– Мы не можем взять это на себя, – ответили им представители муниципалитета. – Выберите делегатов, они отправятся с нами в ратушу, и справедливость будет восстановлена.
Выбрали двенадцать делегатов; единодушно избранный Бийо вошел в их число, и все они вместе с представителями муниципалитета направились в ратушу.
Прибыв на Гревскую площадь, делегаты были крайне удивлены, увидев, что вся она заполнена солдатами; они с трудом проложили себе дорогу сквозь этот лес штыков.
Предводительствовал делегатами Бийо; он вспомнил, что знает ратушу, и мы были свидетелями, как он не раз входил туда с Анжем Питу.
Перед дверью зала заседаний трое представителей муниципалитета попросили делегатов секунду подождать, прошли в зал, но больше не появились.
Делегаты прождали целый час.
Ничего и никого!
Раздраженный Бийо нахмурился, топнул ногой.
Вдруг отворились двери. Вышел муниципальный совет во главе с Байи.
Байи был бледен; он был прежде всего математик, и ему было присуще точное сознание, что справедливо, а что нет; он чувствовал: его толкают на скверное дело, но у неге был приказ Национального собрания, и Байи его полностью и в точности выполнит.
Бийо направился прямиком к нему.
– Господин мэр, мы ждем вас уже больше часу, – обратился он к Байи решительным тоном, знакомым читателю.
– Кто вы и что хотите мне сказать? – спросил Байи.
– Кто я? – промолвил Бийо. – Меня удивляет, господин Байи, что вы спрашиваете, кто я. Правда, те, кто ходит кривыми путями, не желают узнавать идущих прямой дорогой. Я – Бийо.
Байи кивнул; услышав фамилию, он вспомнил человека, который одним из первых ворвался в Бастилию, защищал ратушу в страшные дни, когда были убиты Фулон и Бертье, шел у двери королевской кареты, когда король переезжал из Версаля в Париж, и нацепил трехцветную кокарду на шляпу Людовика XVI; он же разбудил Лафайета в ночь с пятого на шестое октября и, наконец, привез Людовика XVI из Варенна.
– Ну, а сказать я вам хочу вот что, – продолжал Бийо, – мы посланцы народа, собравшегося на Марсовом поле.
– И чего же требует народ?
– Он требует, чтобы исполнили обещание, данное тремя вашими представителями, и освободили двух несправедливо обвиненных граждан, за невиновность которых мы можем поручиться.
– А разве мы несем ответственность за подобные обещания? – бросил Байи, пытаясь пройти.
– Но почему же не несете?
– Потому что они были даны мятежникам!
Изумленные делегаты переглянулись.
Бийо нахмурился.
– Мятежникам? – протянул он. – Ах вот как! Значит, мы теперь стали мятежниками?
– Да, мятежниками, – подтвердил Байи. – И я направляюсь на Марсово поле, чтобы восстановить там спокойствие.
Бийо пожал плечами и рассмеялся тем громовым смехом, что в некоторых устах производит угрожающее впечатление.
– Восстановить спокойствие на Марсовом поле? – переспросил он. – Но там побывал ваш друг Лафайет, побывали трое ваших посланцев, и они подтвердят вам, что на Марсовом поле куда спокойней, чем на Гревской площади.
В этот момент с испуганным видом вбежал капитан одной из рот батальона квартала Бон-Нувель.
– Где господин мэр? – крикнул он.
Бийо посторонился, чтобы капитан увидел Байи.
– Я здесь, – ответил мэр.
– К оружию, господин мэр! К оружию! – закричал капитан. – На Марсовом поле драка. Там собрались пятьдесят тысяч разбойников, и они намерены идти к Национальному собранию.
Едва капитан закончил, тяжелая рука Бийо опустилась ему на плечо.
– Кто сказал это? – спросил фермер.
– Кто сказал? Национальное собрание.
– Национальное собрание лжет! – отрезал Бийо.
– Сударь! – воскликнул капитан, выхватывая саблю.
– Собрание лжет! – повторил Бийо и вырвал саблю у капитана из рук.
– Прекратите, прекратите, господа! – обратился к ним Байи. – Мы сейчас пойдем сами поглядим, как там обстоят дела. Господин Бийо, прошу вас, верните саблю. Если вы имеете влияние на тех, кто прислал вас, возвратитесь к ним и уговорите разойтись.
Бийо швырнул саблю под ноги капитану.
– Разойтись? – переспросил он. – Имейте в виду, право подавать петиции признано за нами законом, и до тех пор, пока закон не отнимет его у нас, никому – ни мэру, ни командующему национальной гвардией – не будет позволено препятствовать гражданам в выражении их пожеланий. Вы на Марсово поле? Мы опередим вас, господин мэр!
Те, кто окружал участников этой сцены, ждали только приказания, слова мэра, чтобы арестовать Бийо, но Байи почувствовал, что этот человек, говорящий с ним столь непреклонно и сурово, является выразителем мнения народа.
Он дал знак пропустить Бийо и делегатов.
Когда те вышли на площадь, то увидели в одном из окон мэрии огромное красное знамя, и порывы ветра, предвестники собиравшейся на небе грозы, трепали его кровавое полотнище.
К несчастью, гроза рассеялась; несколько раз громыхнуло, но дождь не пошел, только стало еще душнее да воздух напитался электричеством.
Когда Бийо и остальные одиннадцать депутатов вернулись на Марсово поле, толпа увеличилась по крайней мере еще на треть.
По самым приблизительным подсчетам, в этой огромной впадине собралось около шестидесяти тысяч человек.
Эти шестьдесят тысяч граждан и гражданок разместились на откосе, а также вокруг Алтаря отечества, на самом помосте и на ступенях.
Пришли Бийо и одиннадцать делегатов. Со всех сторон люди потянулись к ним, окружили, сгрудились вокруг. Освобождены ли двое арестованных? Что велел ответить мэр?
– Двое граждан не освобождены, и мэр ничего не велел ответить; он ответил сам, объявив петиционеров мятежниками.
Мятежники со смехом приняли звание, каким их наградили, и вернулись к своим прогулкам, беседам, занятиям.
Все это время люди продолжали подписывать петицию.
Уже собрали около пяти тысяч подписей, к вечеру надеялись иметь все пятьдесят. Национальное собрание вынуждено будет покориться столь единодушно выраженному мнению.
Тут прибежал запыхавшийся гражданин. Он не только видел, как и делегаты, красное знамя в окне ратуши, но еще был свидетелем, как при известии о выступлении к Марсову полю национальные гвардейцы разразились радостными криками, как они заряжали ружья и как после этого муниципальный чиновник прошел вдоль рядов и что-то шептал командирам.
Затем национальная гвардия, предводительствуемая Байи и муниципалитетом, направилась к Марсову полю.
Этот гражданин бежал бегом, чтобы опередить их и сообщить патриотам зловещую весть.
Однако такое спокойствие, такое согласие, такое братство царили на этом огромном пространстве, освященном прошлогодним праздником федерации, что граждане, действовавшие в соответствии с правом, дарованным им Конституцией, не могли поверить, будто их собрание может для кого-то представлять угрозу.
Они решили, что вестник ошибается.
Продолжался сбор подписей, рядом танцевали и пели.
И вдруг донесся барабанный бой.
Он приближался.
Люди стали встревоженно переглядываться. Смятение началось с откоса: над ним, словно стальные всходы, вдруг засверкали штыки.
Члены различных патриотических обществ стали собираться кучками, совещаться и предложили разойтись.
Но Бийо закричал с помоста Алтаря отечества:
– Братья! Что противозаконного мы делаем? Чего нам бояться? Либо закон о военном положении направлен против нас, либо нет. Но если он не направлен против нас, зачем нам бежать отсюда? А если да, его нам объявят, предупредят, и тогда у нас будет время разойтись.
– Да! Да! – закричали со всех сторон. – Мы действуем в рамках закона!
Подождем объявления! Должно быть троекратное объявление. Остаемся! Остаемся!
И все остались.
В ту же секунду барабанный бой прозвучал уже совсем рядом, и национальная гвардия вступила на Марсово поле через три входа.
Треть национальной гвардии вошла через проход, соседствующий с Военной школой.
Вторая треть-через проход, расположенный чуть ниже.
Еще одна треть – через проход, что расположен напротив Шайо. Этот отряд прошел под красным знаменем по деревянному мосту. В его рядах находился Байи.
Но красное знамя было не слишком велико и потому осталось незамеченным, так что этот отряд привлек ничуть не больше внимания, чем два остальных.
Это то, что видели петиционеры, собравшиеся на Марсовом поле. А что же увидели прибывшие войска?
Огромное поле, по которому прохаживались люди в самом миролюбивом настроении, а в центре его Алтарь отечества, гигантское сооружение на помосте, куда, как мы уже рассказывали, поднимались по четырем гигантским лестницам, по каждой из которых мог пройти целый батальон.
На помосте возвышалась ступенчатая пирамида, на верхней площадке которой находился Алтарь отечества, осененный изящной пальмой.
На каждой ступени сверху донизу сидели люди – столько, сколько могло поместиться.
Это была шумная, оживленная человеческая пирамида.
Национальная гвардия квартала Сен-Клод и Сент-Антуанского предместья, примерно четыре тысячи человек с артиллерией, вошла через проход рядом с южным углом Военной школы.
Она выстроилась перед зданием школы.
Лафайет не особенно доверял людям из предместья, составлявшим демократическое крыло его армии, поэтому он поставил рядом с ними батальон наемной гвардии.
Это были современные преторианцы.
Она состояла, как мы уже говорили, из бывших военных, из уволенных французских гвардейцев, из разъяренных лафайетистов, которые, узнав, что в их идола стреляли, пришли отомстить за это преступление, равнявшееся, на их взгляд, тому, какое совершил король против народа.
Наемная гвардия вошла со стороны Гро-Кайу и с угрожающим видом промаршировала до центра Марсова поля, остановившись напротив Алтаря отечества.
Третий же отряд, прошедший по деревянному мосту и предшествуемый жалким красным знаменем, представлял собой резерв национальной гвардии, в который были собраны сотня драгунов и шайка парикмахеров со шпагами на боку, поскольку право носить шпагу было их привилегией, но, впрочем, вооруженных до зубов.
Через те же проходы, в которые вошла пешая национальная гвардия, въехали несколько эскадронов кавалерии, подняв пыль, взметенную к тому же еще недолгим предгрозовым вихрем, который можно рассматривать как предвестие, и пыль скрыла от зрителей трагедию, что вот-вот должна была разыграться, или в лучшем случае позволила им видеть ее сквозь пелену либо разрывы в ней.
И то, что можно было разглядеть сквозь пыльную пелену или разрывы в ней, мы и попытаемся описать.
Первым делом была видна толпа, теснившаяся перед кавалеристами, что, отпустив поводья, скакали галопом по широкому кругу; толпа, которая, оказавшись замкнута в стальное кольцо, отступила к подножию Алтаря отечества, словно к порогу неприкосновенной святыни.
Затем со стороны реки раздался ружейный выстрел, а следом за ним залп, дым которого поднялся к небу.
Байи был встречен улюлюканьем уличных мальчишек, обсевших откос со стороны улицы Гренель; они продолжали улюлюкать, и вдруг прозвучал выстрел; пуля пролетела мимо мэра Парижа и легко ранила одного драгуна.
Тогда Байи приказал открыть огонь, но стрелять в воздух, только чтобы попугать.
Но первому залпу, словно эхо, ответил второй.
Это стреляла наемная гвардия.
В кого? Почему?
В мирную толпу, окружавшую Алтарь отечества!
После залпа раздался страшный многоголосый крик, и взорам предстала картина, какую до той поры редко случалось видеть, но потом приходилось видеть неоднократно.
Бегущая толпа, оставляющая позади себя неподвижные трупы и раненых, корчащихся в лужах крови.
А среди дыма и пыли кавалерия, яростно преследующая убегающих.
Марсово поле являло собой прискорбное зрелище. Застрелены были преимущественно женщины и дети.
И тут произошло то, что и происходит в подобных обстоятельствах: солдаты ощутили безумную жажду крови, почувствовали сладострастную безнаказанность резни.
Орудийная прислуга кинулась к пушкам, готовая открыть огонь.
Лафайет едва успел подскакать к батарее и встать между пушками и толпой.
После секундного замешательства обезумевшая толпа инстинктивно ринулась в сторону позиций национальной гвардии квартала Сен-Клод и Сент-Антуанского предместья.
Национальная гвардия разомкнула ряды и пропустила беглецов; ветер гнал дым в ее сторону, так что она ничего не видела и думала, что людей гонит один только страх.
Но когда дым рассеялся, она с ужасом увидела землю, залитую кровью и усеянную трупами.
В этот момент к национальной гвардии Сен-Клод и Сент-Антуанского предместья подскакал галопом адъютант и приказал двигаться вперед и совместно с другими отрядами очистить поле.
Но национальные гвардейцы, напротив, взяли на прицел адъютанта и кавалерию, преследующую толпу.
Адъютант и кавалеристы отступили перед штыками патриотов.
Все, кто бежал в эту сторону, нашли несокрушимых защитников.
Буквально в несколько минут Марсово поле опустело, на нем остались только тела мужчин, женщин и детей, убитых или раненных залпом наемной гвардии да порубленных саблями или растоптанных конями драгун.
И все-таки во время этой резни, не испугавшись вида падающих людей, криков раненых, грохота выстрелов, патриоты собрали листы с петицией и подписями, которые так же, как люди, нашли убежище сперва в рядах национальной гвардии Сен-Клод и Сент-Антуанского предместья, а затем, вероятнее всего, в доме Сантера.
Кто отдал приказ стрелять? Неизвестно. Это одна из тех исторических тайн, что остаются невыясненными, невзирая на самые дотошные расследования. Ни рыцарственный Лафайет, ни честнейший Байи не хотели крови, но все равно эта кровь преследовала их до самой смерти.
В этот день рухнула их популярность.
Сколько жертв осталось на поле после резни? Опять же неизвестно, так как одни занижали их число, чтобы уменьшить ответственность мэра и командующего национальной гвардией, другие же завышали, чтобы усилить народную ярость.
Настала ночь, трупы бросили в Сену, и Сена, безмолвная сообщница, понесла их к океану; океан поглотил их.
Тщетно Национальное собрание не только признало невинными Байи и Лафайета, но и поздравило их, тщетно конституционалистские газеты именовали эту акцию триумфом закона; это был позорный триумф, как позорны все подобные же дни, когда власть убивает безвинных людей. Народ, который всему дает истинное имя, назвал этот якобы триумф побоищем на Марсовом поле.
Глава 20.
ПОСЛЕ ПОБОИЩА
Вернемся в Париж и посмотрим, что же происходило там.
Париж услыхал грохот выстрелов и содрогнулся. Париж еще точно не знал, кто прав, а кто нет, но почувствовал, что ему нанесли рану и из этой раны струится кровь.
Робеспьер находился все время в Якобинском клубе, словно комендант в своей крепости, тут он был по-настоящему всемогущ. Но в тот миг в стенах крепости народа была проломлена брешь, проломлена при уходе Барнавом, Дюпором и Ламетом, и теперь всякий мог войти в нее.
Якобинцы выслали одного из членов клуба на разведку.
А вот их соседям фейанам не было нужды высылать разведчиков: они час за часом, минута за минутой имели самые точные сведения. Именно они начали эту партию и только что выиграли ее.
Посланец якобинцев возвратился минут через десять. Он встретил беглецов, и те сообщили ему страшное известие:
– Лафайет и Байи убивают народ!
Что поделать! Не все могли слышать отчаянные крики Байи, не все могли видеть, как Лафайет кинулся на пушки.
Посланец в свой черед бросил этот вопль ужаса собравшимся, не слишком, правда, многочисленным: в старом монастыре находилось человек тридцать, от силы сорок.
Они понимали, что это на них фейаны возложат ответственность за подстрекательство. Ведь первая петиция вышла из их клуба. Правда, они отозвали ее, но вторая явно была дочерью первой.
Якобинцы перетрусили.
И без того бледный Робеспьер, это, как его именовали, олицетворение добродетели, воплощение философии Руссо, стал мертвенно-зеленым. Осторожный аррасский депутат попытался улизнуть, но не сумел: его силой заставили остаться и разделить общую участь. А участь эта ужасала его.
Якобинское общество заявило, что оно не имеет касательства к поддельным и фальсифицированным печатным произведениям, приписываемым ему, что оно вновь поклянется в верности Конституции и обязуется подчиняться декретам Национального собрания.
Едва успели сделать это заявление, с улицы по старинному монастырскому коридору донесся сильный шум.
Слышался смех, крики, возгласы, угрозы, пение. Якобинцы испуганно слушали, надеясь, что толпа эта следует к Пале-Роялю и пройдет мимо.
Увы! Шумная толпа остановилась у низкой темной двери, выходящей на улицу Сент-Оноре, и некоторые из якобинцев, усугубляя страх, царивший в собрании, закричали:
– Это наемные гвардейцы, вернувшиеся с Марсова поля! Они требуют разнести здание из пушек!
К счастью, у всех входов были предусмотрительно поставлены солдатские караулы. Они не позволили разъяренному, опьяневшему от пролитой крови отряду совершить новое кровопролитие. Якобинцы и зрители потихоньку выбрались из монастыря, причем исход этот занял не слишком много времени: якобинцев, как мы уже упоминали, было не больше сорока, а зрителей около сотни.
Г-жа Ролан, побывавшая в тот день всюду, находилась среди зрителей.
Она рассказала, как один из якобинцев при вести, что наемные гвардейцы вот-вот ворвутся в зал, до того перепугался, что вскочил на трибуну для женщин.
Г-жа Ролан пристыдила его за трусость, и он вернулся в зал.
Тем временем актеры и зрители потихоньку выскальзывали через приоткрытую дверь.
Ушел и Робеспьер.
С секунду он пребывал в нерешительности. Направо повернуть или налево? Идти к себе – значит, налево; Робеспьер, как известно, жил в Сен-Клод, но тогда придется пройти через ряды наемной гвардии.
Поэтому он предпочел отправиться в предместье Сент-Оноре и попросить приюта у жившего там Петиона.
Он повернул направо.
Робеспьеру очень хотелось остаться незамеченным, но как это было сделать в его оливковом фраке, воплощении гражданской безупречности, – полосатый фрак он надел гораздо позже – с очками, свидетельствующими, что сей доблестный патриот до срока испортил себе зрение в ночных бодрствованиях, с его крадущейся походкой то ли лисицы, то ли хорька?
Не успел он пройти по улице и двух десятков шагов, как прохожие заметили его и стали показывать друг другу:
– Робеспьер!.. Ты видел Робеспьера!.. Вон Робеспьер!..
Женщины останавливались, молитвенно складывая руки: женщины очень любили Робеспьера, который во всех выступлениях старался выказать чувствительность своего сердца.
– Как! Неужели это сам господин де Робеспьер?
– Он самый!
– Где он?
– Вон. Видишь этого худого человека в напудренном парике, что из скромности пытается проскользнуть незамеченным?
Робеспьер старался проскользнуть незамеченным вовсе не из скромности, а от страха, но кому бы пришло в голову сказать, что добродетельный, неподкупный Робеспьер, народный трибун, струсил?
Какой-то человек чуть ли не в лицо ему заглянул, чтобы убедиться, вправду ли это Робеспьер.
Не зная, с какой целью этот человек приглядывается к нему, Робеспьер еще глубже надвинул шляпу.
А тот убедился, что перед ним действительно вождь якобинцев.
– Да здравствует Робеспьер! – завопил он.
Робеспьер предпочел бы встретиться с врагом, нежели с таким другом.
– Робеспьер! – закричал еще один фанатик. – Да здравствует Робеспьер!
Если уж нам так нужен король, пусть он станет им.
О бессмертный Шекспир! Цезарь мертв, его убийца «пусть станет Цезарем»!
Если кто-то когда и проклинал свою популярность, то это был Робеспьер.
Вокруг него собралась большая группа, его уже хотели с триумфом понести на руках.
Он бросил испуганный взгляд направо, налево, ища открытую дверь, какой-нибудь темный переулок, чтобы убежать, скрыться.
И тут он почувствовал, как его взяли за руку и потащили в сторону, и чей-то дружеский голос тихо произнес:
– Идемте!
Робеспьер подчинился, позволил увести себя; за ним закрылась дверь, и он увидел, что находится в мастерской столяра.
Столяру было от сорока двух до сорока пяти лет. Рядом с ним стояла жена, а в задней комнате две дочери, одна пятнадцатилетняя, другая восемнадцатилетняя, накрывали стол для ужина.
Робеспьер был страшно бледен; казалось, он вот-вот лишится чувств.
– Леонора, стакан воды! – велел столяр.
Леонора, старшая дочка, дрожащей рукой поднесла Робеспьеру стакан.
Вполне возможно, что губы сурового трибуна коснулись руки м-ль Дюпле.
Дело в том, что Робеспьер оказался в доме столяра Дюпле.
Покуда г-жа Ролан, понимающая, какая опасность грозит главе якобинцев, ждет его в Сен-Клод, чтобы предложить убежище у себя, оставим Робеспьера, который пребывает в полной безопасности у семейства Дюпле, ставшего вскорости его семейством, и вернемся в Тюильри.
И на этот раз королева ждала, но поскольку ждала она не Барнава, то находилась не в комнатах г-жи Кампан, а в своих покоях, и не стоя, держась за ручку двери, а сидя в кресле и подперев подбородок рукой.
Она ждала Вебера, которого послала на Марсово поле и который все видел с холма Шайо.
Чтобы отдать справедливость Марии Антуанетте, чтобы сделать понятнее ненависть, которую, как утверждали, она питала к французам и за которую ее так упрекали, мы, рассказав, что она вынесла при возвращении из Варенна, расскажем, что она вынесла после возвращения.
Историк может быть пристрастным, мы же являемся всего лишь романистом, и пристрастность для нас недопустима.
После ареста короля и королевы весь народ жил одной только мыслью: однажды сбежав, они способны сбежать снова и на сей раз вполне могут оказаться за границей.
Королева же вообще в глазах народа выглядела колдуньей, способной, подобно Медее, улететь из окна на колеснице, влекомой парой драконов.
Подобные подозрения живы были не только среди народа, к ним склонялись даже офицеры, приставленные охранять Марию Антуанетту.
Г-н де Гувьон, который упустил ее, когда она бежала в Варенн, и любовница которого, служительница гардеробной, донесла про поездку к Байи, заявил, что снимает с себя всякую ответственность, если к королеве будет иметь право входить какая-либо другая женщина, кроме г-жи де Рошрель; так звали, как помнит читатель, эту даму из гардеробной.
Перед лестницей, ведущей в покои королевы, он велел повесить портрет г-жи де Рошрель, чтобы часовой мог свериться по нему, та или не та женщина направляется наверх, и не пропускал никого другого.
Королеве сообщили об этом, она тотчас отправилась с жалобой к королю.
Людовик XVI не поверил услышанному и спустился вниз, чтобы убедиться, правда ли это. Оказалось, правда.
Король пригласил г-на де Лафайета и потребовал убрать портрет.
Портрет убрали, и камеристки королевы вновь получили возможность прислуживать ей.
Но взамен этого унижения было придумано другое, не менее уязвляющее королеву: офицеры батальона, который нес караул в салоне, смежном со спальней королевы и именовавшемся большим кабинетом, получили приказ все время держать открытой дверь в спальню, чтобы постоянно иметь королевское семейство под присмотром.
Как-то король случайно закрыл дверь.
Дежурный офицер тотчас же открыл ее.
Король вновь закрыл ее.
Офицер же, снова открыв ее, объявил:
– Государь, дверь закрывать бесполезно: сколько раз вы ее закроете, столько раз я ее открою. Таков приказ.
Дверь осталась открытой.
Офицеры позволили закрывать двери, только когда королева одевается или раздевается.
Чуть только королева оделась или легла в постель, дверь распахивалась.
Это было невыносимо.
Королеве пришло в голову поставить кровать горничной рядом со своей, чтобы та находилась между нею и дверями.
Полог кровати горничной являл собой заслон, за которым королева могла одеваться и раздеваться.
Однажды ночью дежурный офицер, видя, что горничная спит, а королева бодрствует, воспользовался этим и подошел к королевской постели.
Королева взглянула на него так, как могла взглянуть лишь дочь Марии Терезии, когда видела, что кто-то недостаточно почтителен с нею, но отважный офицер, которому и в голову не приходило, что он проявляет непочтение к королеве, ничуть не испугался, а, напротив, посмотрел на нее с жалостью, которую королева сумела почувствовать.
– Государыня, – обратился он к ней, – раз уж мы с вами сейчас одни, я дам вам несколько советов.
И тут же, не интересуясь, желает ли королева слушать его, он объяснил ей, что бы сделал, будь он на ее месте.
Королева, которая с гневом смотрела на него, когда он подходил, услышав его вполне добродушный тон, позволила ему говорить, а потом уже слушала с глубокой печалью.
Но тут проснулась горничная и, увидев у постели королевы мужчину, вскрикнула и хотела позвать на помощь.
Королева остановила ее:
– Нет, Кампан, позвольте мне послушать, что говорит этот господин…
Он хороший француз, и, хотя заблуждается, как многие другие, относительно наших намерений, его слова свидетельствуют о неподдельной преданности королю.
И офицер высказал королеве все, что собирался сказать.
До отъезда в Варенн у Марии-Антуанетты не было ни одного седого волоса.
В ночь, последовавшую за описанной нами сценой между ею и Шарни, она почти вся поседела.
Заметив эту печальную метаморфозу, королева горько улыбнулась, отрезала прядь волос и послала ее в Лондон принцессе де Ламбаль, сопроводив такой запиской:
«Поседели от горя!»
Мы явились свидетелями того, с каким нетерпением она ожидала Барнава; мы знаем, какие он питал надежды, однако ему стойло большого труда заставить королеву разделить его надежды.
Мария-Антуанетта боялась сцен насилия; до сих пор все они оборачивались против нее; свидетельство тому – 14 июля, 5 – 6 октября, арест в Варение.
До Тюильрийского дворца донесся роковой залп на Марсовом поле; сердце королевы отчаянно забилось. Путешествие в Варенн в конце концов оказалось для нее весьма поучительным. До сих пор Революция не выходила, по ее мнению, за рамки системы г-на Питта, за пределы интриги герцога Орлеанского; ей казалось, что Париж попал в руки каких-то негодяев; в разговоре с королем она говорила: «Наша славная провинция!»
И вот она увидела провинцию: провинция была настроена еще более революционно, чем Париж!
Национальное собрание устарело, оно было слишком болтливым и дряхлым и не могло взять на себя смелость исполнить обязательства, принятые Барнавом от имени Собрания; кроме того, не доживало ли Учредительное собрание последние дни? Поцелуй умирающего пугал королеву!
Как мы уже сказали, королева беспокойно ожидала возвращения Вебера.
Дверь отворилась; она бросила в ту сторону торопливый взгляд, но вместо добродушной расплывшейся физиономии своего молочного брата увидела строгое и холодное лицо доктора Жильбера.
Королева не любила этого роялиста, до такой степени горячо проповедовавшего конституционные теории, что она считала его республиканцем; однако она испытывала к нему некоторое уважение; она не стала бы посылать за ним в трудную минуту, но когда он оказывался рядом, она подпадала под его влияние.
При виде доктора она вздрогнула.
Она не видела его с того самого вечера, как вернулась из Варенна.
– Это вы, доктор? – прошептала она. Жильбер поклонился.
– Да, ваше величество, – молвил он, – это я… Я знаю, что вы ждали Вебера; однако новости, которые вы ожидаете услышать от него, могу вам сообщить я и с еще большими подробностями. Вебер наблюдал за всем со стороны Сены, откуда не было видно бойни; я же, напротив, находился в самой гуще.
– Что же там произошло, сударь? – спросила королева.
– Большая беда, ваше величество: партия двора одержала победу!
– И вы называете это несчастьем, господин Жильбер?
– Да, потому что победа была одержана страшными средствами, раздражающими победителя, а иногда и склоняющими его на сторону побежденного!
– Да что же все-таки произошло?
– Лафайет и Байи стреляли в народ; таким образом, и тот и другой не могут отныне вам служить.
– Отчего же?
– Они лишились популярности.
– А что делал народ, в который стреляли?
– Подписывал петицию, требующую низложения.
– Низложения кого?
– Короля.
– И вы полагаете, что в него не надо было стрелять? – сверкнув глазами, спросила королева.
– Мне кажется, лучше было бы попробовать его убедить, нежели расстреливать.
– В чем убедить?
– В искренности короля.
– Но король искренен!
– Прошу прощения, ваше величество… Я виделся с королем третьего дня; весь вечер я пытался дать ему понять, что истинные его враги – это его братья, принц Конде и эмигранты. Я на коленях умолял короля прекратить с ними всяческие сношения и искренне принять Конституцию, правда, пересмотрев те статьи, применение коих в действительности не представляется возможным. Король со мной согласился, – так мне, во всяком случае, показалось, – и был настолько любезен, что дал мне слово, что между ним и эмиграцией все кончено; а после нашего разговора, ваше величество, король подписал сам и заставил подписать вас письмо к брату, графу Прованскому, в котором он передает ему свои полномочия для ведения переговоров с императором Австрийским и королем Прусским…