Главные врата были распахнуты настежь, и через них, в глубине темной церкви, был виден пылавший свечами престол.
Любопытных собралось так много, что повозка была вынуждена поминутно останавливаться и продолжала движение лишь после того, как страже удавалось расчистить путь, беспрестанно перегораживаемый людским потоком, перед которым не в силах была устоять слабая цепь солдат.
На паперти солдатам удалось расчистить от зевак небольшое место.
– Вы должны выйти и покаяться, сударь, – приказал заплечных дел мастер осужденному.
Фавра молча подчинился.
Священник вышел первым, за ним – осужденный, потом – палач, не выпускавший веревку из рук.
Руки маркиза были связаны в запястьях, что не мешало ему шевелить пальцами.
В правую руку ему вложили факел, в левую – приговор.
Осужденный взошел на паперть и встал на колени.
В первом ряду обступившей его толпы он узнал все того же ярмарочного силача и его товарищей, которых он видел, выходя из Шатле.
Казалось, такое упорство его тронуло, но ни один звук так и не сорвался с его губ.
Секретарь трибунала Шатле уже ждал маркиза.
– Читайте, сударь! – приказал он ему в полный голос.
Затем он прибавил едва слышно:
– Господин маркиз! Знаете ли вы, что если вы захотите спастись, вам достаточно шепнуть одно слово?
Осужденный оставил его вопрос без ответа и начал читать приговор.
Он читал громко, и ничто не выдавало ни малейшего волнения; когда он дочитал до конца, он обратился к окружавшей его толпе:
– Скоро я предстану перед Господом. Я прощаю тем, кто вопреки своей совести меня обвинил в преступных замыслах. Я любил своего короля и умру, сохранив верность этому чувству. Своей смертью я подаю пример, которому, надеюсь, последуют благородные сердца. Народ громко требует моей смерти, ему нужна жертва. Да будет так! Я предпочитаю, чтобы роковой выбор пал на меня, нежели на какого-нибудь слабовольного человека, которого незаслуженная казнь повергла бы в отчаяние. Итак, раз мне не суждено ничего другого, как то, что свершилось, продолжим наш путь, господа.
И они двинулись дальше.
От паперти Собора Парижской Богоматери до Гревской площади путь недалек, однако повозка с осужденным добиралась туда добрый час.
Когда приехали на площадь, Фавра спросил:
– Нельзя ли мне, господа, зайти на несколько минут в Ратушу?
– Вы хотите сделать признания, сын мой? – полюбопытствовал священник.
– Нет, святой отец. Я хотел бы продиктовать завещание. Я слышал, что осужденному, захваченному врасплох, никогда не отказывали в этой милости.
И повозка, вместо того чтобы покатить прямехонько к виселице, завернула к городской Ратуше.
В толпе послышались крики.
– Он будет делать разоблачения! Он будет делать разоблачения! – неслось со всех сторон.
При этих словах какой-то красивый молодой человек, напоминавший черной одеждой аббата и стоявший на каменной тумбе на углу набережной Пелетье, сильно побледнел.
– О, можете ничего не бояться, граф Луи, – послышался неподалеку от него насмешливый голос, – осужденный не скажет ни слова о том, что произошло на Королевской площади.
Одетый в черное молодой человек живо обернулся и увидел, что это говорил какой-то ярмарочный силач, однако он никак не мог рассмотреть его лица, потому что как только тот договорил, он надвинул на глаза широкополую шляпу.
Впрочем, если у красивого молодого человека и оставались сомнения, они скоро рассеялись.
Взойдя на крыльцо Ратуши, Фавра жестом дал понять, что желает говорить.
В то же мгновение крики стихли, словно порыв ветра, пронесшийся в это время, унес с собой все звуки.
– Господа! – молвил Фавра. – Я слышу, как все вокруг меня повторяют одно и то же: будто я поднялся на ступени городской Ратуши затем, чтобы сделать разоблачения. Это не так. И ежели бы среди вас оказался, что вполне возможно, такой человек, которому есть чего опасаться в случае разоблачений, пусть он успокоится: я иду в Ратушу, чтобы продиктовать завещание.
И он уверенно шагнул под мрачные своды Ратуши, поднялся по лестнице, вошел в комнату, куда обыкновенно заводили осужденных и потому носившую название комнаты разоблачений.
Там его ожидали трое одетых в черное господ; среди них маркиз де Фавра узнал секретаря суда, обратившегося к нему на паперти Собора Парижской Богоматери.
У осужденного были связаны руки, и потому он не мог писать сам: он стал диктовать завещание.
В свое время много толков вызвало завещание Людовика XVI, как и завещание любого короля. У нас перед глазами завещание маркиза де Фавра, и единственное, что мы можем посоветовать нашим читателям: «Прочтите и сравните».
Продиктовав завещание, маркиз де Фавра попросил, чтобы ему дали его прочитать и подписать.
Ему развязали руки. Он прочел завещание, исправил три допущенные секретарем орфографические ошибки и подписал в конце каждой страницы: «Май де Фавра».
Засим он протянул руки, с тем чтобы ему снова их связали, что сейчас же и сделал палач, ни на шаг не отступавший от осужденного.
Составление завещания заняло более двух часов. Ожидавший с самого утра народ стал терять терпение: многие пришли не позавтракав, рассчитывая пообедать после казни, и теперь сильно проголодались.
В ропоте толпы слышались угрозы, уже не в первый раз звучавшие на этой площади: те же слова раздавались здесь в день убийства де Лоне, а также в то время, когда повесили Фулона и выпустили кишки Бертье.
Да кроме того простой люд стал подумывать о том, что Фавра помогли бежать через какую-нибудь потайную дверь.
В этой обстановке кое-кто уже предлагал повесить офицеров муниципальной гвардии вместо Фавра и разнести Ратушу по камням.
К счастью, около девяти часов вечера осужденный вновь появился на пороге. Солдатам в оцеплении раздали факелы; во всех выходивших на площадь окнах зажгли свет. Только виселица тонула в таинственной и пугающей темноте.
Появление осужденного было встречено дружными криками; в пятидесятитысячной толпе, заполнившей площадь, произошло движение.
На сей раз было совершенно ясно, что он не только не сбежал, но и не сбежит.
Фавра огляделся.
На губах его мелькнула характерная для него усмешка, и он пробормотал, обращаясь к самому себе:
– Ни одной кареты! Ах, до чего забывчива знать! К графу де Горну она была расположена больше, чем ко мне.
– Это потому, что граф де Горн был убийцей, а вы – мученик! – ответил ему чей-то голос.
Фавра обернулся и узнал ярмарочного силача, которого он уже дважды встречал на своем пути.
– Прощайте, сударь, – сказал ему Фавра, – надеюсь, что при случае вы дадите свидетельские показания в мою пользу.
Решительно спустившись по ступеням, он направился к эшафоту.
В ту минуту, как он поставил ногу на нижнюю ступеньку виселицы, кто-то крикнул:
– Прыгай, маркиз!
В ответ раздался низкий и звучный голос осужденного:
– Граждане! Я умираю невиновным! Помолитесь за меня Богу!
На четвертой ступеньке он опять остановился и столь же решительно и громко, как в первый раз, повторил:
– Граждане! Помогите мне своими молитвами… Я умираю невиновным!
Дойдя до последней, восьмой ступеньки, он в третий раз проговорил:
– Граждане! Я умираю невиновным: молитесь за меня Богу!
– Так вы все-таки не хотите, чтобы вас спасли? – спросил его один из помощников палача, поднимавшийся вместе с ним по лестнице.
– Спасибо, друг мой, – отвечал Фавра. – Бог вознаградит вас за ваши добрые намерения!
Подняв голову и взглянув на палача, который, казалось, ожидал приказаний, вместо того чтобы приказывать самому, Фавра молвил:
– Исполняйте свой долг!
Едва он произнес эти слова, как палач толкнул его, и тело маркиза закачалось в воздухе.
Пока толпа шумела и волновалась, упиваясь зрелищем на Гревской площади, пока некоторые любители хлопали в ладоши и кричали «бис», словно после куплета водевиля или оперной арии, одетый в черное молодой человек соскользнул с афишной тумбы и, рассекая толпу, пробрался к Новому мосту, вскочил в экипаж без гербов и приказал кучеру:
– Гони в Люксембург!
Кучер пустил лошадей вскачь.
Экипаж этот с большим нетерпением ждали три человека.
Это были граф Прованский и два дворянина, имена которых мы уже упоминали в этой истории; впрочем, их незачем сейчас повторять.
Они ждали возвращения кареты с тем большим нетерпением, что собирались сесть за стол еще в два часа, но беспокойство не позволяло им этого сделать.
Повар тоже был в отчаянии: он уже в третий раз принимался за ужин; через десять минут и этот ужин будет готов, а через четверть часа снова будет никуда не годен.
Итак, ожидание достигло предела, когда наконец со двора донесся стук колес.
Граф Прованский подбежал к окну, но успел лишь заметить, как кто-то соскочил с подножки кареты и тенью метнулся к входу во дворец.
Граф бросился от окна к двери; однако прежде чем будущий король Франции успел добежать до двери, она распахнулась, и на пороге появился одетый в черное молодой человек.
– Ваше высочество! – молвил он. – Все кончено. Маркиз де Фавра умер, не произнеся ни одного лишнего слова.
– Значит, мы можем спокойно сесть за стол, дорогой Луи.
– Да, ваше высочество… Клянусь честью, это был достойный дворянин!
– Я совершенно с вами согласен, дорогой мой, – отвечал принц. – Мы выпьем на десерт по стаканчику констанского за упокой его души. Прошу к столу, господа!
Двустворчатая дверь распахнулась, и знатные сотрапезники перешли из гостиной в столовую.
Глава 18.
МОНАРХИЯ СПАСЕНА
Через несколько дней после казни, описанной нами во всех подробностях, дабы показать нашим читателям, на какую благодарность королей и принцев могут рассчитывать те, кто жертвует ради них своей жизнью, какой-то господин на коне серой масти в яблоках медленно ехал по улице Сен-Клу.
Неторопливый шаг не следовало объяснять усталостью коня или ездока: и тот и другой были в пути совсем недолго. Об этом нетрудно было догадаться: пена слетала с губ коня не потому, что всадник его чрезмерно понукал, но, напротив, оттого, что он его упрямо сдерживал. Сам всадник – и это становилось понятно с первого взгляда – был дворянином; на его костюме не было ни единого пятнышка, что свидетельствовало о внимательности, с которой он объезжал на дороге грязь.
Всадник ехал медленно потому, что его занимала какая-то важная мысль, да еще, может быть, потому, что ему необходимо было прибыть к определенному часу, который еще не наступил.
Это был господин лет сорока с крупной головой и толстыми щеками; у него было некрасивое, но выразительное лицо, покрытое оспинами. Человек этот легко менялся в лице, его глаза были готовы метнуть молнию, в складках рта притаилась насмешка – вот как выглядел человек, призванный, что сразу было заметно, занять важное место в этой истории и наделать много шуму.
Впрочем, казалось, что его уже коснулась одна из тех органических болезней, против которых бессильны даже самые стойкие характеры: лицо его было серо-землистого оттенка, глаза покраснели от утомления, щеки обвисли; он начал полнеть, и эта тучность была нездоровой. Вот как выглядел только что представленный нами читателю господин.
Поднявшись вверх по улице, он без колебаний въехал во внутренний двор дворца и стал оглядываться.
Справа между двумя постройками, образовавшими нечто вроде тупика, его ждал человек.
Он подал знак всаднику приблизиться.
Одна из дверей была незаперта. Ожидавший человек вошел в нее, всадник последовал за ним и оказался в Другом дворе.
Там человек остановился – он был одет в камзол, короткие штаны и жилет черного цвета, – потом, оглядевшись и убедившись в том, что поблизости никого нет, он направился к всаднику со шляпой в руках.
Тот подался к нему навстречу: пригнувшись к шее коня, он вполголоса спросил:
– Господин Вебер?
– Его сиятельство граф де Мирабо? – спросил тот вместо ответа.
– Он самый, – кивнул всадник.
И с легкостью, которую трудно было в нем предположить, он спрыгнул с коня.
– Входите! – торопливо проговорил Вебер. – Соблаговолите немного подождать, пока я отведу вашего коня в конюшню.
С этими словами он отворил дверь в гостиную, окна и другая дверь которой выходили в парк.
Мирабо вошел в гостиную и, пока Вебер отсутствовал, снял кожаные сапоги, под которыми оказались безупречно чистые шелковые чулки и сверкающие лаковые башмаки.
Как Вебер и обещал, он вернулся через несколько минут.
– Прошу вас, ваше сиятельство! – молвил он. – Королева вас ждет.
– Королева меня ждет?! – вскричал Мирабо. – Неужели я имел несчастье заставить себя ждать? Я полагал, что приехал вовремя.
– Я хотел сказать, что ее величеству не терпится вас увидеть… Пожалуйста, ваше сиятельство!
Вебер отворил выходившую в сад дверь, и они пустились в путь по лабиринту дорожек, приведшему их в наиболее безлюдное место парка.
Там, среди печальных деревьев, тянувших голые ветви, тонул в ранних сумерках одинокий павильон, известный под именем беседки.
Решетчатые ставни беседки были плотно закрыты, кроме двух: они были лишь притворены, пропуская, как сквозь башенные бойницы, два луча, едва освещавших внутренность беседки.
В очаге ярко пылали дрова, а на камине были зажжены два канделябра.
Вебер пригласил своего спутника в переднюю. Тихонько постучавшись, он приотворил дверь и доложил:
– Его сиятельство граф Рикети де Мирабо!
Он посторонился, пропуская графа вперед.
Если бы он насторожился в ту минуту, как граф проходил мимо, он, несомненно, услышал бы, как громко в его мощной груди забилось сердце.
Узнав, что граф уже пришел, какая-то дама поднялась ему навстречу из самого дальнего угла павильона и нерешительно, почти со страхом шагнула вперед.
Это была королева.
У нее тоже неистово забилось сердце: перед ней стоял ненавистный ей, роковой, ославивший ее человек. Именно его обвиняли в событиях 5 и 6 октября. Именно на него взглянул было с надеждой двор, а потом сам от него и отвернулся. С тех пор граф дал почувствовать необходимость снова вступить с ним в отношения благодаря двум сокрушительным ударам, двум ослепительным вспышкам его гнева.
Первым из этих ударов был его выпад против духовенства.
В другой раз он произнес речь, в ходе которой он рассказал, как представители народа, депутаты из округов объединились в Национальное собрание.
Мирабо подошел к ней с выражением учтивости и так почтительно поклонился, что королева с первого же взгляда на графа была вынуждена с изумлением признать, что ошиблась на его счет, полагая его совершенно не способным на галантность.
Поклонившись, он замер и стал терпеливо ждать.
Королева первая нарушила молчание и, не в силах справиться с волнением, проговорила:
– Господин де Мирабо! Господин Жильбер уверял нас, что вы готовы перейти на нашу сторону? Мирабо поклонился в знак согласия.
– Вам было сделано первое предложение, – продолжала королева, – на которое вы ответили министерским проектом?
Мирабо снова поклонился.
– Не наша вина в том, граф, если этот первый проект не удался.
– Я охотно этому верю, ваше величество, – отвечал Мирабо, – в особенности если говорить о вас; вина за это лежит на тех, кто называет себя преданными интересам монархии!
– Так что же, граф! В этом – беда нашего положения. Короли не могут теперь выбирать не только друзей, но и врагов; они зачастую вынуждены поддерживать пагубные для себя отношения. Мы окружены людьми, которые хотят нас спасти и тем самым губят; их предложение по отстранению после выборов нынешних членов Национального собрания – выпад против вас. Хотите, я приведу вам пример того, как они вредят мне? Можете себе представить, как один из самых верных моих сторонников, готовый – в этом я абсолютно уверена! – умереть за нас, не поставив нас в известность о своем намерении, привел на наш открытый ужин вдову и детей маркиза де Фавра, одетых в траур. Первым моим движением при виде всех троих было встать, пойти им навстречу, самой усадить детей человека, столь отважно за нас погибшего, – ибо я, граф, не из тех, кто отрекается от своих друзей, – итак, усадить его детей между мною и королем!.. Присутствовавшие не сводили с нас глаз. Все ждали, что мы сделаем. И вот я оборачиваюсь… Знаете, кого я увидела у себя за спиной, всего в нескольких шагах от своего кресла? Сантера! Человека из предместий!.. Я рухнула в кресло, вскрикнув от бешенства и не смея даже поднять глаза на вдову и сирот. Роялисты осудят меня за то, что я не пренебрегла всем этим ради того, чтобы оказать знаки внимания несчастному семейству. Революционеры обозлятся при мысли, что вдова и дети маркиза были мне представлены с моего разрешения. Ах, граф! – качая головой, продолжала королева. – Гибель неизбежна, когда подвергаешься нападкам талантливых людей и когда тебя поддерживают люди хотя и уважаемые, но не имеющие ни малейшего понятия о твоем истинном положении.
И королева со вздохом поднесла к глазам платок.
– Ваше величество! – молвил Мирабо, тронутый великим горем, которое королева не пыталась от него скрыть то ли из расчетливости, то ли по слабости, не утаивая от него своих забот и роняя слезы. – Когда вы говорите о нападках, то, надеюсь, вы не имеете в виду меня, не так ли? Я стал исповедовать монархические принципы, пока видел при дворе лишь слабость и еще не знал ни душу, ни ум венценосной дочери Марии-Терезии. Я отстаивал права монархов, но вызывал лишь подозрительность, а во всех моих поступках злорадно выискивали ловушки. Я служил королю, отлично понимая, что от справедливого, но обманутого монарха мне нечего ждать, кроме неблагодарности. На что же я способен теперь, ваше величество, когда доверие удесятерило мою отвагу, когда признательность, внушаемая мне оказанным приемом, обращает мои принципы в настоящий долг? Теперь уже поздно, я знаю, ваше величество, что поздно!.. – сокрушенно покачав головой, продолжал Мирабо. – Монархия, предлагая мне взяться за дело спасения, возможно, в действительности предлагает мне погибнуть вместе с него! Если бы я хорошенько поразмыслил, я, вероятно, не испросил бы у вашего величества аудиенции в такое время, когда король передал в палату знаменитую красную книгу, от которой зависела честь его друзей.
– Ах, граф! – вскрикнула королева. – Неужто вы верите в то, что король замешан в этом предательстве? Разве вы не знаете, как все произошло на самом деле? У короля потребовали красную книгу, и он передал ее только с те условием, что комитет сохранит ее в тайне. А комитет опубликовал! Это – неуважение комитета по отношению к королю, а не предательство, совершенное королем по отношению к своим друзьям.
– Ваше величество! Вам же известно, что побудило комитет к этой публикации, которую я осуждаю как честный человек и отвергаю как депутат. В то время, как король клялся в любви к Конституции, у него был постоянный агент в Турине, в логове смертельных врагов этой самой Конституции. В тот час, как он говорил о необходимости денежных реформ и, казалось, принимает те, которые предложило ему Национальное собрание, в Трире существовали, находясь на полном его обеспечении, большая и малая конюшни, подчинявшиеся принцу де Ламбеку, смертельному врагу всех парижан, изо дня в день заочно требующих его повесить. Король платит графу д'Артуа, принцу де Конде, всем эмигрантам огромные деньги, пренебрегая принятым два месяца назад декретом об отмене этих выплат. Правда, король забыл утвердить этот декрет. Что вы хотите, ваше величество! Все эти два месяца мы тщетно пытались понять, куда делись шестьдесят миллионов, и так их и не нашли. Короля просили, умоляли сообщить, куда ушли эти деньги: он отказался отвечать. Тогда комитет счел себя свободным от данного обещания и опубликовал красную книгу. Зачем король отдает оружие, которое может обернуться против него?
– Так если бы вам, граф, была оказана честь стать советником короля, – вскричала королева, – вы не советовали бы ему проявлять слабости, которые обращают потом в оружие против него самого, которые.., о да, будем откровенны.., которые его бесчестят?!
– Если бы я имел честь и возможность давать советы его величеству, – отвечал Мирабо, – я стал бы защитником монархической власти, определенной законом, и апостолом свободы, гарантированной монархической властью. У этой свободы, ваше величество, есть три врага: духовенство, знать и парламенты. Религия ушла в прошлое, ее убило предложение господина де Талейрана. Знать существовала и будет существовать всегда; по моему мнению, с ней необходимо считаться, потому что без знати нет и монархии, однако ее нужно сдерживать, а это возможно лишь в том случае, если народ и королевская власть заключат союз. Но королевская власть никогда не пойдет на это по доброй воле, пока существуют парламенты, потому что в чих – губительная надежда короля и знати на то, что все вернется на круги своя. Итак, путем уничтожения власти Духовенства и роспуска парламентов оживить исполнительную власть, возродить королевскую власть и помирить ее со свободой – вот в чем заключается моя политика. Ее-! ли король со мной согласен, пусть он примет такую политику, если он придерживается другого мнения, он ее отвергнет.
– Граф! Граф! – молвила королева, потрясенная могучей силой ума своего собеседника, одним взглядом охватившего разом и прошлое, и настоящее, и будущее. – Я не знаю, совпадают ли политические взгляды короля с вашими. Но я точно знаю, что если бы я имела какую-нибудь власть, я приняла бы ваши предложения. Каким же, по вашему мнению, способом можно достичь этой цели? Я готова выслушать вас, я не скажу с вниманием, но не без интереса, я бы даже сказала – с благодарностью.
Мирабо бросил на королеву быстрый взгляд, словно пытаясь проникнуть в самую глубину ее души, и увидел, что если ему и не удалось окончательно ее убедить, то по крайней мере его идеи увлекли ее величество.
Эта победа над женщиной, занимавшей столь высокое положение, как Мария-Антуанетта, льстила самолюбию тщеславного Мирабо.
– Ваше величество! – молвил он. – Мы потеряли или почти потеряли Париж; но в провинции еще остались огромные толпы приверженцев, которых мы можем собрать в кулак. Вот почему я считаю, что король должен уехать из Парижа, но не из Франции. Пусть его величество отправляется в Руан в самое сердце армии, а там издаст указы более популярные, нежели декреты Национального собрания; и тогда кончится гражданская война, потому что король окажется большим революционером, чем сама Революция.
– А эта революция, будь она впереди нас или окажись она у нас в хвосте, – неужели она вас не пугает? – спросила королева.
– Увы, ваше величество, мне кажется, я лучше, чем кто бы то ни было, знаю, что с ней нужно поделиться, бросить ей кость. И я уже говорил королеве: это выше человеческих сил, пытаться восстановить на прежнем троне монархию, сметенную этой самой революцией. Во Франции этой революции содействовали все, от короля до последнего из подданных, либо в мыслях, либо действием, либо умолчанием. Я намерен встать на защиту не прежней монархии, ваше величество, я мечтаю, усовершенствовать, возродить, наконец, установить форму правления, в той или иной мере сходную с той, что привела Англию к апогею славы и могущества. После того, как король, судя по тому, что мне рассказывал господин Жильбер, представил себя в тюрьме и на эшафоте на месте Карла Первого, его величество король наверное довольствовался бы троном Вильгельма Третьего или Георга Первого, не правда ли?
– Ах, граф! – вскричала королева; слова Мирабо заставили ее содрогнуться от ужаса: она вспомнила о видении в замке Таверне и о наброске машины смерти, изобретенной доктором Гильотеном. – Граф! Верните нам эту монархию, и вы увидите, останемся ли мы неблагодарными, в чем нас обвиняют недруги.
– Ну что же! – воскликнул Мирабо. – Я так и сделаю, ваше величество! Пусть меня поддержит король, пусть меня поощрит королева, и я даю вам слово дворянина, что сдержу данное вашему величеству обещание иди умру, исполняя его!
– Граф, граф! Не забывайте, что вашу клятву слышит не просто женщина: за моей спиной – пятивековая династия!.. – заметила Мария-Антуанетта. – За мною – семьдесят французских королей от Фарамона до Людовика Пятнадцатого, спящих в своих гробницах. Они будут свергнуты с престола вместе с нами, если наш трон падет!
– Я сознаю всю меру ответственности за принимаемое мною на себя обязательство, оно велико, я это знаю, ваше величество, однако оно не больше, чем моя воля, и не сильнее, нежели моя преданность. Будучи уверен в добром отношении ко мне моей королевы и в доверии моего короля, я готов взяться за это дело!
– Ежели вопрос только в этом, господин де Мирабо, я вам ручаюсь и за себя и за короля.
И она кивнула Мирабо с улыбкой сирены на устах, которая помогла ей завоевать столько сердец.
Мирабо понял, что аудиенция окончена.
Гордыня политика была удовлетворена, однако жажда его мужского тщеславия оставалась неутоленной.
– Ваше величество! – обратился он к королеве с почтительной галантностью. – Когда ваша венценосная мать, императрица Мария-Терезия, оказывала кому-нибудь из своих подданных честь личной с ней встречи, она никогда не отпускала его, не позволив припасть губами к своей руке.
И он замер в ожидании.
Королева взглянула на прирученного льва, который словно просил разрешения улечься у ее ног. С торжествующей улыбкой на устах она неторопливо протянула свою прекрасную руку, холодную, как мрамор.
Мирабо поклонился, поцеловал ей руку и, подняв голову, с гордостью произнес:
– Ваше величество! Этот поцелуй спасет монархию!
Он вышел в радостном волнении: несчастный гений и сам поверил в исполнимость своего пророчества.
Глава 19.
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА ФЕРМУ
В то время как Мария-Антуанетта открывает надежде свое израненное сердце и, забыв на время о страданиях женщины, занимается спасением королевы; в то время как Мирабо, подобно герою Алкиду, надеется удержать в одиночку готовый вот-вот обрушиться монархический небосвод, угрожающий раздавить его в своем падении, мы предлагаем утомленному политикой читателю возвратиться к более скромным действующим лицам и менее известным местам.
Мы видели, что опасения, закравшиеся в душу Бийо не без участия Питу еще во время второго путешествия Лафайета из Арамона в столицу, заставили фермера поспешить на ферму или, вернее, заставили отца поторопиться на встречу с дочерью.
И эти опасения не были преувеличены. Он возвратился на другой день после той небезызвестной, богатой событиями ночи, когда из коллежа сбежал Себастьен Жильбер, уехал в Париж виконт Изидор де Шарни и лишилась чувств Катрин на дороге, ведшей из Виллер-Котре в Писле.
В одной из глав этой книги мы уже рассказывали о том, как Питу отнес Катрин на ферму, узнал от рыдавшей девушки, что случившийся с ней обморок вызван отъездом Изидора, потом вернулся в Арамон, тяжело переживая это признание, а когда вошел к себе в дом, нашел письмо Себастьена и немедленно отправился в Париж.
Мы видели, как в Париже он ожидал возвращения доктора Жильбера и Себастьена с таким нетерпением, что даже не подумал рассказать Бийо о том, что случилось на ферме.
И лишь увидев, что Себастьен вернулся на улицу Сент-Оноре вместе с отцом, лишь узнав от самого мальчика о его путешествии во всех подробностях, о том, как его встретил на дороге виконт Изидор и, посадив на круп своего коня, привез в Париж, лишь тогда Питу вспомнил о Катрин, о ферме, о мамаше Питу, лишь тогда он рассказал Бийо о плохом урожае, проливных дождях и обмороке Катрин.
Как мы сказали, именно известие об обмороке сильнее всего поразило воображение Бийо и заставило его отпроситься у Жильбера, который его и отпустил.
Во все время пути Бийо расспрашивал Питу об обмороке, потому что хотя наш достославный фермер и любил свою ферму, хотя верный муж и любил свою жену, но больше всего на свете Бийо любил свою дочь Катрин.
Однако сообразуясь со своими непоколебимыми понятиями о чести, неискоренимыми принципами порядочности, эта отцовская любовь могла бы при случае превратить его в столь же несгибаемого судью, сколь нежным он был отцом.
Питу отвечал на его расспросы.
Он обнаружил Катрин лежащей поперек дороги безмолвно, неподвижно, она словно бы и не дышала. Он сначала даже подумал, что она мертва. Отчаявшись, он приподнял ее и положил к себе на колени. Вскоре он заметил, что она еще дышит, и бегом понес ее на ферму, где с помощью мамаши Бийо и уложил ее в постель.
Пока мамаша Бийо причитала, он брызнул девушке водой в лицо. Это заставило Катрин открыть глаза. Когда он это увидал, прибавил Питу, он счел свое присутствие на ферме лишним и пошел домой.
Все остальное, то есть то, что имело отношение к Себастьену, было уже известно папаше Бийо.
Постоянно возвращаясь в мыслях к Катрин, Бийо терялся в догадках о происшедшем и о возможных причинах случившегося.
Эти его предположения выражались в том, что он обращался к Питу с вопросами, а тот дипломатично отвечал:
«Не знаю».
Было большой заслугой Питу отвечать «не знаю», потому что Катрин, как помнит читатель, имела жестокость во всем ему откровенно сознаться, и, стало быть, Питу знал.
Он знал, что Катрин лишилась чувств на том самом месте, где Питу ее нашел, потому что сердце ее было разбито после прощания с Изидором.
Но именно это он ни за что на свете никогда не сказал бы фермеру.
После всего случившегося он проникся к Катрин жалостью.
Питу любил Катрин, она вызывала в нем восхищение; мы в свое время уже видели, как его восхищение и его незамеченная и неразделенная любовь заставляли страдать сердце Питу и приводили в исступление его разум.
Однако это исступление, эти страдания, какими бы непереносимыми они ему ни представлялись, – они вызывали у него судороги в желудке, так что Питу вынужден был порою на целый час, а то и на два отложить свой обед или ужин, – никогда не вызывали у него упадка сил, а тем более обморока.