Миссис Байрон получила письмо доктора Монкрифа в то самое время, когда собиралась выйти из дому, и, не приписывая ему большого значения, оставила письмо непрочитанным до более досужего часа. Она бы и совсем забыла о нем, если бы не второе письмо, пришедшее через два дня. Узнав о пропаже сына, она немедленно поехала в Монкриф Хауз и наговорила доктору столько неприятных вещей, скольких он, пожалуй, не слышал за всю свою жизнь. Затем, извинившись в своей горячности, она со слезами просила помочь ей отыскать ее мальчика. Когда же он посоветовал ей объявить, что она вознаградит того, кто доставит ей сведения о сыне, она сначала с негодованием объявила, что не потратит и фартинга на негодного мальчишку; затем заплакала, обвиняя себя в недостаточной заботливости и нежности к сыну; потом опять стала осыпать доктора упреками за жесткое, по ее мнению, обращение с Кэшелем и кончила тем, что обещала дать сто фунтов тому, кто приведет его обратно, но тут же заявила, что никогда в жизни не скажет сыну больше ни одного доброго слова. Доктор поспешил дать со своей стороны обещание посодействовать розыскам. Он способен был в эту минуту пообещать все, что угодно, лишь бы избавиться от своей посетительницы. После некоторого совещания, они остановились на награде в 50 фунтов. Но потому ли, что опасение судебного преследования за покушение на убийство Уилсона побуждало Кэшеля к особенной осторожности, или потому, что он уже успел покинуть Англию за те четыре дня, которые протекли со времени его бегства из школы до назначения награды, розыски ни к чему не привели, и доктор сообщил госпоже Байрон о неудаче. Она приятно удивила его чрезвычайно любезным письмом, в котором выражала свое огорчение и жалела, что не в силах высказать доктору всей благодарности за его хлопоты. На этом дело и кончилось.
В это время, по ту сторону океана, в городе Мельбурне, в Австралии, над дверью одного невзрачного деревянного здания, красовалась вывеска: "Гимназия и Военная школа". У входа за стеклом висел пожелтевший листок, доводивший до сведения проходивших мимо, что Нед Скин, бывший чемпион Англии и колоний, обучает джентльменов искусству самообороны. Были упомянуты также и часы, в которые мистер Скин при сотрудничестве опытных профессоров, дает уроки танцев, салонных манер и гимнастики.
Однажды вечером какой-то человек сидел на простом кухонном стуле у порога этого дома и курил трубку. Рядом с ним лежал молоток. Он только что прибил к двери над ящиком для писем записку, на которой женским почерком было начертано: "Нужна мужская прислуга, могущая вести счета. Справиться здесь". Куривший был крепко сложен, и сразу бросался в глаза его широкий, плоский затылок. На его лице негра не было заметно глаз, но зато сильно выделялись крупные зубы, которые почти никогда не скрывались за вечно раскрытыми в добродушно-хитрую улыбку губами. Сквозь темные, коротко стриженные волосы просвечивала кожа; бритый подбородок был туп, а переносица почти не выступала над общей плоскостью лица. Одним словом, нельзя было ничего возразить против его наружности. Она носила отпечаток крайнего добродушия, мало гармонировавшего с чрезвычайной силой и крепостью его сложения, и указывала, что в трезвом и ничем не раздраженном состоянии это был спокойный и добрый малый. Ему было, по-видимому, лет пятьдесят; на голове его красовалась соломенная шляпа, а сам он был одет в белый полотняный костюм.
Прежде чем он докурил свою трубку, записка над дверью привлекла внимание проходившего мимо юноши в матросской куртке и серых коротких штанах, из которых он явно вырос.
- Ищете занятия? - спросил экс-чемпион Англии и Колоний.
Юноша покраснел и ответил:
- Да, я с удовольствием принялся бы за какое-нибудь дело.
Мистер Скин уставился на него с любопытством. Во время своего профессионального бродяжничества он прекрасно научился распознавать манеры и речь коренных англичан: он тотчас же узнал в юном матросе эмигранта из метрополии.
- Может быть, вы умеете порядочно писать? - спросил атлет, после минуты раздумья.
- Я учился в школе, но недолго. Все же я умею вести двойную бухгалтерию.
- Двойная бухгалтерия! Что это такое?
- Это способ, каким ведутся торговые книги. Он называется двойным потому, что все вносится в книги два раза.
- Ну, - сказал Скин, недовольный такой сложностью системы, - с меня довольно и одного раза. Какое хотите жалованье?
- Не знаю, - нерешительно промолвил юноша.
- Не знаете, сколько сами хотите жалованья! - возмутился Скин. - Из вас выйдет мало толка в жизни.
- Я уже давно не получал жалованья, с тех пор, как много времени назад покинул Англию, - постарался оправдать себя матрос, чтобы заслужить доверие нанимателя. - Жалованье мое тогда было очень маленькое.
- А много вы понимаете в том, что большое и что маленькое жалованье? Может быть, обладая такими обширными знаниями, вы умеете боксировать? А?
- Не думаю, чтобы я смог побороть вас, - ответил юноша, опять смутившись.
Скин засмеялся; тогда молодой матрос с почти детской общительностью рассказал, какие он видел настоящие кулачные бои в Англии. Похвастался и тем, что сам уложил одним ударом учителя, когда бежал из школы. Скин отнесся к этому с недоверием и всесторонне проэкзаменовал рассказчика относительно всех особенностей удара и его результатов, убедившись в конце концов, что рассказ был правдив. Через четверть часа юный матрос так понравился экс-чемпиону, что он повел его в дом, взвесил его, измерил и дал пару боксерских перчаток, предложив показать на деле свое умение. Хотя юноша и заключил по внешнему виду боксера, что ему не справиться с таким атлетом, он смело бросился в атаку, в тот же миг получив удар в лицо левым кулаком противника, что оказалось мало приятным. Тогда он повел новую атаку против своего противника, но тут ему встретилось непреодолимое препятствие в правом локте Скина, который в конце концов отбросил его в противоположный угол комнаты, где юноша свалился с ног и сильно стукнулся головой о косяк двери. Неудача не обескуражила его. Быстро поднявшись, он предложил возобновить борьбу. Но Скин отказался. Ему настолько понравился новый знакомый, что он немедленно пообещал заняться его обучением и сделать из него человека.
Боксер позвал свою жену и представил ее новому знакомому, как женщину выдающихся душевных качеств и утонченного воспитания. Молодой человек по всем признакам сразу узнал в ней обычный тип престарелой, захолустной учительницы танцев; но это не помешало ему обойтись с ней со всей почтительностью, на какую был способен, и этим возбудить в ней сочувствие похвалам, которыми осыпал его муж этой дамы. Юноша рассказал ей, как, бежав из школы, он попал в Ливерпуль, как бродил долго по гавани и как наконец ему удалось незамеченным пробраться на океанский пароход, отплывавший в Австралию. Как долго он страдал от голода и жажды, прежде чем решился обнаружить себя; как, несмотря на то, что он не умалчивал о своем бегстве, к нему стали хорошо относиться на корабле, лишь только он выказал охоту работать. И в доказательство того, что эта охота не покинула его и теперь, а также для того, чтобы показать свое умение моряка, он предложил госпоже Скин тотчас же, по морскому способу, вымыть пол ее квартиры. Это предложение окончательно убедило Скинов, слушавших без особого доверия его повествование, в порядочности и трудолюбии юноши, и тут же было решено, что он с сегодняшнего дня поселится у них, станет получать стол, квартиру и пять шиллингов карманных денег в неделю, за что будет исполнять обязанности слуги, заведующего хозяйством школы, писца и ученика мистера Скина, экс-чемпиона Англии и Колоний.
Вскоре юноша убедился, что эти обязанности были не из легких. Школа была открыта с девяти утра до одиннадцати вечера, и любители спорта, посещавшие в это время школу, не только бесцеремонно давали ему всевозможные приказания, но также, чтобы разнообразить свои упражнения с неизменно непобедимым для них Скином, заставляли его вступать с ними в бой, причем беззастенчиво бросали его то вперед, то назад, перебрасывали через голову и проделывали над ним, как если бы он был неодушевленный предмет, все штуки, которые не удавались им по отношению к Скину. Маэстро ограничивался добродушным смехом, слишком занятый для того, чтобы исполнить данное обещание научить юношу искусству самообороны. Последнему предоставлено было самому извлекать посильную пользу из уроков, которые при нем ежедневно давались другим, и к концу месяца он стал уже так отделывать мельбурнских любителей бокса, что Скин был вынужден заметить ему:
- Вы стали не в меру бойки; с джентльменами следует обращаться более деликатно, предоставляя им иногда радости победы.
Кроме этих физических упражнений в его обязанности входило ведение приходно-расходных книг, как по школе мистера Скина, так и по хозяйству госпожи Скин. Это было самой трудной из его обязанностей, так как он все еще писал крупным детским почерком, что сильно замедляло его работу. Когда же он стал помогать своему патрону в преподавании, счета пришли в беспорядок, и госпоже Скин пришлось по-прежнему заняться ими, к большому удовольствию ее супруга, который усмотрел в этом доказательство превосходства ее ума над окружающими. Вскоре наняли китайца для черных работ, а "новичок", как его стали звать, был произведен в помощники Скина по преподаванию и стал уважаемым лицом в школе.
Уже истекли девять месяцев его жизни у Скинов, во время которых восемнадцатилетний юноша развился в умелого боксера с крепкой рукой и верным глазом.
Был вечер. В школе оставались только Нед Скин, который, сняв сюртук, сидел на покое, дымя из своей трубки, и его молодой ученик, кончавший в комнате в верхнем этаже свой туалет, собираясь в театр. Спустившись вниз, юноша столкнулся со своим патроном.
- Прекрасно, сэр, - насмешливо заметил Скин, - вы очаровательно нарядились. Боже, даже перчатки! Но ведь они слишком малы для вас. Не вздумайте вступать в них с кем-нибудь в драку, иначе вывихнете себе кисти рук.
- Не опасайтесь за меня, я не дерусь с первым встречным, - ответил тот, смотря на часы. Убедившись, что еще рано, он сел за стол против Скина.
- Да, - подтвердил боксер. - Когда вы дорастете до настоящего бойца, вы не станете драться без порядочной платы за это удовольствие.
- Мне думается, что я вправе считать себя уже и сейчас профессиональным боксером, - гордо ответил юноша. - Не назовете же вы меня любителем!
- Пожалуй, что нет, - подтвердил Скин. - Но, милый мой, я не могу назвать настоящим бойцом того, кто еще ни разу не выступал на арене. Вы и сейчас изрядный кулачный боец, ловкий боец, скажу я. Но этого еще мало. Когда-нибудь мы соорудим для вас маленькое состязание и тогда посмотрим, что вы в состоянии сделать с серьезным противником.
- Я давно мечтаю надеть боевые перчатки, - смутившись, признался юноша.
- О, я знаю, что у вас львиное сердце, - одобрительно произнес Скин.
Но ученик слишком часто слышал этот комплимент в устах своего наставника, постоянно льстившего самолюбию учившихся у него джентльменов, желая искупить тем неумеренные потасовки, которыми он их награждал. Поэтому юноша недоверчиво посмотрел на него и недовольно промолчал.
- Пока вы давали урок капитану Ноблю, - продолжал Скин, - сюда приходил Сэм Дюскет из Милтауна. Сэм ведь недурной боец. Что вы думаете о нем?
- Я невысокого мнения о его искусстве. Он подкупен, как вы знаете.
- Это общий грех нашей профессии. Но об этом нечего говорить, - сурово заметил Скин. - Человек не становится менее умелым боксером от того, что он подкуплен. Сэм Дюскет побил Эбона Мюллея в двадцать минут.
- Да, Дюскет, - презрительно ответил ученик. - Но что такое Эбон Мюллей? Негр, старая развалина под шестьдесят лет, пьяный семь дней на неделе и продающий победу за стакан водки. Дюскет должен был бы побить его в двадцать секунд. Дюскет не знает хороших приемов.
- Не знает, это верно, - согласился Нед. - Но у него сноровка хорошего бойца.
- Э, старая история! Если кто-нибудь порядочно боксирует, про него говорят, что он знает приемы, но недостаточно тренирован. А когда малый не умеет отличить правой руки от левой, его хвалят и говорят, что хотя он и не учен, обладает хорошей сноровкой.
Скин со скрытым уважением посмотрел на своего ученика, замечания и слова которого часто казались ему равными по мудрости мыслям самой госпожи Скин.
- Сэм, действительно, говорил сегодня что-то в этом роде. Он говорил, что вы молокосос и что он живо разделался бы с вами, если бы пришлось встретиться на арене.
Ученик свистнул.
- Я хотел бы услышать, как Сэм Дюскет говорил это, - сказал он угрожающе.
- А что бы вы сделали ему? - подмигнул Нед.
- Ему бы не поздоровилось, ручаюсь вам за это.
- Ну, скорее уж он проглотил бы вас.
- Он охотно бы так поступил, если бы мог. Он с удовольствием проглотил бы и вас, если бы ему удалось только насыпать вам соли на хвост. А хвастается он потому, что у меня нет денег, пятидесяти фунтов залога, которые Сэм требует в качестве приза за победу, если она будет на его стороне.
- Нет денег! - возмутился Скин. - Раньше середины завтрашнего дня будут пятьдесят фунтов у человека, за которого я ручаюсь. Надо же юноше когда-нибудь начинать! Моя первая битва на тоэмском поле шла, впрочем, всего на пять шиллингов, и я был горд, что выиграл ее. Я вовсе не хочу, чтобы вы непременно дрались с Сэмом Дюскетом, но не говорите, что у вас нет денег. Для того, чтобы добыть их достаточно, чтобы Нед Скин указал на вас и заявил: вот человек, за которого Нед Скин ручается!
Ученик колебался.
- Полагаете ли вы, Нед, что я должен вызвать его? - спросил он.
- Это меня не касается, - почему-то рассердился Скин. - Я знаю, как поступил бы в ваши годы. Но, может быть, вам следует быть благоразумным. Скажу вам откровенно, мне не очень-то хотелось бы видеть вас побежденным таким противником, как Сэм Дюскет.
- Согласитесь ли вы помочь мне тренироваться, если я вызову его? спросил юноша.
- Соглашусь ли я! - в восторге прокричал Нед. - Я не только буду тренировать вас, но дам вам деньги. И вы будете победителем, клянусь вам святым Георгием.
- Тогда, - радостно воскликнул ученик, - я вызову его. И, если одержу победу, вы принуждены будете в своем объявлении называть меня чемпионом Колоний.
- Непременно сделаю это, - торжественно пообещал Скин. - Нечего откладывать. Начнем тренировку завтра же.
Это было первое профессиональное выступление Кэшеля Байрона.
1
Уилстокен Кастл был старинной постройки замок, представлявший собою четырехугольное здание с круглыми бастионами по углам. Бастионы заканчивались высокими, тонкими башенками, тянувшимися к небу, как турецкие минареты. Фасад замка, выходивший на юго-запад, был прорезан мавританской аркой, прикрывавшейся стеклянною дверью, которую на всякий случай защищала железная решетка фантастического рисунка. Над аркой высоко, до самой кровли, вздымался портик, увенчанный широкой нишей, в которой стояло черное мраморное изваяние египетской работы, сумрачно сверкавшее на полуденном солнце. Внизу у самой земли раскинулась итальянская терраса с огромными каменными слонами по обеим сторонам балюстрады. Окна верхнего этажа были, как и выходная арка, мавританского стиля. Окна же нижнего этажа представляли собою четырехугольные отверстия, заделанные тяжелыми решетками и напоминавшие о суровом средневековье. Непосвященные считали замок красивым и величественным, но знатоки архитектуры осуждали в нем непозволительно-грубое смешение эпох и стилей. Замок стоял на возвышенности среди волнообразной лесистой местности. Вокруг него на тридцати арках был разбит парк. В полумиле к югу от замка лежал городишко Уилстокен, в который из Лондона по железной дороге можно было доехать в два часа.
Большая часть населения Уилстокена симпатизировала консерваторам. Уилстокенцы боялись и не любили обитателей замка, и в то же время многие из них охотно зарезали бы с полдюжины своих лучших друзей, лишь бы добиться приглашения на обед или хотя бы ответного поклона на глазах у сограждан от мисс Лидии Кэру, которая, осиротев, стала единственной владелицей замка. Мисс Кэру была замечательною личностью. Обладательница большого богатства, она унаследовала этот замок от своей тетки, которая полагала, что богатство племянницы, состоявшее в железнодорожных и каменноугольных акциях, не будет иметь достаточно благородного облика, пока к нему не присоединятся поместья и замок. Мисс Лидия получила много таких наследств от своих многочисленных дядей и теток, презиравших и ненавидевших бедных родственников, и теперь, к двадцати пяти годам, она увидела в своих руках огромное состояние, приносившее ежегодный доход, равный годовому заработку пятисот хороших рабочих. Но она мало думала об этой стороне своих наследств и нисколько не беспокоилась о нарушенной справедливости. Кроме несомненных преимуществ положения независимой и богатой женщины у нее была еще репутация широко образованной и прекрасно воспитанной девушки. В Уилстокене говорили, будто она знает сорок восемь живых языков и все мертвые; умеет играть на всех известных людям музыкальных инструментах; одарена талантами поэтессы и художницы. Может быть, все это было и правда, по крайней мере уилстокенцы не ошибались в том, что мисс Кэру знала больше, чем они. В ранней молодости она много путешествовала с отцом, человеком очень деятельного ума и плохого пищеварения, любителем специальных наук, просвещения вообще и в особенности изящных искусств. Он даже был не чужд писательству, и после него осталось несколько книг, главным образом о Ренессансе, благодаря которым он добился репутации распространителя сведений, полезных для туристов. Его книги свидетельствовали о некоторой начитанности, а также о многочисленности совершенных им путешествий и обнаруживали многосторонний, даже философический склад ума их автора. Во всех этих качествах, кроме последнего, дочь не отставала от отца, пожалуй, даже превосходила его. Посвящая свое время непрестанному лечению и ученым занятиям, которые увеличивали раздражительность его от природы тяжелого характера, отец дал ей суровое воспитание, заставляя с ранних лет изучать в подлиннике греческих и немецких мыслителей и переводить их на родной язык.
Когда Лидия достигла совершеннолетия, здоровье ее отца серьезно пошатнулось. Он стал больше нуждаться в ней, и она быстро поняла, что его деспотические притязания на ее жизнь еще увеличатся. Однажды, живя с отцом в Неаполе, Лидия организовала прогулку верхом с компанией своих друзей. Незадолго до часа, назначенного для отправления, мистер Кэру потребовал от дочери сделать для него перевод большого отрывка из Лессинга. Лидия, уже давно с горечью ощущавшая иго отцовской власти, простояла некоторое время с расстроенным видом, прежде чем ответить отцу согласием. Кэру заметил это и ничего не сказал дочери, но велел позвать слугу, которому Лидия поручила отнести ожидавшим ее друзьям письмо с извинением за отсутствие. Взяв у слуги письмо, он прочел его и вошел в кабинет дочери, которая уже сидела над переводом.
- Лидия, - сказал он с каким-то колебанием, которое Лидия приписала бы притворству, если бы смела допустить такую мысль по отношению к своему отцу. - Я не желаю, чтобы ты когда-либо откладывала свои дела ради каких-то литературных пустяков.
Столь необычные в устах ее отца слова поразили Лидию. Почти не понимая их, она смотрела на него в безмолвном смущении.
- Для меня гораздо важнее, чтобы ты весело проводила время, чем то, чтобы моя книга подвинулась вперед. Поезжай!
Лидия, немного поколебавшись, отложила перо и сказала:
- Я не могу радоваться верховой езде, если буду знать, что не исполнила чего-нибудь для вас.
- А я не смогу радоваться тому, что делаешь для меня, если буду знать, что ты приносишь ради этого в жертву свои удовольствия. Еще раз - я предпочитаю, чтобы ты поехала.
Лидия молча повиновалась. Ей показалось, что следовало бы поцеловать отца; но они оба были так непривычны к изъявлениям нежности, что дочь не решалась выполнить своего намерения. До самого вечера продолжалась прогулка, во время которой Лидия передумывала свои поздно возмутившиеся против отцовского деспотизма мысли. Вернувшись домой, она докончила перевод.
С тех пор в молодой девушке непрерывно росло сознание внутренних сил, незаметно накопленных ею в длинные годы юности, протекшей под самовластной опекой строгого и придирчивого отца. Она начала самостоятельно выбирать себе предметы занятий и решалась уже отстаивать против отцовского консерватизма собственные художественные вкусы, склонявшиеся к новым направлениям в музыке и живописи. Неожиданно для нее отец одобрил в ней ее самостоятельность и потребовал, чтобы она считалась с его мнениями лишь постольку, поскольку считается с суждениями остальных критиков его лагеря. Он был достаточно умен, чтобы отнестись именно так к эмансипации дочери. После этого отношения их стали более сердечными.
Однажды Лидия призналась отцу, что в спорах с ним она неизменно ощущает радость от сознания, что в конце концов он всегда прав. Он строго ответил:
- Это радует меня, Лидия, потому, что я верю твоим словам. Но такие вещи лучше оставлять невысказанными. Лучше оставить при себе искреннюю похвалу, чем подвергать себя подозрению в лживости.
Вскоре после этого разговора Лидия, по своему желанию, провела сезон в Лондоне, где вращалась в лучших кругах светского общества, которое произвело на нее впечатление храма, где обожествлялось богатство, и рынка, где торговали девственностью. Присмотревшись внимательно к этому культу и этой торговле, она нашла их глубоко неинтересными, и единственное, что заняло ее, это типично английская манера, сквозившая в каждом штрихе лондонской светской жизни. Но скоро новизна этих впечатлений притупилась. Ее особенно стало тяготить и смущать вначале совсем для нее непонятное, аффектированное отношение, которое она помимо своей воли возбуждала в окружавших ее женщинах. Ей было не трудно удержать на почтительном от себя расстоянии юных взбалмошных дев. Но старые женщины, в особенности две тетки, которые во времена ее детства не оказывали ей ровно никакого внимания, стали теперь преследовать ее нежностями, уговорами бросить отца и навсегда поселиться с ними. Холодность, порой даже резкость ее отказов не охлаждали их пыла, так что ей пришлось, чтобы избавиться от их назойливых притязаний, покинуть Лондон. Вместе с отцом она опять переехала на материк и прекратила всякие письменные сношения с лондонским обществом. Тетки довели до ее сведения, что они глубоко оскорблены и уязвлены ею. Лидия была названа неблагодарной и невоспитанной, но после смерти этих двух теток оказалось, что они обе завещали ей свои состояния.
Первое событие в жизни, глубоко потрясшее ее, была смерть отца. Это случилось в Авиньоне. Ей шел тогда двадцать пятый год. Мистер Кэру умирал в полном сознании, и все же перед смертью между ним и дочерью не произошло никаких трогательных сцен. В вечер рокового исхода больной чувствовал себя хорошо и потребовал, чтобы дочь у его изголовья читала ему вслух какую-то вновь вышедшую книгу. Он, как ей казалось, внимательно слушал ее чтение, когда вдруг приподнялся на локти и спокойно произнес: "Лидия, мое сердце, кажется, перестает биться, прощай!" - после чего тотчас же умер.
Для дочери были очень тягостны суета и волнение, поднявшиеся вокруг нее после этой смерти. Все выражали ей неумеренное сочувствие ее горю. Она же оставалась внешне спокойной и не выказывала ни благодарности окружавшим ее, ни намерения вести себя так, как это в таких случаях принято.
Родственники мистера Кэру остались очень недовольны его завещанием. Документ этот оказался очень кратким, содержащим всего несколько строк, в которых все имущество покойного передавалось его дорогой и единственной дочери. Однако он, кроме того, лично передал Лидии часть своей посмертной воли. Большое возмущение среди родни вызвало, между прочим, его распоряжение, чтобы тело его было отправлено в Милан и там сожжено в крематории.
Исполнив эту волю отца, Лидия вернулась в Англию, чтобы привести в порядок свои дела.
Ее приезд в качестве богатой невесты и независимой девушки вызвал много надежд в сердцах молодежи ее круга, но она начала с того, что озадачила своих поклонников необычайной для девушки ее лет и ее положения деловитостью и выдержкой. Покончив со своими делами, она вернулась в Авиньон, чтобы исполнить последнее распоряжение отца.
Среди посмертных бумаг его она нашла конверт с надписью, сделанною его рукою: "Письмо к Лидии. Прочти его на досуге, когда я и мои дела будут окончательно ликвидированы". Она решила прочесть это письмо в комнате, бывшей свидетельницей последних часов жизни ее отца.
Вот что отец писал ей:
"Дорогая моя Лидия,
Я принадлежу к числу разочарованных людей, которых среди нас гораздо больше, чем предполагают. Это письмо содержит признание в моем жизненном банкротстве. Лишь несколько лет назад я впервые понял, что, хотя я и страдаю от своих неудач в этом мире, мне незачем отражать свои настроения на твоей молодой жизни и что для меня остается последняя утешительная задача: быть для тебя хорошим отцом и полезным руководителем. Я почувствовал тогда, что ты не можешь вывести из всей нашей совместной жизни иного заключения, кроме того, что я, по своей эгоистичности, видел в тебе только своего переписчика и секретаря, и что у тебя нет иных обязанностей по отношению ко мне, кроме тех, какие может иметь раб по отношению к той власти, которая заставляет безрадостно работать его мышцы. Горькое сознание того, что я причинял тебе при жизни немало неприятностей своим деспотизмом и несправедливой требовательностью, вызывает во мне желание оправдаться перед тобой.
Я никогда не спрашивал тебя, помнишь ли ты свою мать. Если бы ты когда-нибудь нарушила установившееся у нас молчание о ней, я с радостным облегчением рассказал бы тебе то, что решаюсь сказать только теперь. Но какой-то мудрый инстинкт удерживал тебя от этого, и, пожалуй, лучше для тебя, что ты узнаешь о ней только теперь, когда уже не существует необходимости продолжать наше молчание. Если в тебе живет печаль, что ты так мало знала женщину, давшую тебе жизнь, то стряхни ее с себя без всякого сожаления. Это была жестокая, самовлюбленная женщина, которая не могла жить под одной кровлей ни с одним человеком, чтобы не замучить его, - ни с мужем, ни с ребенком своим, ни со слугой, ни с другом. Я говорю уже беспристрастно, даже бесстрастно, потому что много лет прошло с тех пор, как ненависть к ней вспыхнула в моем сердце, и давно уже это чувство угасло. Горечь воспоминания о ней так же спит во мне теперь, когда я пишу это письмо, как будет она спать вечным сном тогда, когда ты станешь читать его. Я недавно еще с нежностью наблюдал черты твоего лица и характера, которые ты унаследовала от нее, так что могу с глубокой искренностью сказать, что еще никогда с тех пор, как погибли мои мечты, ради которых я женился на твоей матери, не чувствовал я себя таким примиренным с ее памятью. Во время нашей совместной жизни я делал для нее все лучшее, что было в моих силах, - она же платила мне всем злом, на которое была способна. Через шесть лет мы развелись. Я предоставил ей свободу рассказывать о причинах нашего развода все, что ей заблагорассудится, и обеспечил в материальном отношении ее судьбу гораздо лучше, чем она могла и была вправе рассчитывать. Этим я купил у нее отказ от всех прав на тебя и, на всякий случай, вместе с тобой, покинув Англию, поселился в Бельгии. До ее смерти мы ни разу не возвращались на родину, потому что я боялся, как бы она не воспользовалась распущенными ею же слухами о моем развратном поведении и моей открытой враждебности к официальной религии, чтобы начать судебное дело о своих правах на тебя. Мне трудно подробнее говорить о ней и жалею, что вообще вынужден был упомянуть ее имя.
Я хочу пояснить здесь, что побуждало меня взять тебя у матери. Это не было естественной привязанностью отца: тогда я еще не любил тебя порождение ненавистной мне женщины; к тому же я знал, что ты будешь в твои детские годы бременем для меня. Но, дав тебе жизнь и затем порвавши свои обязательства по отношению к твоей матери, я слишком живо чувствовал свою обязанность: не дать моей ошибке горестно отразиться на твоей жизни. Я был бы счастлив тогда, если бы мог поверить, что женщина, бывшая моей женой, будет для тебя хорошей матерью и воспитательницей; но противоположное было слишком очевидно, и я положил все силы своего ума и воли на то, чтобы исполнить свои обязанности перед тобой. С течением времени, по мере того как ты подрастала, ты становилась полезной мне в моих занятиях, и, как ты это знаешь, я заставлял тебя работать без сожаления, но зато не без мысли о твоей собственной пользе. Я всегда держал секретаря для той работы, которую считал чисто механической, и никогда не обременял тебя ею. Без колебания могу заявить, что никогда не обременял тебя работой, не имевшей воспитательного или образовательного значения для тебя же. Я часто боялся, что часы, проводимые тобой над моими денежными делами, были тебе очень тягостны, но мне нет нужды теперь оправдываться в этом перед тобой. Ты уже по собственному опыту знаешь, как необходимо знание этой стороны жизни обладательнице большого состояния.
В долгие годы твоего детства и ранней юности ты была в моих глазах лишь доброй девочкой, которую невежды называли чудом образованности и воспитания. В условиях, которые я для тебя создал, всякое дитя было бы таким же. Но мало-помалу, созерцая твою молодую жизнь, протекавшую так близко от моей, я выносил от нее ту светлую радость, которой не мог найти в созерцании самого себя. Я не умел во всю свою жизнь, не умею и теперь высказать силу своей привязанности к тебе, моя дочь, не смогу передать в словах и торжества, испытываемого мной, когда я почувствовал как-то, что я принял в качестве тяжелой, неблагодарной обязанности, стало живой водой, обновившей мою жизнь. Свою литературную работу, которая поглотила так много и твоего труда, я стал ценить лишь постольку, поскольку она служила тебе материалом для приобретения знаний, и ты будешь вполне справедлива к моим научным занятиям, если признаешь, что, хотя я и перебрал большие кучи песка, я не отыскал скрытых в них крупинок золота.