тысяч франков.

Черпая пригоршнями золото из этого неиссякаемого Пактола, Гофман в каком-то ослеплении ставил наудачу без конца. После каждой ставки груда выигранного им золота все увеличивалась, напоминая гору, внезапно вырастающую над водой.

Золото было у него в карманах, в сюртуке, в жилете, в шляпе, в руках, на столе — всюду. Золото текло к нему из рук крупье, словно кровь, хлынувшая из глубокой раны. Он становился Юпитером для всех Данай, которые здесь были, и кассиром всех незадачливых игроков.

Тысяч двадцать франков он таким образом потерял.

Наконец, решив, что им выиграно достаточно, он сгреб лежавшее перед ним золото и, оставив всех присутствующих во власти восхищения и зависти, помчался к дому Арсены.

Был час ночи, но это его не смущало.

Ему казалось, что с такими деньгами он может прийти в любое время дня и ночи — и всегда будет желанным гостем.

Он наслаждался, думая о том, как он осыплет золотом тело Арсены — тело, что обнажилось в его присутствии, что осталось к его любви холодным, как мрамор, и что оживет перед его богатством, подобно статуе Прометея, обретшего свою настоящую душу.

Он хотел войти к Арсене, опустошить свои карманы до последней монеты и сказать ей: «Теперь люби меня». А на следующее утро он уедет и, если это возможно, избавится от воспоминаний об этом лихорадочном, изнуряющем сне.

Он постучал в дверь к Арсене, как хозяин дома, вернувшийся к себе.

Дверь отворилась.

Гофман бросился к лестнице.

— Кто там? — послышался голос привратника. Гофман не отвечал.

— Куда вы, гражданин? — спросил тот же голос, и тень, неясная, как все ночные тени, появилась на пороге и бросилась вдогонку за Гофманом.

В те времена людям страшно хотелось знать, кто вышел, а особенно — кто вошел.

— Я иду к мадемуазель Арсене, — отвечал Гофман, бросая привратнику три-четыре луидора (час тому назад он продал бы за них душу).

Такая манера объясняться больше пришлась по вкусу служащему.

— Мадемуазель Арсены здесь больше нет, сударь, — отвечал он, с полным основанием полагая, что слово «гражданин» надо заменить словом «сударь», коль скоро ты имеешь дело с человеком со столь щедрой рукой. Человек, который обращается с вопросом, может сказать «гражданин», но человек, которому что-то дают, может сказать только «сударь».

— Как! — воскликнул Гофман. — Арсены здесь больше нет?

— Нет, сударь.

— Вы хотите сказать, что она не вернулась сегодня вечером?

— Я хочу сказать, что она вообще сюда не вернется.

— Так где же она?

— Понятия не имею.

— Боже мой! Боже мой! — простонал Гофман, обеими руками схватившись за голову, словно для того, чтобы удержать рассудок, готовый его покинуть. Все, что произошло с ним за последнее время, было настолько необычным, что каждую секунду он говорил себе: «Ну вот, сейчас я сойду с ума!»

— Так вы не знаете новость? — спросил привратник.

— Какую новость?

— Арестовали господина Дантона.

— Когда?

— Вчера. Так велел господин Робеспьер. Великий человек этот гражданин Робеспьер!

— Так что же?

— Да то, что мадемуазель Арсене пришлось спасаться бегством: ведь она любовница Дантона, а это бросает тень и на нее.

— Вы правы. Но как же она спаслась?

— Да так, как спасаются люди, которые боятся, что им отрубят голову: тут уж все средства хороши.

— Спасибо, друг мой, спасибо, — сказал Гофман и скрылся, оставив еще несколько монет в руках привратника.

Очутившись на улице, Гофман спросил себя, что он должен делать и зачем ему теперь все его золото; как нетрудно догадаться, ему и в голову не приходило, что он сможет разыскать Арсену, так же как не приходило ему в голову вернуться домой и отдохнуть.

И вот он пошел прямо, никуда не сворачивая; стук его каблуков раздавался по темным улицам, а он все шел и шел, подгоняемый своими мучительными мыслями.

Ночь была холодная, оголенные деревья, похожие на скелеты, дрожали под ночным ветром, как больные, что в бреду встали с постели, а их исхудавшие руки и ноги трясутся от лихорадки.

Снег хлестал по лицам ночных прохожих, и редко-редко освещенное окно — массы домов сливались с темным небом — загораживала чья-нибудь тень.

Холодный воздух подействовал на Гофмана благотворно. Душа его мало-помалу успокоилась во время быстрого бега, и возбуждение, если можно так выразиться, испарилось. В помещении он задохнулся бы; к тому же — как знать? — быть может, если он будет идти вперед, он встретит Арсену: ведь спасая бегством, она могла выбрать ту же дорогу, какую выбрал он, когда выходил от нее.

И вот он прошел пустынный бульвар, пересек Королевскую улицу, словно не глаза его — они ничего не видели, — а ноги узнали то место, где он оказался; поднял голову и остановился, заметив, что идет прямо к площади Революции — к той самой площади, по которой он поклялся никогда больше не проходить.

Небо было совсем темное, но еще более темный силуэт выделялся на горизонте, черном как чернила. То был силуэт чудовищной машины; ночной ветер высушил ее влажную от крови пасть, и теперь она спала в ожидании одной из тех верениц, что приходили к ней ежедневно.

Гофман не хотел снова увидеть это место при свете дня, он не хотел опять очутиться на этом месте, ибо там текла кровь; однако ночью все было совсем по-другому, и поэту, в котором независимо от его воли никогда не дремлет поэтическое чутье, было любопытно увидеть гильотину в тишине и во мраке, дотронуться пальцем до зловещего сооружения, кровавый облик которого в этот час должен был благотворно подействовать на его рассудок.

Какой великолепный контраст: после шумного игорного зала — эта пустынная площадь с эшафотом, ее вечным хозяином; после зрелища смерти — запустение и затишье!

Итак, Гофман шел к гильотине, словно притягиваемый магнитом.

Вдруг, почти не понимая, как это произошло, он очутился прямо перед ней.

Ветер свистел на эшафоте.

Скрестив руки на груди, Гофман глядел на него.

Сколько мыслей должно было родиться в мозгу у этого человека, чьи карманы были набиты золотом: он мечтал о ночи наслаждений, а в эту ночь одиноко стоял у подножия эшафота!

Его размышления были прерваны: внезапно ему почудилось, что к стонам ветра примешивается стон человека.

Он наклонился и прислушался.

Стон послышался снова: он доносился не издали, а откуда-то снизу.

Гофман огляделся, но никого не увидел.

Всхлипывание достигло его слуха в третий раз.

— Похоже, что это женский голос, — прошептал он, — и доносится он из-под эшафота.

Наклонившись, чтобы лучше видеть, он начал обходить гильотину. Когда он проходил мимо чудовищной лестницы, нога его за что-то задела; он протянул руки и коснулся какого-то существа, скорчившегося на первых ступеньках этой лестницы и одетого во все черное.

— Кто вы? — спросил Гофман. — Кто спит ночью рядом с эшафотом? Произнеся эти слова, он опустился на колени, чтобы увидеть лицо той, кому он задал этот вопрос.

Но она не двигалась; локти она поставила на колени, а голову положила на руки.

Несмотря на ночной холод, плечи ее были почти совсем обнажены, и Гофман смог разглядеть черную полоску, вокруг ее белой шеи.

Это была черная бархатка.

— Арсена! — вскричал он.

— Да, это я! — каким-то странным голосом прошептала скорчившаяся женщина, подняв голову и взглянув на Гофмана.

XVII. ГОСТИНИЦА НА УЛИЦЕ СЕНТ-ОНОРЕ

Гофман в ужасе попятился; он слышал ее голос, он видел ее лицо и все-таки не верил, что это она. Но Арсена подняла голову; руки ее, открыв шею, упали на колени, так что стал виден ее необычный бриллиантовый аграф, соединявший концы бархатки и сверкавший в ночи.

— Арсена! Арсена! — повторял Гофман. Арсена встала.

— Что вы здесь делаете в такую пору? — спросил молодой человек. — Да еще в этом сером платье! Да еще с голыми плечами!

— Его арестовали вчера, — отвечала Арсена, — а потом пришли арестовать и меня, и я убежала в чем была, но сегодня вечером моя комнатушка показалась мне слишком тесной, а кровать слишком холодной, и вот в одиннадцать часов я ушла оттуда, и теперь я здесь.

Эти слова прозвучали до странности однотонно; Арсена произнесла их, не сделав ни одного движения; они вылетали из ее бледных губ, которые открывались и закрывались словно с помощью пружины: казалось, что это был говорящий автомат.

— Но не можете же вы оставаться здесь! — воскликнул Гофман.

— А куда я пойду? Я хочу возвратиться туда, откуда я пришла, как можно позже; уж очень там холодно.

— Идемте со мной! — воскликнул Гофман.

— С вами? — повторила Арсена.

И при свете звезд молодому человеку показалось, что эти мрачные глаза метнули на него презрительный взгляд, похожий на тот, что однажды уже уничтожил его в прелестном будуаре на Ганноверской улице.

— Я богат, у меня есть золото! — вскричал Гофман. В глазах танцовщицы сверкнули молнии.

— Пойдемте, — сказала она, — но куда?

— Куда?

В самом деле: куда мог повести Гофман эту чувственную, привыкшую к роскоши женщину, ту, что расставшись с очарованными замками и волшебными садами Оперы, уже привыкла топтать персидские ковры и нежиться на индийском кашемире?

Само собой разумеется, он не мог привести ее в свою студенческую комнатушку: там ей было бы так же тесно и так же холодно, как и в том неведомом обиталище, о котором она только что рассказывала и куда, по-видимому, так безумно боялась вернуться.

— В самом деле, куда? — спросил Гофман. — Я ведь совсем не знаю Парижа.

— Я могу привести вас в одно место, — сказала Арсена.

— Прекрасно! — воскликнул Гофман.

— Идите за мной, — промолвила молодая женщина. Деревянной походкой, походкой автомата — в ней не было ровно ничего от обворожительной легкости, восхищавшей Гофмана в танцовщице, — она пошла вперед.

Молодой человек не догадался предложить ей руку: он последовал за ней. Пройдя по Королевской улице (ее называли в то время улицей Революции),

Арсена повернула направо, на улицу Сент-Оноре, для краткости называемую просто улицей Оноре, остановилась у фасада великолепной гостиницы и постучалась.

Дверь тотчас же отворилась.

Привратник с удивлением посмотрел на Арсену.

— Поговорите с ним, — сказала она молодому человеку, — иначе меня не впустят, мне придется вернуться обратно и сесть у подножия гильотины.

— Друг мой, — живо заговорил Гофман, становясь между молодой женщиной и привратником, — проходя по Елисейским полям, я услышал крик: «На помощь!» Я подоспел как раз вовремя, чтобы спасти эту даму от убийц, но я не успел помешать им раздеть ее. Пожалуйста, отведите мне лучшую комнату, прикажите развести огонь пожарче и подать нам хороший ужин. Вот вам луидор.

И он бросил золотую монету на стол, где стояла лампа, все лучи которой, казалось, сосредоточились на сверкающем лике Людовика XV.

В то время луидор был крупной суммой: на ассигнаты это составляло девятьсот двадцать пять франков.

Привратник снял свой засаленный колпак и позвонил. На звонок прибежал коридорный.

— Лучшую комнату для этих господ, да поживее!

— Для господ? — с удивлением переспросил коридорный, переводя взгляд с более чем скромного костюма Гофмана на более чем легкий костюм Арсены.

— Да, — сказал Гофман, — самую лучшую, самую красивую, а главное — хорошо протопленную и хорошо освещенную; вот вам луидор.

Казалось, при этом коридорный испытал то же чувство, что и привратник: он склонился перед луидором.

— Поднимайтесь и ждите у дверей третьего номера, — сказал он, указывая на широкую лестницу, полуосвещенную в этот поздний час, однако ступени ее — роскошь по тому времени весьма необычная — были покрыты ковром.

С этими словами он исчез.

Перед первой же ступенькой Арсена остановилась.

Казалось, поднять ногу для этой легкой сильфиды составляет непреодолимую трудность.

Можно было подумать, что у легких атласных туфелек были свинцовые подошвы.

Гофман предложил ей руку.

Арсена оперлась на нее, и хотя он не почувствовал тяжести ручки танцовщицы, зато почувствовал холод, которым веяло от ее тела.

Сделав над собой невероятное усилие, Арсена поднялась на первую ступеньку, затем на другую, на третью и так далее, но каждый раз при этом у нее вырывался вздох.

— Ах, бедная женщина, — прошептал Гофман, — как же вы должны были страдать!

— Да, да, — отвечала Арсена, — я страдала… Я много страдала.

Они подошли к дверям третьего номера.

Почти одновременно с ними подошел и коридорный, неся целую гору горящих углей; он открыл двери комнаты — и в одну минуту запылал камин и зажглись свечи.

— Вы, наверное, голодны? — спросил Гофман.

— Не знаю, — ответила Арсена.

— Коридорный! Лучший ужин, какой вы только сможете нам подать, — сказал Гофман.

— Сударь, — вынужден был заметить коридорный, — теперь говорят не «коридорный», а «служащий». Но поскольку сударь хорошо платит, он может говорить, как ему будет угодно.

И, в восторге от своей шутки, он вышел со словами:

— Ужин будет через пять минут!

Когда дверь за служащим закрылась, Гофман метнул жадный взгляд на Арсену.

Она так стремительно бросилась к огню, что даже не подумала подвинуть кресло к камину; она просто съежилась в уголке у очага в той же позе, в какой нашел ее Гофман около гильотины; и здесь, поставив локти на колени, она, казалось, была озабочена тем, чтобы подпирать руками голову на плечах и держать ее прямо.

— Арсена, Арсена, — говорил молодой человек, — я сказал, что разбогател, не так ли? Посмотри — и ты увидишь, что я не обманул тебя.

Гофман начал с того, что вывернул на стол свою шляпу; шляпа была полна луидорами и двойными луидорами, и они потекли из шляпы на мрамор с характерным для золота звуком: ни с каким другим звуком его не спутаешь.

Вслед за шляпой он опорожнил карманы, и карманы один за другим выбросили на стол добытые с помощью игры трофеи.

Груда сыплющегося, сверкающего золота громоздилась на столе.

Звон золотых монет, казалось, оживил Арсену; она повернула голову, словно вслед за слухом воскресло и ее зрение.

Она встала, все такая же деревянная и неподвижная, но ее бледные губы заулыбались, но ее остекленевшие глаза засверкали, и блеск их соперничал с блеском золота.

— О! — сказала она. — И все это твое?

— Нет, не мое, а твое, Арсена!

— Мое! — повторила танцовщица.

И она погрузила свои побелевшие руки в груду металла. Руки молодой девушки ушли в нее до самых локтей. Эта женщина, для которой золото было жизнью, прикоснувшись к золоту, казалось, вновь обрела жизнь.

— Мое! — повторяла она. — Мое!

Она произносила эти слова дрожащим, металлическим голосом, странным образом сливавшимся со звяканьем луидоров.

Вошли двое коридорных: они внесли уже накрытый стол и едва не уронили его при виде золотой груды, которую ворошили нервные руки Арсены.

— Прекрасно, — сказал Гофман, — подайте шампанского и оставьте нас. Коридорные принесли несколько бутылок шампанского и удалились. Гофман закрыл за ними дверь и запер ее на задвижку.

Глаза его горели желанием; он опять подошел к Арсене и снова увидел, что она стоит у стола и продолжает черпать жизнь не из источника Ювенсы, а из реки Пактола.

— Ну что? — спросил он.

— Золото — это прекрасно, — отвечала она, — я давно уже не прикасалась к нему.

— Тогда давай сначала поужинаем, — сказал Гофман, — а потом все в твоей власти, Даная, — ты сможешь купаться в золоте, если захочешь.

И он увлек ее к столу.

— Мне холодно, — сказала она.

Гофман посмотрел вокруг: окна и постель были затянуты красной камкой; он сорвал занавеску с окна и протянул ее Арсене.

Арсена накинула на плечи занавеску, которая, казалось, сама легла складками античной хламиды, и над этой красной драпировкой ее белое лицо стало еще белее.

Гофману сделалось почти страшно.

Он сел за стол, налил себе и выпил сразу два-три бокала шампанского. И тут ему показалось, что в глазах Арсены появился легкий блеск.

Он налил и ей, она тоже выпила.

Он уговаривал ее поесть, но она отказывалась.

И так как Гофман настаивал, она проговорила:

— У меня кусок в горло не идет.

— Тогда выпьем.

Она протянула ему свой бокал.

— Выпьем.

Гофмана мучили и голод и жажда; он ел и пил.

Особенно много он пил; он чувствовал, что ему не хватает дерзости; не то чтобы ему казалось, что Арсена, как в прошлый раз, готова оттолкнуть его то ли силой, то ли презрением; но его пугал какой-то леденящий холод, исходивший от тела прекрасной гостьи.

Чем больше он пил, тем больше оживлялась Арсена, — во всяком случае, так казалось ему; только когда она осушала бокал, какие-то розовые капли катились из-под бархатки на грудь танцовщицы. Гофман смотрел, ничего не понимая, потом, почуяв в этом что-то ужасное и загадочное, поборол внутреннюю дрожь и стал произносить все новые и новые тосты за прекрасные глаза, за прекрасные уста, за прекрасные руки танцовщицы.

Она не сопротивлялась, пила вместе с ним и как будто оживлялась, но не оттого, что пила, а оттого, что пил Гофман.

Внезапно из камина выпала головешка.

Гофман проследил за ней взглядом и увидел, что остановилась она только тогда, когда наткнулась на стопу Арсены.

Чтобы согреться, Арсена сняла чулки и туфельки; ее маленькая белая стопа, лежала на мраморе камина — мраморе таком же белом, как эта стопа: они, казалось, составляли единое целое.

У Гофмана вырвался крик.

— Арсена, Арсена! Осторожнее! — воскликнул он.

— А что такое? — спросила танцовщица.

— Эта головня… эта головня касается вашей ноги.

И в самом деле, она прикрыла собой часть стопы Арсены.

— Ну так уберите ее, — спокойно сказала танцовщица.

Гофман наклонился, поднял головню и с ужасом увидел, что не раскаленный уголь обжег ногу молодой девушки, а нога молодой девушки погасила раскаленный уголь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15