В итоге, вскоре после того как прозрение забрезжило в их головах, а Ирод в одном из своих страстных порывов поразил всех выразительностью игры и, заслужив одобрение партера, вызвал бурю оваций, отец де ла Сант, артистическая натура которого увлекла его и заставила участвовать в рукоплесканиях, столь сладостных для уха всякого лицедея, воскликнул:
— Этот малый слишком хорошо играл Исаака, чтобы однажды не представить нам достойного Ирода!
Восклицание это вполне согласовалось с тем, что уже внушил себе отец Мордон, и потому тот сосредоточил свой огнедышащий взор на добрейшем лице соседа, стиснул его запястье и спросил:
— Не правда ли, это он?
— Признаюсь, — отвечал сочинитель латинских трагедий, — что, если вы имеете в виду сходство…
— Неслыханное, не правда ли?
— Потрясающее.
— Между этим комедиантом и юным Баньером…
— Между этим комедиантом и юным Баньером? Да.
— Так вы со мной согласны, что?..
— То есть, я готов поклясться, если бы не…
— Вот и у меня есть некоторые сомнения.
— Какие?
— Дело в том, что я запер Баньера в зале размышлений.
— Сами?
— Сам.
— И что же?
— А то, — улыбнулся отец Мордон, — что, как вам известно, брат мой, в этой зале превосходные запоры.
— Прекрасный довод, — прошептал отец де ла Сант. — Однако же…
— Однако что?
— Это его голос, его походка, его жест. Кому, как не мне, знать: я же репетировал с этим шалопаем.
— Доставьте мне удовольствие, брат мой.
— К вашим услугам, преподобный отец.
— Сходите в коллегиум и справьтесь.
Отец де ла Сант поморщился. Его не слишком привлекало прерывать столь приятное занятие. И не удивительно, что его уверенность в полной тождественности Ирода и Баньера внезапно сильно поколебалась.
— Чем больше я смотрю, преподобный отец, тем отчетливей вижу, что мы впали в заблуждение. Вглядитесь-ка хорошенько в того, кто сейчас на сцене.
— Гляжу, — сказал отец Мордон.
— Так вот, тот, кто там играет, по моему убеждению, законченный актер, а юный Баньер никогда и не поднимался на подмостки.
— Если не считать поставленных вами представлений.
— О, школьная трагедия не может дать театрального образования!
— Это так, но все же…
— Посмотрите, преподобный отец: у того, кто перед нами, есть и жест, и величественность, и мимическое красноречие, тогда как юный Баньер не мог бы иметь всего этого.
— Гм, — усомнился отец Мордон. — Призвание подчас дает иным то, чему долгая привычка неспособна научить.
— Согласен, согласен. Но поглядите, как он пожирает глазами Мариамну, как томно и сладко смотрит сама Мариамна на Ирода, которого должна бы презирать! Я исповедовал влюбленных, и могу вас уверить, что это глаза людей давно знакомых.
— Пусть так, — заметил отец Мордон. — Но почему бы Баньеру, при его-то испорченности, не иметь давнее знакомство с этой комедианткой?
— Потому что, если бы он был с ней знаком, я бы это знал, — ответил отец де ла Сант.
— Вы бы знали об этом?
— Разумеется. Ведь я его духовник.
Эта реплика исчерпала спор и позволила латинисту-трагику в свое удовольствие досмотреть трагедию французскую. Ограничившись междометием «А!», почти лишенным оттенка сомнения, отец Мордон тоже сосредоточился на спектакле, но не освободился от колебаний, тем более явных, что у него не было никакого основания их скрывать.
Эти колебания длились ровно столько, сколько и сам спектакль.
С падением занавеса оба иезуита поспешили возвратиться в коллегиум. Вокруг дома царило полное спокойствие, ничто не свидетельствовало о той суете, какую всегда производит среди надзирающих чье-нибудь бегство или иное скандальное происшествие.
Однако видимость порядка не слишком успокоила отца
Мордона: его все еще не оставляла мысль о том, что Баньер и Ирод — один и тот же человек. Вот почему, едва войдя в прихожую, он для очистки совести спросил:
— Ужин послушнику из залы размышлений отнесли?
— Но, отец мой, — отвечал тот, к кому он обратился, — ваше преподобие не давали таких указаний.
— Действительно. А в коридоре кто-нибудь есть?
— Как всегда, сторож.
— Подайте мне фонарь и сопроводите меня туда. Служители повиновались. При виде хорошо задвинутых засовов, нетронутого замка и неповрежденной двери Мордон улыбнулся, а де ла Сант довольно потер руки.
— Мы ошиблись, — заключил этот последний. — Induxit nos diabolus in errorem note 30.
— Когда убегаешь, — откликнулся менее склонный к самоуспокоенности Мордон, — то чаще не через дверь.
— Но в зале размышлений нет окна, — продолжал настаивать отец де ла Сант.
— Fingit diabolus fenestras ad libitum note 31, — возразил Мордон.
— Баньер, где вы? — позвал послушника отец де ла Сант. — Баньер! Баньер!
И каждый раз, произнося имя молодого человека, он повышал голос.
Но Баньер не мог отозваться.
Оба иезуита переглянулись, как бы желая сказать: «Ох, неужели действительно Ирод и Баньер — одно лицо?»
Требовалось покончить с неопределенностью. По приказу отца Мордона дверь отперли.
И тут удручающее зрелище выбитого окна и разорванной драпировки, измятых и отодранных изречений поразило взоры обоих почтенных отцов-иезуитов.
— Так это его мы видели в роли Ирода! — едва переводя дух от негодования, заключил отец Мордон. — Я заподозрил это не только услышав, как он читает стихи, но особенно заметив, что он суфлирует остальным. Несчастный признался, отдавая мне книжонку, что знает всю пьесу наизусть.
— Меа culpa! Mea culpa! — бил себя в грудь отец де ла Сант.
— Вот еще один забавник, пожелавший от нас улизнуть, как уже улизнул этот проклятый Аруэ, — подытожил отец Мордон.
— Ну, что до этого, — попытался успокоить его преподобный де ла Сайт, — здесь нечего опасаться. У нашего забавника… и действительно, он забавен… у забавника один выход — возвратиться в нору. Кроликом или лисом, но вернуться. Ну ничего! Чтобы отучить его от подобного, уберем-ка мы веревку. У него будет довольно глупый вид, ведь он, без сомнения, рассчитывает вернуться тем же путем, каким ушел. Обрежьте эти болтающиеся лоскутья, и вы принудите беглеца постучаться в дверь — с опущенной головой и с раскаянием на физиономии.
— Убрать его веревку? — живо воскликнул Морд он. — Да вы с ума сошли! Я бы не только не убирал ее, но опустил бы ему шелковую лестницу, притом с перилами, если бы такую можно было найти. Только вот вернется ли он?
— А что же ему прикажете делать? — воскликнул отец де ла Сант, по-настоящему испугавшись при одном предположении, впервые забрезжившем в мозгу: Баньер вырвался на свободу навсегда.
— Не знаю, что ему делать, — ответил отец Мордон. — Знаю только одно: ему бы давно пора вернуться.
— Может, он видит свет в окне, — предположил отец де ла Сант, — и это его отпугивает?
— Да, это возможно, и все же… Впрочем, пустяки, погасите фонарь. Фонарь задули, и все провели около четверти часа в темноте, причем отец Мордон ни полсловом не отозвался на нетерпеливые поползновения своего собрата вновь завязать беседу.
По истечении четверти часа настоятель решил:
— Все. Сейчас он уже не вернется. И нам еще повезет, если то время, что мы потратили на ожидание, он использовал, чтобы переодеться, сменив мирское платье на монастырское. Не сходить ли вам в театр, де ла Сант?
— Мне? — произнес святой отец. — Думаю, это будет затруднительно.
— Почему?
— Меня могут узнать и предупредить его.
— Вы правы. Пошлите двух служителей. Только пусть не теряют ни минуты! Оба отца-иезуита вышли из залы размышлений и обнаружили служителей в конце коридора.
— Быстро отправляйтесь в театр, — приказал им отец Мордон, — узнайте, выходил ли из актерского фойе послушник или он остался там. Если он вышел, возвращайтесь. Если он там — затаитесь у актерского выхода, а затем, когда он будет проходить мимо, хватайте и ведите сюда! Свяжите его, если необходимо, но доставьте.
Отец Мордон произнес все это с впечатляющей краткостью, словно судья, объявляющий свой приговор, который должен быть немедленно и точно исполнен.
Получив приказание, служители бросились бежать со всех ног и вскоре достигли театра.
Они появились к тому времени, когда гасили последние огни, и, узнав у привратника, что никто не видел, как выходил вбежавший сюда послушник, устремились в коридор, по которому обычно выходили актеры; затаившись в темноте, они стали подстерегать добычу.
XVI. ДУША, СПАСЕННАЯ В ОБМЕН НА ДУШУ ЗАБЛУДШУЮ
Однако, наверное, так было предначертано свыше, в книге малых причин и великих следствий, чтобы в тот день происходило не меньше комических или трагичных происшествий, чем в нем содержалось часов.
Когда шел спектакль, во время последнего акта, в ту самую минуту, когда опустился занавес и все сгрудились вокруг дебютанта с поздравлениями, в еще безлюдный проход для актеров вошел бледный, мрачный, всклокоченный человек, медленно поднялся по крутым ступеням лестницы и, не глядя ни по сторонам, ни вперед, ни назад, повинуясь только заученной привычке, благодаря которой само наше естество, почти не прислушиваясь к душе или рассудку, выполняет то, что мы делали обычно, дошел до коридора, ведущего к актерским уборным.
Это был Шанмеле, обессиленный, разбитый, подавленный бессмысленным блужданием по самым темным и самым безлюдным улочкам Авиньона, Шанмеле, который, поднявшись и спустившись за вечер по добрым двум тысячам ступеней, истощив все грезы наяву, все страхи и все молитвы, а главное, все силы, решил, наконец, возвратиться, прежде всего чтобы узнать, что же все-таки без него произошло, а также чтобы испросить у своих сотоварищей прощения за то зло, какое он им причинил, оставив их без выручки, и, наконец, получив их прощение, уснуть, а при пробуждении обрести вместе со свежестью мыслей и наставление, внушенное Господом.
По правде сказать, издалека, со стороны сцены, до Шанмеле доносился какой-то шум, похожий на крики «браво», но долетев до него, все теряло свою определенность и на таком расстоянии могло бы сойти как за эхо стенаний и жалоб, так и за овацию.
И Шанмеле продолжал путь к своей гримерной.
Итак, именно с теми чувствами, что мы описали, он вступил в эту гримерную, вместилище собственной неправедности, будучи более чем когда-либо предрасположен к раскаянию.
Но едва он переступил порог, как ему в глаза бросилось сложенное на стуле аккуратной стопкой иезуитское одеяние; на стопке лежала треугольная иезуитская шляпа, с набожным тщанием вычищенная театральной прислугой.
Это зрелище исторгло у Шанмеле удивленный вопль: актер не верил собственным глазам. Он приблизился, потрогал одежду рукой и только тогда поверил, что она не нарисована, не бутафорская, как говорят в театре. После чего он воздел обе руки к Небесам и пал на колени.
Эти одеяния, ожидавшие его вместо Иродовых в собственной гримерной, послужили ему как бы указанием свыше той стези, по которой ему надлежало идти. Шанмеле даже не вспомнил, что видел Баньера в иезуитском облачении, он был далек от догадки, что юноша, силой затащенный в актерское фойе, попал в силки, приманкой в которых служили прекрасные глаза мадемуазель Олимпии, и сыграл Ирода. Он никого ни о чем не стал спрашивать. Эта одежда показалась ему знаком предначертания его новой жизни, свидетельством воли Всевышнего. Ряса иезуита, ниспосланная с Небес в гримерную комедианта, — указание гораздо более существенное, чем какой-то сон; Провидение сделало большой шаг вперед, если сравнивать с видениями в семье Шанмеле. Итак, сомнения прочь! Колебания прочь! Сменить, скорее сменить одеяние!
С этой минуты усталость покинула его вместе с нерешительностью. В мгновение ока Шанмеле сбросил то, что было на нем, схватил сутану и штаны Баньера, напялил его шляпу и, преисполненный воодушевления, вышел как раз тогда, когда все его товарищи направились в фойе воздать должное ужину г-на де Майи.
Но не прошел он и десяти шагов по темному коридору, бормоча предписанные ему отцом де ла Сайтом в качестве епитимьи пять «Pater» и пять «Ave», как служители отца Мордона, видя приближающегося к ним в сумраке иезуита и не ожидая, что в полночный час в городе может оказаться какой-либо иной послушник, кроме Баньера, бросились на актера, один проворно надвинул ему шляпу на самые глаза, другой завязал платком рот, оба основательно потрулились, осыпая ударами кулаков его бока, и под конец уволокли беднягу, словно две охотящиеся вместе пустельги — воробушка.
Через десять минут все трое были уже в коллегиуме, не попавшись на глаза никому из прохожих, весьма, впрочем, редких в столь поздний час ночи.
Поскольку их ожидали, то стоило им постучать, как дверь тотчас распахнулась и затворилась за ними.
В тот же миг торжествующие возгласы обоих служителей и брата-привратника оповестили всех, что Баньер пойман и водворен в обитель.
— Кто там? — спросил отец Морд он с порога кельи, где он ожидал их прибытия.
— Это он! Это беглец! Вот Баньер! — прокричало разом восемь или десять голосов.
— Отлично, — кивнул настоятель. — Тащите его в залу размышлений.
Приказ отца Морд она был исполнен буквально: беднягу Шанмеле, которого все еще принимали за Баньера, перенесли наверх в залу размышлений и положили на пол, после чего по данному им знаку служители удалились, унося с собой улыбку настоятеля и его «optime! note 32».
Тем временем дотоле молчаливая жертва, связанная, завернутая словно тюк, со шляпой, надвинутой на глаза, не чувствуя на себе больше чужих рук, забилась, хрипя и силясь сорвать душивший ее платок. Де ла Сант, имевший доброе сердце, помог, как умел, страдальцу, так что сначала была сдернута шляпа, а затем и развязан платок.
— Но это не Баньер! — вскричал настоятель.
— Это Шанмеле! — воскликнул де ла Сант.
И оба в полнейшем недоумении смотрели на комедианта, который сидел на полу с блуждающим взглядом, с безвольно мотающимися руками, с уткнувшимся в колени носом, переводя глаза с отца Мордона на отца де ла Санта, не узнавая никого из них, не ведая, куда его притащили, вовсе не понимая, что же с ним произошло, и напрасно спрашивая себя, кто же эти два странных персонажа, сыгравших перед ним роли доброго и злого разбойника.
Наконец он узнал одежды, а по ним и окружавших его людей, и дом, где он очутился. Господь продолжал являть ему благоволение, ибо его привели силой туда, куда он мечтал попасть, если бы его допустили. Он подпрыгнул, упал на колени с ловкостью эквилибриста и, хватая святых отцов за руки, пролепетал:
— О, хвала Создателю, бросившему меня в ваши руки!
В ответ оба святых отца только скрестили свои руки, устремив друг на друга вопросительный взгляд.
Но, поскольку самые замысловатые хитросплетения даже в испанских комедиях-путаницах рано или поздно находят разъяснение, отцы-иезуиты в конце концов распутали нить этой интриги. Актера покинули в зале размышлений при открытых дверях, не опасаясь его бегства, и, в то время как де ла Сант остался в обители, получив четкие наставления, как поступать в чрезвычайных обстоятельствах, отец Мордон помчался к градоначальнику, чтобы пустить по следу Баньера более искусных и надежных ищеек, нежели те, какими располагал коллегиум.
Почтенный магистрат, которого немало развлек спектакль, повеселел еще больше, узнав, кто там дебютировал. Не переставая громко хохотать, он дал приказ найти и схватить метра Баньера, где бы тот ни оказался.
Как арестует градоначальник школяра — смеясь или не смеясь, — мало волновало отца Мордона, лишь бы только послушник был пойман. Поэтому он поблагодарил градоначальника за любезность, и тот, все еще посмеиваясь, проводил его до дверей.
Итак, в тот час каждый преуспел сообразно своим устремлениям. Баньер находился подле мадемуазель Олимпии; Шанмеле быстрым шагом продвигался по пути к спасению; отец Мордон питал надежду схватить послушника. Градоначальник, пустив стражников по следу беглеца, хохотал во все горло, так что Вольтер, виновник всего переполоха, увидев все это, вскричал бы, как он и сделает двадцать лет спустя, что все идет к лучшему в этом лучшем из миров.
Первым, кто мог бы оспорить справедливость этой максимы, оказался бедняга Баньер.
Вспомним, что мы покинули его сияющим от счастья в покоях прелестной Олимпии, с устремленным на нее взором, молитвенно сложенными руками, готовым пасть на колени, когда громкий стук дверного молотка заставил его содрогнуться.
Новое вторжение несомненно предвещало события чрезвычайные, ибо Олимпия тоже вздрогнула и жестом приказала Баньеру прислушаться.
Почти тотчас раздался новый, еще более настойчивый стук.
Олимпия подбежала к окну, в то время как Баньер, поневоле догадываясь, что может оказаться причастным к этому ночному визиту, замер, окаменев в той же позе, в какой его застиг первый удар в дверь.
Актриса отодвинула уголок занавески, осторожно приоткрыла окно и глянула вниз сквозь щели решетчатых ставен.
Сквозь открытое окно до Баньера донеслось нечто похожее на мерный топот и шум приглушенных голосов.
Не говоря ни слова, Олимпия жестом пригласила юношу подойти поближе.
В три прыжка он оказался рядом с ней и посмотрел вниз через ту же щель, что и она.
У входной двери толпилась дюжина вооруженных и безоружных людей, а в нише ворот стояла карета, запряженная парой лошадей.
— Что вы об этом скажете? — спросила она так тихо, что Баньер угадал смысл произнесенного скорее по ее дыханию, ласково тронувшему его щеку, нежели по звуку голоса.
— Увы, мадемуазель! — тяжело вздохнул он. — Похоже, все на свете имеют зуб против царя Ирода.
— Да, — кивнула она. — Не правда ли, оттуда на целое льё разит иезуитом? Скажите, неужели у вас осталось хоть малейшее желание вернуться к этим гадким людям в черном?
— О мадемуазель! — вскричал Баньер громче, чем то допускала простая осторожность. — Я готов бежать от них хоть на край света!
— Тсс! — шикнула на него Олимпия. — Вас услышали.
И действительно, пристав, которого нетрудно было распознать по надменной чопорной осанке и недовольному лицу человека, поднятого с постели, противный пристав, весь в черном, среди своих одетых в серое приспешников, поднял голову и, отделившись от остальных, подошел почти под самый балкон.
— Быстрее, быстрее! — заторопилась Олимпия. — Нельзя терять время: они пришли за вами. К счастью, дверь крепкая и у нас есть в запасе минут десять, пока ее выломают.
— Думаете, они ее выломают? — спросил Баньер.
— Не преминут. Но за десять минут можно сделать немало, если, конечно, — тут она посмотрела на Баньера, — не терять головы.
— Мадемуазель, — зашептал Баньер, — только одно может заставить меня потерять голову: боязнь не понравиться вам; но, оставаясь уверенным и в вашем одобрении и в вашей симпатии, я готов схватиться хоть с целым светом.
— Отлично сказано, — отметила Олимпия. — Идемте!
— Но, — возразил Баньер, указывая на свой злополучный костюм царя Ирода, — эта одежда мне будет мешать.
— Переодевайтесь немедленно, — отвечала Олимпия, увлекая его в туалетный кабинет.
Подойдя к большому платяному шкафу, скрытому под обоями, она распахнула его, и Баньер увидел там целый гардероб.
— Переодевайтесь, не теряя ни секунды! — приказала актриса. — Я поступлю так же. У вас на все пять минут.
В тот же миг третий удар, еще мощнее предыдущих, потряс дверь и торжественно прозвучали слова:
— Именем короля, откройте!
XVII. ПОБЕГ
Эти слова пришпорили Баньера сильнее, чем совет Олимпии.
За пять минут он вполне покончил со своим туалетом и уже собрался с победительным видом вернуться в комнату Олимпии, когда на ее пороге столкнулся с очаровательным юным кавалером.
Баньер испустил возглас изумления, но уже со второго взгляда узнал под мужским нарядом Олимпию.
— О, как вы прекрасны! — воскликнул он.
— Вы поговорите об этом позже, любезный мой Баньер, и, признаюсь, я бы послушала такие речи с подлинным удовольствием, поскольку то, что у вас вырвалось, принадлежит к разряду фраз, что никогда не надоедают женщине. Но именно теперь нам нельзя расточать время на комплименты. Идемте!
— А куда?
— Откуда я знаю? Куда приведет нас случай.
— Приведет нас, говорите вы? Так вы идете со мной?
— Разумеется! — решительно отвечала актриса.
— Значит, вы меня любите? — не веря своим ушам, вскричал Баньер.
— Не знаю, люблю я вас или нет, но точно знаю, что мы сейчас уходим. Кстати, вы готовы?
— Готов ли я? — вскричал Баньер. — Конечно, готов!
— Тогда более ни звука. Следуйте за мной и делайте все, как я.
Она подошла к секретеру и открыла его. Две тысячи, оставленные г-ном де Майи, лежали там аккуратнейшим образом разложенные по ранжиру: одна — в свертках по сто луидоров в каждом, другая — в билетах на предъявителя.
— Берите золото! — приказала Олимпия. — Я же захвачу бумаги.
И пока она рассовывала кредитные билеты по карманам, Баньер набивал свои золотом.
— Готово? — спросила она.
— Да, — ответил он.
— Теперь возьмите это.
— Что еще?
— Мой футляр с украшениями. Отнеситесь к нему со вниманием.
— Он в верном месте, будьте покойны. Но что вы еще ищете?
— Перстень.
— Ах, да! — огорченно прошептал Баньер. — Перстень господина де Майи. Кажется, я видел его на камине.
Он протянул руку и, проведя ладонью по мраморной доске, промолвил:
— Вот он.
— Давайте сюда, — сказала она и надела перстень на палец.
— Вы слышите? — произнес Баньер.
— О, быстрее, быстрее! — вскрикнула Олимпия. — Дверь поддается!
— А как же мы, что нам делать?
— Поступим как эта дверь, — с очаровательной улыбкой произнесла актриса.
И, схватив послушника за руку, она повлекла его за собой.
— Куда вы? — в ужасе прошептал Баньер. — Не забывайте! Вы идете прямо им в руки!
— Доверьтесь мне, — успокоила его Олимпия.
И он покорно пошел за ней по коридору, ведущему к лестнице.
В коридор выходила дверь, Олимпия открыла ее, втолкнула юношу в какой-то кабинет и влетела туда вслед за ним.
Едва они затворили за собой дверь, как по лестнице послышался топот торопливых шагов пристава и его стражников, которые перебудили весь дом, вскоре огласившийся криками ужаса мадемуазель Клер и других слуг Олимпии.
После того как этот ураган пронесся, не задерживаясь, мимо двери их кабинета, актриса, задвинув за дверью все запоры, отворила другую дверцу, выходившую на узенькую лестницу; лестница заканчивалась темным проходом, ведущим в сад.
Только оказавшись на свежем воздухе, Баньер смог перевести дух. Беглецы скользнули под липами, добрались до калитки и очутились на крутой пустынной улочке — по ней и заспешила Олимпия, увлекая своего спутника.
Они бежали слишком быстро, чтобы завязать беседу, но держались за руки, и пальцы их были красноречивее уст. Не останавливаясь, они пробегали за улочкой улочку, за площадью площадь, за переулком переулок — вплоть до Ульских ворот, остававшихся открытыми на всю ночь.
Оказавшись за городской стеной, они спустились к реке, свежее дыхание которой напомнило о ее близости ранее, нежели перламутровый отблеск водной глади, мерцавшей за деревьями прогулочной аллеи.
Баньер метнулся было к деревянному мосту, но, вместо того чтобы последовать за ним, Олимпия потянула своего спутника вправо и начала спускаться по прибрежному откосу, словно школяр, отправившийся грабить огороды.
Он послушно следовал за ней. Бедняга! Держа на тоненькой шелковой нити, она могла бы привести его хоть в седьмой круг ада.
Молодые люди прошли по берегу Роны шагов сто, а затем Олимпия направилась прямо к маленькой лодке и отомкнула замок на ее цепи ключом, который она позаботилась прихватить, готовясь к бегству.
Вместе с ней прыгнул в лодку и Баньер.
— Умеете грести? — спросила его актриса.
— К счастью, да, — ответил он. — Когда мы отправлялись на прогулку, гребцом бывал я.
— Хорошо, — лаконично откликнулась Олимпия. — Так гребите.
Он сел на весла и рьяно принялся за работу.
А пришлось ему не сладко: Рона широка и быстра в том месте, где наши беглецы вознамерились ее пересечь. Но Баньер не солгал — он не только оказался сильным, упорным гребцом, но и умудрился выказать определенную ловкость во владении веслами.
Тяжело дыша, истекая потом, до крови стерев ладони, он сумел пересечь реку так, что их отнесло не слишком далеко.
За спиной беглецов ни единый звук не свидетельствовал о том, что их преследуют.
Когда они достигли противоположного берега, Олимпия, все это время выполнявшая роль лоцмана, привязала лодочную цепь к одной из причальных тумб, местоположение которой ей было известно, позволила Баньеру протянуть ей руку, спрыгнула на сушу и бросилась бегом в направлении Вильнёв-лез-Авиньона.
Баньер побежал с ней радом, все еще ни о чем не спрашивая.
Впрочем, нашим беглецам не было нужды бежать в темноте к белевшей на склоне холма деревеньке: в двух сотнях шагов от ее первых домов Олимпия, задыхаясь, изнемогая от усталости, но не переставая смеяться, остановилась около живописной хижины, полускрытой виноградными лозами.
Баньер застыл рядом.
— Постучитесь в этот ставень, — велела Олимпия. Баньер только и мог, что повиноваться. Он заколотил
так, что затрещала стена.
— Кричите: «Папаша Филемон!» — продолжала приказывать актриса.
И Баньер закричал голосом Стентора:
— Папаша Филемон!
Изнутри отозвался чей-то старческий голос.
— Он там. Подождем, — сказала Олимпия.
И она присела на деревянную скамью, прислоненную к стене.
Внутри дома раздалось тяжелое шарканье старческих ног в шлепанцах.
Олимпия тотчас три раза отрывисто постучала в ставень.
— А, это вы, мадемуазель Олимпия! — послышался блеющий голосок старика.
— Да, это я, папаша Филемон, — откликнулась актриса.
— Хорошо, сейчас открою.
— В этом нет нужды. Разбудите только Лорана, и пусть, не теряя ни минуты, он оседлает двух лошадей.
— А вы как же?
— Я подожду здесь.
— Очень хорошо, — ответил старик.
И шлепанцы зашаркали в глубь хижины.
— Олимпия, Олимпия! — прошептал Баньер, переводя дыхание лишь во второй раз с тех пор, как стражники постучали в дверь. — Что с нами происходит, Господь всемогущий! И что это за тайный ход, по которому нам удалось выбраться из дома?
— Да просто потайная дверь, любезный мой Баньер.
— И о ней никто не знал?
— Никто, кроме меня, Клер и господина де Майи. Баньер вздохнул.
— А лодка на реке?
— Лодка принадлежит одному маленькому кабачку, он называется «Прибрежный». Местопребывание его, как я подозреваю, послушникам неведомо, но известно всем влюбленным, которые приходят туда ужинать под сводами
беседок, а после ужина берут лодку, чтобы прогуляться к островам.
— И вы плавали к островам? — спросил Баньер, у которого от каждого нового откровения Олимпии становилось все тяжелее на сердце.
— Да, господин де Майи очень любил подобные прогулки, — невозмутимо ответила юная особа.
— А папаша Филемон, — все более печальным голосом продолжал Баньер, — кто такой папаша Филемон, если, конечно, этот вопрос не покажется вам нескромным?
— Нисколько. Папаша Филемон — старый слуга господина де Майи; хозяин подарил ему вот эту очаровательную хижину, два арпана виноградников и двух лошадей — время от времени мы их заимствовали у него для прогулок. Мы их позаимствуем и сейчас для нашего бегства.
И снова Баньер вздохнул, причем глубже, чем прежде.
— Что такое? — спросила Олимпия.
— А то, — печально потупился Баньер, разглядывая свои рукава, — а то, что я знаю: не к лицу мне вздыхать, поскольку все, что я имею, вплоть до костюма, — все позаимствовано у этого вельможи.
Говоря так, он смотрел на нее, и в его взгляде читалось: «Все-все, даже эта вот одежда, даже вы…»
Олимпия нахмурила бровки, словно для того, чтобы проложить в собственных мыслях такую же борозду, какую болезненная ревность проложила в сердце послушника.
Но Баньер, видя, как облачко набежало на ее лицо, не дал ей времени додумать и в порыве чувств бросился к ее ногам со словами:
— Ах, Олимпия, что бы ни случилось, примите мою клятву. Ради меня вы пожертвовали всем, моя жизнь принадлежит вам одной. Если вы меня любите — во что, по правде говоря, мне трудно поверить, ибо чем бы я мог вам понравиться, — если вы меня любите, то я вас просто боготворю! Тот день, когда вы разлюбите меня, станет несчастнейшим в моей жизни, но вы не перестанете быть для меня божеством, владычицей всей моей жизни. Вы подняли меня с самых низов, возвысили до себя; я буду достоин вас, и, клянусь, вам не придется раскаиваться, что предпочли жалкого послушника красивому благородному кавалеру…
— … который меня бросил, — с великодушной нежностью добавила Олимпия, подавая ему руку для поцелуя. — Пусть вас теперь ничто не беспокоит, — продолжала она. — И в будущем вам не следует ощущать на себе никаких уз, кроме тех, что наложит ваша любовь. У вас нет передо мной обязательств, и в день, когда вы, подобно господину де Майи, почувствуете, что вы не любите меня больше, вы будете свободны так же, как и он. Поверьте, мой милый Баньер, вы мне понравились. Думаю, я вас люблю, и я надеюсь любить вас и впредь. Останься господин де Майи по-прежнему моим покровителем, вы бы были для меня ничем. Но отныне я свободна. Любите меня, если вам так нравится, любите сколько вам угодно — это никогда дела не портит. Я считаю вас умным и решительным юношей и принимаю вас таковым. Все, что вам неизвестно в этом мире, в людях и обстоятельствах, вы узнаете. Будьте покойны: такие вещи познаются быстро.