– Проклинаю! Всех белых волхов Япета, скавров преданных, славичевых проклинаю! О, ты, чье имя не смею произнести, услышь! Я проклинаю их!
Юный сын его, закутанный в грязную шкуру волка, с тревогой поглядел на отца. Мунт, прародитель севера земли, гроза мелких, трепещущих людишек, проиграл. Создатель острономейшей мудрости, живя на полунощной стране, начал действовать вопреки предостережениям Скрижалей Белой Богини Судьбы, бросил вызов самим небесам.
И проиграл.
И они остались одни, раздавленные и уничтоженные, но все еще – вопреки всему! – живые, изгнанные из стаи себе подобных вещунов.
Последние из Отпавших Темных Князей.
Анат тоже вскинул вверх руки.
– Дарующий выход из Лабиринта Проклятого Храма, яви нам милость свою! – выкрикнул он. – Дай сил отмстить и одолеть!
Он стоял молча и неподвижно до тех пор, пока ветер с моря не разметал тучи. Небо очистилось, но звезды так и не явились.
– Сын мой, – проговорил Мунт, и Анат наклонился к нему близко-близко, ловя жадно каждое слово. – Только на тебя вся моя надежда! Только на тебя уповаю в юдоли моей! Клянись, что сразишься с потомками проклятого Боры, с Белой Богиней!
– Клянусь, батюшка, – жарко выдохнул юноша. Мунт полоснул себя кинжалом из волчьей кости по яремной жиле и, угасая, прошептал:
– Пей, пей жизнь вечную отмщенья. И ступай к людям. Средь них сокроются потомки Боры, потомки Белой Богини, Волчью Матерь славя…
Сын припал к отцу. Мир окрасился в черно-красный цвет. Цвет крови. Цвет гибели. И… жизни.
–Ты будешь жить, сын, – шептал умирающими губами Мунт. – Ты… будешь… жить… доколе… мстить будешь… доколе не обретешь… победы… над белыми… волхами… В ней… все-о…
Проклятый ветер унес последние слова, остались они для Аната загадкой. «Победа» ль, «бессмертие» ль, «вечность» или же «Навь»?
То знал теперь лишь ветер…
Она кочевала на своей утлой лодчонке с острова на остров. Будто искала нечто заветное, да никак не могла отыскать.
Дольше всего она задерживалась на острове чуди белоглазой. Но не осталось там дивьих людей. Возвышались два каменных сооружения, в память об ушедшем народе.
Лабиринты.
Пришелица с полунощной северной земли совершала непонятные обряды, разжигала три костра вкруг лабиринтов. Один был всегда в форме круга, второй – треугольный, третий – напоминал крест.
Марта шла по узкой тропинке, заросшей чахлой травой и мхом. Вдалеке поблескивала полоска величественной, новой реки.
Бесконечное множество запахов заполняло ее легкие наслаждением прежних времен. Она полюбила остров, он напоминал ей о прежней жизни, дремлющей ныне в сонной дымке прошлого.
Марта присела на камень, подставила лицо солнцу.
Вокруг царила тишина.
А потом она услышала детские голоса. Ребятишки всегда прибегали к ней, если богиня приходила к их рыбачьей деревеньке. Они просили целебных трав.
Они были смелее своих родителей, ибо решались заговорить с нею. Ради них Марта была готова даже пестрый камешек превратить в красавицу-бабочку, зимой одарить живой фиалкой, трепещущей надеждой на весну.
Все жители окрестных островов легко узнавали высокую женщину в плаще из белых волчьих шкур, женщину с мерцающими золотыми глазами и длинными белыми волосами, по неведомым обычаям далекого севера схваченными в высокий хвост на затылке. Ее можно спросить о чем угодно.
Но только до тех пор, пока она это позволяла.
Малыш теребил край ее одеяния.
– Ты уснула, – с упреком сказал он.
И торопливо протянул незнакомке, никогда не называвшей свое имя, скромный дар – чашу с жидким варевом, яблоки и медовый пирожок.
Марта улыбнулась, а затем взглянула на девочку, спрятавшуюся за спиной старшего брата.
– Сегодня ты не один, – сказала она и надломила пирожок.
Глаза мальчика сияли. Желание, что росло в его сердечке, придавало ему смелости, но он не знал, как сказать ей об этом.
Марта протянула руку. Девочка робко протянула в ответ свою маленькую, грязную ручонку.
– Что ты хочешь узнать? – спросила Марта.
Взгляд девчушки стал необычайно серьезен. Она почувствовала, что исходило от незнакомки.
Сила.
– Я буду счастлива? – спросила девочка у Марты. Казалось, что от ответа на этот вопрос зависит вся ее крохотная жизнь.
Марту не удивилась. Отчего-то люди всегда знали, что о подобном следует спрашивать только у нее. Больше никто не ответит.
– Какое-то время, возможно… Ты будешь счастлива, как и все. Недолго, – вздохнула богиня. – Просто научись видеть, не забывай следовать веленьям сердца. А теперь ступайте.
Мальчик все-таки решился:
– Мы хотим стать твоим белым народом.
Богиня засмеялась, сверкнула жемчужными зубами.
– Вы и так мой белый народ.
– Ты думаешь?
Марта улыбнулась. Она прижалась щекой к посоху и закрыла глаза.
Она видела круженье черных волков вокруг полюбившихся ей островов у Новой реки. Их злобный вой терзал тишину. Все те волки были черными, и только одна…
Только одна волчица была белая.
Она бежала по улицам необычного города, словно парила в воздухе, вспарывая сильным телом пелену тьмы.
Бежала мартовским дуновением надежды.
Март… Марта…
Имя найдено.
ПРЕЛЮДИЯ
Рождественский фейерверк! Что может быть заманчивее? Хлеба и зрелищ толпа алкала всегда, во все времена, в любые царствования и эпохи. Тем паче такого зрелища – императорского, когда земные правители, набравшись смелости, стараются подражать небожителям прошедших времен.
Новогодний фейерверк новой столицы Империи был великолепен. На большом щите между двух колонн помещался двуглавый орел, над ним – вензель нынешней Императрицы и надпись «Свет твой во спасение». Малый щит был изукрашен портретом богоподобной со словами «управи стопи моя».
«Вишь с богами на «ты»», —раздраженно подумал Сухоруков, проезжая мимо в крытом возке. – Дрянь белоглазая! Свет во спасение. Все спасает, берегиня!».
Ему вспомнились слова Князя, обращенные к Императрице: «Горлинка белая». Почти что угадал, паршивец, конюх, пирожник! Но узнать окончательно Князю не дано…
Иллюминации, фейерверки на льду, перед окнами дворца.
Россия справляла Рождество, надежду на возрождение из Тьмы…
Во дворце тоже царило веселье, костюмированный бал. Маски были хитроумными, но Императрица всегда безошибочно распознавала тех, кто старался укрыть свое истинное лицо. Но звездочет земли полунощной? Нет, не узнать его, не узнать… Что-то вспоминается, далекое, холодное, да вот что? Волосы белые.
Императрица сжала странный серебряный медальон с испещренным какими-то линиями опалом. Эх, жаль, не видно глаз высокорослого звездочета за маской. Глаза-то бы ей все сказали! Черные, соболиные брови хмурились, желтые глаза потемнели. Звездочет раззадорил, раздразнил Императрицу. Светлейший Князь, чутко ловивший перепады ее настроений, силой предложил сдернуть маску с гостя. Она взглянула холодно:
– Зачем же ломать кулаком там, где можно вскрыть острием мысли?
А звездочет уверенно подошел к Императрице, склонился в почтительном поклоне, зашептал что-то в точеное ушко. Брови государыни поползли вверх. А незнакомец резко, без всякого почтения к императорской особе, вручил руками в белых перчатках огромную книгу в деревянном переплете, поклонился и торопливо зашагал к выходу из дворца.
Долгое, томительное мгновение стояла Императрица, гордо выпрямившись во весь рост, закусив чувственную, чуть капризную губку, а затем спохватилась, бросила придворным:
– Остановить сего незнакомца!
Но звездочет канул, словно во тьме растворился.
Прижимая к груди книгу, Императрица направилась во внутренние покои. Князь торопился следом.
Она была взволнованна, в глазах плескалась, готовая пролиться слезами, необъяснимая тоска. Князь схватил ее за белые, точеные плечи.
– Что, Марта, что?
Она попыталась усмехнуться, вышло криво, отвела глаза, тряхнула головой, рассыпав по плечам белые волосы, которые многие приняли за седое покрывало зрелости, когда отказалась она от маскировки – париков жгуче-черных.
– Ничего, солдат, ничего. Тоскливо мне очень…
– Это я вижу, а что за книжицу-то к груди прижала? Она открыла ее осторожно.
– То «Книга историография початия имени, славы и расширения народа славянского». Писано Мавроурбином неким.
– Ну, и о чем сие сочинение? – Князь, верный поклонник старины, заинтересовался искренно, пылко.
– О делах всех народов, бывших языка славенского и единого отечества, хотя ныне во многих царствиях розселился чрез многие войны, кои имели в Европе, во Азии и во Африке. – Императрицины глаза впитывали в себя блеск свечей, посверкивали золотом. – Ни един другой народ во вселенной не был в пример славянскому. Прочие народы, которые зело были ниже его, ныне вельми себя прославляют. Много истинного сей Мавроурбин написал, почти ни в чем не ошибся.
Князь все обнимал Императрицу за точеные плечи.
– Говоришь так, словно уж книгу прочла.
– Словно видела… – императрица прижала к лицу фолиант. – Запах-то какой древний, чуешь? – Она с наслаждением вдохнула его.
– Кто же был сей звездочет?
– Он назвался… Япетом. – В ее голосе вновь зазвенела тревожная печаль. – Да токмо ложь сие, морок сплошной… Узнала я его.
– Кто же он, горлинка белая?
На бледных щеках Императрицы проступили пятна румянца.
– Покину я тебя скоро… – прошептала она.
– Марта!..
Сухоруков вскочил в возок, радостно отодрал бороду звездочета.
Дело сделано! С ее смертью погибнет Питербурх, во тьме потонет. Ибо так гласят провидцы мрачные…
– Что Марта? Я не сказала – умру, я сказала – покину. То мое последнее Рождество. Последнее Рождество Екатерины. Глубокий ледяной поток ждет, пора освободить имя сие…
…Весна подступала к новой столице. Мир расцветал, пробивалась первая листва жизни, а Государыня тосковала и чахла. Точила грусть красивую высокую грудь, хмурились соболиные брови, затухали огоньки в глазах. Все чаще руки – руки мраморной богини с нервными, ломкими пальцами – прижимались к груди, удержать стремились кровяной настойчивый кашель, что нес с собой уход в глубокую ледяную пучину. Она думала об уходе, постигая абсолютную мудрость, тоска ее не имела пределов.
В том пределе, до которого дошла она, радость и скорбь, любовь людей и ненависть их представали как одно и то же.
– Слава есть последнее из обольщений, – сказала она как-то Князю, отворотясь от окна, в которое смотрела непрестанно. – И как она, однако, ничтожна! Слава, мой милый, просто декорация, что приходит и уходит в мусор. Актеры Славы меняются, но бессмыслие игры все то же.
Князь не понял, заволновался, расстроился, потемнев синими глазами. Приникший к замочной скважине, Сухоруков недобро усмехнулся. «Гope власти, коя, после излишеств безумной юности, вдруг становится добродетельной и человечной! Это признаки быстрой смерти».
– Ну что, что ты говоришь такое, матушка-лапушка, помилосердствуй!
Чувственные губы были бескровно-бледны, но все же сложились в ласковую, все понимающую улыбку.
– Друг мой, ты все поймешь. Очень скоро постигнешь, что тело человеческое, из разных элементов составленное, само собою стремится к тлению; его душа – вихрь; его участь – неразрешимая загадка. Все, что касается тела, есть река текущая; все, что касается души – сновидение и дым. Ежели для самих элементов нет никакого зла в постоянных превращениях, зачем же взирать с печалью на изменение? Эти изменения соответствуют законам природы, и нет зла ни в чем, что согласно с природой.
Князь лишь руками всплеснул в отчаянии.
– Марта! Борись, Марта!
Она нежно прижала к щеке его руку.
– Я и так, милый, победила смерть. Я знавала ее юной девочкой. А старухой с косой вызывает она во мне улыбку – смерть уже не имеет для меня значения…
…Она уходила ранней майской ночью, пронзительно светлой, манящей поскорее окунуться в глубокий ледяной поток.
Государыня не отрывала глаз от окна.
– Душа моя, душа! Скажи, как скорее освободить тебя от имен чужих, песком времени и упрямой волей людей нанесенных? Когда вкусишь ты радость свободы? Когда престанешь ты нуждаться во времени, в пространстве земном? Когда успокоишься, когда убедишься, что обладаешь уж всем, что должна иметь в юдоли сей? Когда закончится поток ледяной?
Душа рвалась, торопилась вперед неудержимой белой волчицей. В последний раз оглянулась она на вжавшееся в золоченое кресло тело.
– Не проклинай смерти, будь к ней приветливо, ибо не последний это рубеж испытаний. Встреть смерть мнимую благосклонно.
Белая волчица бесшумно проскользнула в соседние с царской опочивальней покои. Здесь дремал Князь, окончательно перебравшийся во дворец, снедала его тревога.
Захотелось завыть тоскливо, прощально. Не навеки ли прощаемся?
Нежное дуновение слов коснулось постаревшего лица Князя, поцелуем легло на его губы, скорбно поджатые, словно уже похоронил, словно уже расстался:
– Только не оцезаривайся, мой милый, не полиняй…
Белая волчица тенью выскользнула из дворца, ей необходимо успеть еще в одно место.
…Или мир только хаос, последовательное сцепление и разложение? Или он есть единство, порядок, провидение? Если первое, как оставаться в такой клоаке?.. Разложение меня настигнет. Если второе, я поклоняюсь, отдыхаю, верю ледяному потоку…
Варвара Михайловна сидела у зеркала, не в силах отвести взгляда от открывающегося ей уродства.
И вдруг зеркало затуманилось, а затем в тот же миг прояснилось, и на нее глянули ненавистно-знакомые, магически притягательные золотые глаза.
– Ты думала погубить меня? Глупая… Ты погубила не меня, Тьма надолго опустится на близких твоих, затопит ложью и клеветой ненавистников дом Князя, пожрет забвением и обманом…
Варвара Михайловна взвизгнула, нервно обернулась. Ужас сковал ее – в светелке стояла белая волчица. Как предвестница надвигающегося несчастья.
Сухоруков жадно вслушивался в слова «Протокола Верховного Тайного Совета по делу князя А. Д. Меншикова», писанного четвертого апреля тысяча семьсот двадцать восьмого года.
– «Варвару Арсеньеву послать в Белозерский уезд в Горский девичь монастырь и тамо ее постричь при унтер-офицере, который ее повезет в тот монастырь; … и велеть ей тамо потому ж быть неисходной. И игуменье смотреть над нею, чтоб никто ни к ней, ни от нее не ходил, и писем она не писала».
Анатолий Лукич не жалел о потере «любезной своей горбушки» – чего жалеть о бабах-то! И дату сего «Протокола», подтверждающего окончательное падение Князя, считал знаковой. Завтра, пятого апреля, день рождения Белой Волчицы, вновь ускользнувшей из его рук. Вот ведь досада – даже смерть была на ее стороне, помогла ей уйти. Ну, да ничего, он терпеливый.
Часть первая
ПОВЕЧЕРИЕ
«… Мы же поступаем лучше, чем упиваться вином, мы ежедневно купаемся в крови».
Из переписки Петра I с князъ-кесарем Ромодановским. Лето 1733 года
Закончились, наконец, строительные работы в Петропавловском соборе, и придворных ждала церемония погребения умершего Императора да тела пресветлой супруги его. Покрыли уж гробницы золотой тканью с бахромой, а Сашенька, стоявший в толпе придворных, все размышлял напряженно, глядя на гробницу Ее.
«Господи, ты забираешь в свои чертоги столь молодых годами. И хороших. Я помню, Она была добрая. Может, становятся такие ангелами силы твоей, а потом живут среди людей, помогают им, многогрешным, защищают и оберегают, как могут? Верую я, Господи, любой ангел-хранитель был когда-то хорошим человеком. Таким, как Она. Но почему, почему же так тяжко и больно видеть эту украшенную златом гробницу?»
Сашенька помотал головой, стараясь избавиться от назойливо-крамольных мыслей. Покосился на новую государыню и невольно поморщился. Хоть и вернула их Ивановна с сестрицей из пустынь ссылки, хоть и выдала сестру Саньку замуж за брата фаворита своего, да его самого одолжила местом штабс-капитана гвардии, сердце к ней не лежало, – уж больно страшна и опасна казалась. С непривычки и затрепетать в ужасе можно.
Голос архиепископа Новгородского взвился к куполу собора столь торжественно, столь напомнил Феофан юному князюшке огромную, черную мышь летучую с ликом злобно искаженным, когда бьются твари сии по ночам в ставни закрытые, что Сашенька чуть не опозорился всенародно – не омочил штаны шелковые. И не от смеха.
Сашенька уж умаялся сохранять лицо, подобающе скорбное. (В голове-то билась мыслишка подлая: «мертва Она, да счастлива», ибо все покинувшие его в земной юдоли казались ему наисчастливейшими.) И все ради того, чтобы снискать благорасположение юной Лизоньки Голицыной, изредка бросающей на него испытующий взгляд. Вероятно, девица думала, что в полумраке собора взоры ее незаметны.
И Сашенька старался казаться изо всех сил.
Проблема была не в нем. Проблемой была сама церемония горького торжества Смерти над Жизнью. Она доставляла ему непритворную, настоящую скорбь. А посему так утомляла юного князюшку акробатика лица и словес вице-президента Синода.
Пора бы тому и закругляться с речами, на много лет запоздалыми.
Кроме того, – в сем Сашенька мог признаться лишь самому себе, – он не должен был пить то проклятое пиво в австерии.
Утром юный князь Александр Александрович встал необычайно рано – еще шести не было, время, кое полагал он нездоровым для силы телесной. Причем поднялся ни свет, ни заря не по своей волюшке, пробудила его тихая какая-то дурнота, что ворвалась в организм его и упрямо мучила весь день напролет. Да и не дурнота то была – пора бы уж признаться, – а… нездоровье злое. Сашенька даже думал передать записочку сестрице-фрейлине с отказом от посещения церемонии погребения Государей. Ну, не готов был Александр Александрович к встрече с инфантильным муженьком сестрички Густавом, подполковником Измайловского лейб-гвардейского полка. Пусть тот и в обращении весьма вежлив и желает для всех быть приятен, но ума-то в нем мало, в отличие от сановного родственника.
Но сестренка заранее готовилась к церемонии, если он откажется присоединиться к ним – вряд ли Санька поймет его.
Да еще это проклятое трижды пиво! Ко всем чертям, ну не должен он был к нему прикасаться! Тем более что и не любил-то пиво никогда.
Сашенька мгновение долгое прислушивался к себе и решил, что минут десять еще так и быть потерпит, а потом торопливо дернул за обшлаг мундира шурина.
– Что? – Густав на секунду действительно испугался, а затем уж только рассердился.
– Бирон, пропусти, – горячо зашептал Сашенька с извинительными ужимками. – Дай пройти, я вскорости вернусь.
– Приспичило? – Густав убрал руку с плеча жены. – Неужто это столь срочно?
– Шутишь? – вздохнул юный князь и страдальчески завел глаза к куполу собора. – Срочнее не бывает.
– Нельзя ли потише, сударь вы мой? – веер очаровательной Голицыной возмущенно затрепетал.
Густав с шутливым видом поклонился.
– Ах, княжна, простите великодушно моего юного друга, у него слабый мочевой пузырь.
Князь зыркнул на Бирона и стал проталкиваться к выходу. О, боги, как же сильно его качает-то, и это после одной кружки пива!
Сегодня явно не его день. Сашенька боролся с ветром, незримым для сторонних наблюдателей, но чертовски опасным для него. А еще эта черная дурнота, что накатывает на него волнами, хоть бы никто не заметил его спотыкающуюся, позорную неловкость.
Как же, не заметят. Юный князь с несчастнейшей гримасой на лице поймал взгляд красавицы, стоявшей у самого входа в собор. Молода, отметил он про себя, и хороша. Впрочем, особенно-то и не разглядишь, эвон как в фиолетово-лиловый плащ закуталась. Впрочем, красавица роста высокого, это очевидно. А глазки золотые огоньки свечей в себя впитали, поглядывают на него чуть недоверчиво. Эх, учуяла, верно, красотка (носик слегка длинноват, отметил про себя князь-привереда) ароматы пивные. И ведь досада, неважно, сколько его, пива этого, выпьешь, – все равно смердит невместно.
Сашенька повинно опустил взгляд и прошествовал мимо. Дурнота билась в лоб и виски.
Он закрыл глаза, сделал пару шагов в абсолютной темноте, повис на дверях и вырвался, наконец, на свежий воздух. Да что с ним такое? Нет, то не пиво, распитое с Густавом, виновато. Что-то засело у него в костях, инфлюэнца какая-нибудь, завтра или послезавтра скрутит горячкой да кашлем мерзким. Только заболеть не хватало! Он же так молод, его вечность от старости отделяет!
«Она тоже была молода, а вот покинула нас с батюшкой», – раздался в голове предательский голос. Слишком многое в последние недели заботило его, слишком мало он спал, поддерживая себя лишь кофейком крепчайшим да трубочкой знатного табачку. Нет, нельзя безнаказанно пренебрегать плотью своей!
И Сашенька рассердился на нетерпимость своего естества, оставившего его в такой беде.
Юный князь вздохнул глубже. Воздух, наполнивший легкие, чуть распугал дурноту. (Возможно что и не напугал. Просто он ждал, что напугает, да какая, в общем-то, разница?).
Не к месту вдруг вспомнилось, как бивал его младшенький император, Петр Алексеевич Второй, бивал до полной потери сознания, покуда, мол, пощады не попросит. А просить не хотелось, сам ведь тоже юн был, горяч, и безумно хотелось дать сдачи царственному негоднику…
Еще горестнее стало, когда вспомнил о письме батюшки-Князя:
«По вашего императорского величества указу сказан мне арест, хотя я никакого вымышленного перед вашим величеством погрешения в совести моей не нахожу… да не зайдет солнце во гневе вашем… Я всенижайше прошу, дабы ваше величество повелели для моей старости и болезни от всех дел меня уволить вовсе».
Эх, батюшка, батюшка, зашло-таки солнце. Темно ныне, темно…
Сашенька шел неуверенно, пошатываясь, опасаясь сверзиться позорно с соборных ступенек.
Но свежий воздух все ж таки помогал ему. Отступала дурнота, отступала. Сашенька заполз в самый темный закуток крепостного двора, странно пустого.
Экое все – чужое. Что-то особенное, нереальное угнетало воздух, словно хмара непогожая в небе зависла.
Сашенька вздрогнул.
Здесь все было не то и не так. Александр не смог бы объяснить, что точно переменилось, но… Может, крепостной плац редко казался столь пустынным, как ныне. Вечная человеческая суета есть жизнь. А теперь пространство было… лживо-мертвенным. Таким же призрачным, как осиротевший дворец батюшки после обрушившихся на их семейство бед.
Веяло ледяным холодом, и это сейчас, летом-то. Сашенька прижал руку к груди, потер ее, чувствуя тонкую, колющуюся боль, разливавшуюся где-то внутри, за грудиной.
Справив нужды малые, Александр почувствовал, что дурнота возвращается, подло, нагло, нажимисто. Он покачнулся, вытянул вперед руку, уперся в шероховатую стену.
Слава богу, удалось избежать распоследнего несчастья сего дня – Сашенька живо представил, каковыми будут злоехидные комментарии Бирончика, коль вернулся бы он в панталонах с мокрым пятном. Он долго стоял неподвижно, вглядываясь во тьму, что клубилась за смеженными веками, и ждал, авось дурнотище наскучит над ним глумиться.
Та и впрямь отступала – медленно, мучительно.
Александр подтянул штаны и вздохнул с облегчением.
Горькая слюна противно скапливалась под языком. Он ткнулся лицом в стену, сплюнул, постоял еще, утирая кружевным платочком выступивший на лбу пот.
Обернулся резко и замер от ужаса.
Ну, не может то, что он увидел, быть человеком, созданным по образу и подобию божьему! Бледное долговязое привидение с черными провалами глаз, с губами, искривленными судорогой отчаяния, – нет, то житель царства духов! Сашенька наблюдал за видением в молчаливом оцепенении, а потом зажмурился, замотал головой, рука потянулась оградить себя крестным знамением от наваждения, да не смогла. А, видит бог, он хотел перекреститься!
Сашенька открыл глаза – нет никого, только высокий темноволосый мужчина, весьма дурно сложенный, весь какой-то неудачный, в обтерханном скромном мундирчике пристроился справлять нужду. Тень у него какая-то странная, то пристанет к нему липко, то вообще в сторону метнется. Дивно сие, дивно.
Эх, не стоило ему приходить сюда! Мысль столь громко оповестила о себе, словно кто-то нашептал ее в ухо Сашеньки. Нет, не стоило, конечно же, но ведь пошел! «Бедный», – навязывала себя мысль.
Александр замер.
Да один он здесь, один! Если не считать того перерослика.
И, тем не менее, кто-то был рядом. Внезапно Саша понял, что в собор возвращаться не стоит. Если он решится на сие, произойдет нечто непоправимо ужасное.
А выбора-то не было. Плохо ему, маятно, дурно! Холодный пот росой обсыпал лоб, коленки вон трясутся. Левая рука совсем заледенела, так что даже больно.
«Не ходи туда! Не ходи! Не приближайся к незнакомцу!»
Какая все же навязчивая мысль!
Внезапно пред глазами всплыла Она – еще живая, радостная. Он был мал тогда, при нем еще не стеснялись говорить про непонятное.
Батюшка внимательно всматривался в ее слова:
– …Долго, камень за камнем, возводились монументы. На открытия их вечно стекаются тысячи почитателей, те граждане мира, без коих не мыслится ни один незыблемый монумент. На пьедестал златой по лесенке приставной, пыхтя и отдуваясь, взбирался увенчанный славой Герой. Поправив лавровый венок – из бронзы, аль меди – на голове, разворачивал он длинный свиток и бросал в затаившую дыхание толпу пару тяжеловесных цветистых фраз. Фразы сии камнями падали на слушателей, выбивая из глоток патриотов восторженный рев. Долгое время монументам поклонялись, приносили к ним раболепно цветы, сетования на судьбу и горькие жалобы нереализованных мечтаний. Проходили дни, месяцы, годы, века, эпохи, и ветер иных времен засыпал монументы песком, превращая их в высокие могильные холмы. И тогда забытые народом герои начинали мстить. Ночью они спускались с пьедесталов и отправлялись в дома своих вероломных поклонников. И убивали их.
О чем Она хотела сказать, Сашенька не понял, мал был слишком. Но ведь запомнились слова непонятные, а сейчас запульсировали в голове болезненно.
В следующий миг Александр напрочь позабыл о Дурноте и боли.
Он не упал, он просто споткнулся обо что-то, вернее, об кого-то, кто лежал поперек дороги в темноте.
«Эк, напился-то, бедолага, – успел подумать Сашенька. – Церемония торжественная, а этот практически на глазах у всего двора упитый валяется. Стыдобища!»
Пьянчужка лежал на боку, сжавши кулаки, с … остекленевшим взором, в котором еще оставались следы жизни и бесконечно огромной, внефизической боли.
Александр сдавленно охнул.
Долговязая тень была по-прежнему здесь, и в сей миг Сашенька смог ее как следует разглядеть.
Тень, в самом деле, тень. Как он мог принять ее за живого человека? Слепое пятно глаз, пытавшихся сосредоточиться на нем, юном князе – зачем?! Чего он хочет?! Тень, отказавшаяся от всяческой телесности, но все еще шныряющая в мире живых.
Монструозное создание уставилось на юного князя.
Сашенькино сердце пропустило один удар. Холод, до сей поры терзавший левую его руку, принялся грызть все тело, страх сковал льдом горло. Думать Сашенька уже не мог. Все, что еще существовало, было тенью и ужасом пред существом, склоненным над неподвижным телом жертвы – пьянчужкой мнимом – подобно дикому зверю, но смотрящим уже не на жертву, а на него, Сашеньку.
Существо медленно протянуло к нему руку и… погладило юного князя.
Вернее, рука Тьмы не гладила, а проникала в него без труда, подобно тому, как погружается длань в воду. Рука искала, нащупывала, проверяла – наконец, нашла. Александр хотел закричать, да не смог. Горло сдавило, воздуха уж вовсе не хватало. Сердце не билось. Судороги подступили к душе, сделались требовательно-нетерпеливыми. Что-то вырывалось из него, быстро, безболезненно, бесповоротно-окончательно, что было еще хуже и ужаснее, чем любая, представимая только, стыдобища физическая.
Руки князя ослабли. Невидимая, но нечеловечески сильная длань сомкнулась вокруг его сердца и льдисто сжала. Он качнулся вперед, неспособный помешать сему смыканию. Время натянулось, вытянулось в тонкую, бесконечную нить. Полсекунды его падения превратились в черную вечность.
Он ударился о землю лицом. Из разбитых губ хлынула кровь. Солено-теплая на вкус, пахнущая могилой и осознанием смерти. Внутри его копалась бестелесная рука Тьмы, кусочек за кусочком вырывая из него жизнь. Сашенька будто стал внезапно частью иконы с изображением Страшного Суда, беспомощный, потерявшийся в загадочной символике древних богомазов.
Смерть?
Сашенька хотел вскочить на ноги, хотел бороться, да вот беда —не знал, как. Против кого. Тьма была нереальна. И, тем не менее, с каждым ударом сердца, что не билось, Тьма побеждала его: дьявольский маг, выскочивший из зерцал вечности. Он полностью утратил интерес к первой своей жертве.
И тут Сашенька узнал его – у злобной тени проступал лик почившего Темного Императора!
Внезапно кто-то еще появился в укромном уголку крепости.
Еще одна тень из потусторонних пределов? Неважно. Нечто белое, яркое метнулось к монструозной Тьме, прошило ее насквозь, и бесплотный холод отступил, предательски бежал из Сашенькиного тела. Белая и черная тени кружились над ним в жутком танце. Они напоминали ему двух сцепившихся в смертельной схватке волков – белого и черного.
И вдруг все исчезло, только темно-лиловый (или фиолетовый?) плащ сиротливо лежал на брусчатке крепостного плаца.
Шаги. Приближаются. Кто-то звал его, Александра, по имени, сначала едва слышно, чуть легкомысленно, а затем уж и громко, во весь голос.