– Но я ведь тоже бывал в переделках и тоже остался цел, а вот чтобы благодарить Бога – к этому разум меня не подвинул. Видно, слабоват он, мой разум.
– Наверное, слабоват. Но хорошо хоть, что сейчас задумался и, уверен, придёшь к истине. Я тебе, Иван, желаю этого великого счастья – быть вместе с Богом.
– Хорошо, я буду много думать об этом. Но ты мне скажи, зачем Бог позволяет вражду между людьми? Почему же он не благословляет брак русского с еврейкой, узбека с чеченкой?..
– А это понять очень просто: Бог создал русских русскими, а евреев евреями, дал каждому народу свою внешность и свой характер, а чтобы они не смешивались, разделил языками. Ты же знаешь, что случилось в Вавилоне, когда строить Вавилонскую башню съехались многие народы. Они смешались и перестали понимать друг друга. Оттого случилась великая смута.
Далеко мы зашли в разговоре о смешанных браках, и чтобы не вынуждать своего друга говорить крамольные речи, больше его ни о чём не спрашивал.
К откровениям друга могу добавить следующее: два лобастых еврея – Маркс и Ленин – придумали для человечества капкан и в качестве приманки положили в него обещание рая земного. Русский народ, глупый и доверчивый, сунул в этот капкан не ногу, а голову. Поначалу-то было не больно, и даже приятно ощущать на шее предмет, изготовленный инородцами, но постепенно хомут сжимался и русский человек стал замечать происходящие с ним гибельные перемены: женщины перестали рожать – народа становилось меньше; родившиеся дети не помнили, какого они роду-племени, они уже не знали и не хотели знать, чем славен русский человек – из него, точно пар, выходила душа. Десятки тысяч таких юношей и девушек могут выйти на стадион и, подражая бесноватому существу, изнемогающему в конвульсиях и корчах, прыгать и дёргаться до помрачения.
Такие-то люди и отдали власть чужебесам; в городах и сёлах учинились невообразимые беды; на земле воцарился голод.
На горизонте третьего тысячелетия замаячил бунт, в котором прольются реки крови, а может, и взметнутся к небу грибы ядерных взрывов, возвещающие начало самоубийства народов.
Я пишу эти строки в дни, когда самоуничтожение народов уже началось – в Косово, на землях Югославии. Там албанцы режут сербов и цыган, а сербы, обороняясь, режут албанцев. И всё из-за того, что когда-то великий интернационалист Иосип Броз Тито позвал албанцев в Косово – в места, где издревле проживали сербы, и сказал им: все люди братья, поселяйтесь в нашем доме и чувствуйте себя хозяевами. Не учёл великий партизанский полководец одного обстоятельства: в сербской семье родятся два-три ребёнка, а в албанской – восемь-двенадцать. И скоро Косово стало уже не сербским, а албанским. Вчерашние хозяева стали лишними, им предложили убираться. Возникло то самое Вавилонское столпотворение, в котором люди перестали понимать друг друга. Закипела свара.
Обыкновенно я с вечера быстро засыпал, но на этот раз сон ко мне не шёл. Я слышал волнение своего товарища, тревогу его сердца, и мне передавались его смутные думы.
Решил кинуть другу якорь, успокоить его:
– Надеюсь, всё обойдётся, и очень скоро волнения улягутся. Нашего генерала никто не станет обвинять, если он в чём-то и виноват. Кто поднимет на него руку?
– Сталин никого не щадит. Во время войны Гитлер предложил ему поменять генерала, захваченного в плен под Курском, на его сына Якова. Сталин сказал: «Я генералов на солдат не меняю».
Воронцов замолкает, но ненадолго. Вдруг заговорил громче и тоном, в котором я слышал не одно только удивление, но и досаду, возмущение:
– Дочка его, Светлана, едва окончила школу, спуталась со старым жидом, режиссёром Каплером. Ей восемнадцать, а ему – сорок. Каково?.. Подобрался же, мерзавец, умыкнул дочку. Видно, рассчитывал, что смилуется грозный Владыка, простит им и она народит внучат от Каплера. А, может, на жёнушку Сталина надеялся. Она-то ведь тоже еврейка, младшая сестра Кагановича. Но усатый рассвирепел!.. Вначале их в Ростов сослал, а потом Каплера в лагеря упёк. Шуток он таких не любит. Светлану вернул из Ростова.
– Жена у Сталина еврейка. Вот новость.
– Евреи облепили его. Ты смотришь на Ворошилова, думаешь – русак, а у него жёнушка еврейка; Калинин возле него крестьянской бородкой, как козёл, трясёт – и у него тож под бочком жидовочка калачиком свернулась, Андреев ещё там, Андрей Андреевич, всеми важными кадрами в ЦК заведует: секретарей обкомов, министров подбирает… и у него жена еврейка, Сатюков на «Правде», Поспелов – секретарь ЦК по идеологии, Щербаков, комиссар армии, – и у них жёны – дочки израилевы.
– Ну, ладно – жёны, но сами-то они русские! Должны же и честь знать, не ставить на все посты одних евреев.
Воцаряется пауза. Кажется, мой собеседник мимо ушей пропустил мою реплику, но он, глубоко вздохнув, сказал:
– Хорошо тебе, Иван, веришь ты в справедливость и в человека, а мужик, если он женат на еврейке, то и сам хуже еврея становится. Он вокруг себя кроме еврея никого не видит, и нас с тобой, русаков, не слышит и слышать не желает. Такую силу ночные кукушки-иудейки имеют, колдовская в них энергия кроется. Еврейка Эсфирь обольстила персидского царя Ксеркса и вымолила у него согласие на истребление семидесяти пяти тысяч персов.
Нехорошо мне стало от такого рассказа. Я почти с отчаянием проговорил:
– Но есть же возле Сталина порядочные люди!
На что Воронцов с невозмутимым спокойствием сказал:
– Порядочные, может, и есть, русских нет.
– Как! – приподнял я голову с подушки.
– А так. Смотри сам. Микоян, Берия, четыре брата Кагановичи, и все на важных постах – они, может, русские?.. Нет, Ваня, мы с тобой хотя и сломали хребет Гитлеру, но за спиной у нас, крепко вцепившись в холку, сидела власть иудейская. На неё недавно Сталин руку поднял, но ему по носу щёлкнули, и он, не нанеся им урона, отступил. А я тебе скажу по секрету: неизвестно ещё, что хуже – хомут немецкий или еврейский? Москва и Ленинград уже залезли в хомут еврейский, Киев тоже, и Минск там же; столицы оккупированы, очередь теперь за Россией. Вот такую я пропел тебе колыбельную песенку. Ты только начинаешь работать в газете, а если задержишься в ней – и не то ещё узнаешь.
Синь за окном поредела, на нашей стороне, на восточной, засветились первые весточки утренней зари.
– Спать! Спать! – приказал Воронцов, и мы оба замолчали. Но и после этого сон ещё долго не приходил ко мне.
А когда мы проснулись, у нас в большой комнате хлопотала официантка. Заглянув к нам, тихо проговорила:
– У генерала ночью был сердечный приступ. Ему укол делали.
Новость неприятная и ничего хорошего нам не предвещала.
События развивались по какой-то нарастающей спирали: не успели опомниться после гибели спортсменов, как случилась другая, поразившая меня история: прихожу в редакцию, а кабинеты пустые. И в нашем отделе не вышли на работу Никитин, Домбровский, Серединский – все евреи. И во всех других отделах сидели одни русские. Впервые я своими глазами увидел пропорцию русских и евреев: из семидесяти человек, работавших в редакции, русских было человек тридцать.
Зашёл к главному редактору; обрадовался – он сидел за своим огромным дубовым столом. Кивнул мне и склонился над гранками. Я спросил:
– Почему людей мало? Выходной что ли?
Устинов ответил просто, впрочем тихо:
– Евреи не вышли на работу.
– Почему?
– Не знаю.
Все мы слышали, что Сталин, затевая борьбу с космополитами, приказал в Сибири и на Дальнем Востоке построить лагеря для евреев, и я подумал: уж не туда ли их всех этой ночью?
Устинов сказал:
– Советую Вам не распространяться на эту тему. Будем ждать.
В конце работы в редакцию пришёл лектор и говорил о вреде, который наносили нашему государству врачи-отравители, шпионы всех мастей. Сообщил, что евреи, работавшие в нашей редакции, переправили американцам списки всех командиров авиационных частей, и даже эскадрилий. Фамилий корреспондентов не называл, но мы все знали, кто ездил по частям, писал о лётчиках.
Лекция оглушила. Молча расходились по комнатам. Говорить ни о чём не хотелось.
Следующий день решил провести дома. Кажется, первый раз в жизни не пошёл на работу. Позвонил в секретариат редакции, спросил о судьбе трёх моих очерков, которые лежали без движения. Мне сказали:
– Ставили на полосу, но редактор снял. Сказал, что Московского округа было много, надо теперь выпустить материалы из других округов и армий.
Задумался: ещё один признак опалы. Командующего теснят. В частях работают комиссии, а газета будет расписывать доблести москвичей. Редактор действовал логично, не хотел распускать фейерверки в честь столичного округа.
Надежда ушла на работу, тёща Анна Яковлевна со Светланой гуляла. На кухне тоже никого не было. Завтракать не стал, а заварил крепкого чая. Неожиданно в незакрытую дверь вошёл Фридман. Он был бледен, тёмно-коричневые глаза широко распахнуты, длинные пальцы рук дрожали.
– Иван! Меня ищут! Если позвонят – не выдавай.
– Садись, будем чай пить. Кто там тебя ищет? – говорил я с нарочито напускным спокойствием. – Кому ты нужен?
– Нужен, нужен – ты ничего не знаешь. Нам всем позвонили ночью и сказали, чтобы мы не ходили на работу. Потом звонили утром и велели сидеть дома, ждать распоряжений. Ты слышишь: я должен ждать распоряжений. Каких? Зачем они нужны, распоряжения? Я что – лейтенант или полковник, чтобы ждать распоряжений. Я вольный человек, гражданский – хочу работаю в этом гадком «Сталинском соколе», а могу и показать ему спину. Нет, ты только подумай: звонят ночью и дают приказ. А потом придут и скажут: «Собирайся»! Я их не знаю? Да?.. Они придут и скажут. А что ты сделаешь? Ну, скажи, Иван, что ты им сделаешь?..
Я поднял руку:
– Помолчи! Ты вот садись, я тебе сделаю бутерброд с чёрной икрой. Она теперь всегда есть в нашем магазине и стоит двенадцать рублей. И рыбу продают – живую. Она плавает в бассейне. Говорят, приказал Сталин, чтобы в Москве была живая рыба.
– Да, Сталин. Он если прикажет, то будут продавать. Теперь он приказал не ходить нам на работу. Ты можешь это себе представить: всем евреям приказал.
– Не было такого! Что ты выдумываешь?
Решил ему соврать:
– Вчера я был в округе, ходил по кабинетам. Все евреи сидят на своих местах. Рассказывают анекдоты и смеются. Ты же знаешь, твои соплеменники любят рассказывать анекдоты.
Я, как попутай, сыпал и в свою речь его интонации. Замечу тут кстати: моя последующая жизнь будет протекать среди евреев – в журналистике и писательском мире – и я, видимо, рождённый с задатками артиста, так их копировал, что сбивал с толку: они таращили на меня глаза и думали: не еврей ли я? А приятели из русских покачивали головой: ну, Иван! Ты говоришь так, будто сошёл со страниц рассказов Шолом Алейхема. И лицо твоё преображается: ты принимаешь их облик.
Мой собеседник не был похож на того Фридмана, которого я знал в редакции. Там он был, как ртуть: вечно куда-то бежал, кому-то звонил, и всё рассказывал, рассказывал. Он всегда был весел, всё знал и готов был ответить на любой вопрос. Здесь же он только спрашивал:
– О чём ты говоришь? Какие евреи в вашем округе? Там один еврей – Войцеховский, да и то его не пускают на третий этаж. Вася не может терпеть его рожи!
– Но зачем же он пригласил его на такую важную службу?
– А ты не знаешь?.. Ты что, Иван! Как можно не знать таких простых вещей. Хорош бы был ваш командующий, если бы на снабжении у него сидел генерал с такой же физиономией, как у тебя. Кто бы и чего ему дал? Да приди ты на любую базу – там всё дадут, если ты человек приличный.
– Приличный? А как они сразу и узнают – приличный я или неприличный?
– А морда? Куда ты денешь свою морду? Разве на базе там не имеют глаза и не видят, кто к ним пришёл? Если морда как сковорода и на ней можно картошку жарить – значит, не их, не наш. Татарин ты и есть татарин.
– Какой же я татарин?
– Для нас вы все на одно лицо: татары! И если уж ты татарин – какая же тут приличность? И кто тебе чего даст?.. Ты, Иван, вообще меня удивляешь: не можешь понимать простых вещей. Ты знаешь, что о тебе сказал ретушёр Коган?.. Он сказал, что это не ты пишешь очерки, которые хвалит редактор. Человек с такой мордой не может писать очерки. Ну, ладно, мы отвлеклись: ты мне скажи, есть ли в редакции наши? Что говорит редактор? Ты к нему заходишь запросто – скажи: что он говорит? Я сейчас детей отправил к дяде в Мытищи – у него русская жена, его не возьмут, моя жена уехала в другой город к подруге, а я бегаю, как заяц, по друзьям – и тоже захожу только к русским, как вот теперь зашёл к тебе. Скажи: что происходит? Почему нам так приказали – не ходить на работу?.. Я знаю, что ты знаешь!..
Зазвонил телефон. Трубка не сразу, хриплым, недовольным голосом проговорила:
– Дроздов?.. Это я, ваш генерал, узнаёте?..
– Василий Иосифович?
– Он самый. Есть просьба: купите бутылку хорошего коньяка, немного конфет – несите в академию Фрунзе. Шестой этаж, аудитория двадцать семь.
– Звонил Вася Сталин? – поднялся из-за стола Фридман. – Ого! Это не шутка!..
– Извини, я должен ехать.
– Давай, давай… В случае чего, мы его попросим. Ему слово стоит сказать!..
Через минуту мы уже были на улице. Я сказал Фридману:
– Лови такси, а я зайду в магазин.
Купил две бутылки коньяка – самого лучшего, юбилейного, батон, баночку икры, краковской колбасы, сыра, шоколадных конфет, всё уложил в портфель и – на улицу. Здесь уже стоял Фридман с такси.
– Я с тобой?
– Да зачем?
– Старик! Мало ли что надо будет? Такси сторожить или ещё чего…
Я понял: он должен где-нибудь быть, лишь бы не дома.
По дороге он горячо дышал мне в ухо:
– Спроси, что с нами будет. Что тебе стоит – спроси. Я тебя от имени всех наших прошу. Тебе зачтётся. Не раз ещё спасибо скажешь, что сделал это для нас.
Попросил его держать такси – хоть час, хоть два, и пошёл в академию. Двадцать седьмая аудитория была закрыта – я постучался. Дверь открыл полковник Микоян. Генерал сидел за преподавательским столом и смотрел на меня так, будто я ученик и иду к нему отвечать урок. Я доложил:
– Товарищ генерал-лейтенант!.. Ваше приказание выполнил!
Он махнул рукой:
– Ну, какое же это приказание. Я вас просил…
Я доставал из портфеля свои припасы. А когда всё выложил, отступил назад и с минуту ждал нового приказания. Сталин спросил:
– В штаб не приехал маршал Красовский? Он должен инспектировать нас.
– Нет, товарищ генерал.
– Ну, приедет.
Микоян добавил:
– Старик с еврейской фамилией – он такой же лётчик, как я врач-гинеколог.
Я сказал:
– Вчера у нас в редакции все евреи не пришли на работу.
Сталин после некоторой паузы, не поднимая на меня глаз, спросил:
– Много у вас в редакции евреев?
– Всего у нас сотрудников семьдесят человек, сорок из них – евреи.
Микоян засмеялся, сказал:
– Сорок?.. А скоро будет из семидесяти семьдесят один. А вам они предложат должность вахтёра.
Генерал улыбнулся:
– Если ещё предложат.
И после некоторой паузы строго спросил:
– А чего это ты судьбой евреев озабочен? Можешь не беспокоиться: они уже вернулись на работу. И перед ними извинились. Не так-то просто сковырнуть эту братию. Не раз уж пытались.
Микоян разлил вино. Сталин, поднимая рюмку и взглянув на меня, проговорил:
– Вам не предлагаю. Вы, как мне доложили, не пьёте и правильно делаете.
И глухим мрачным голосом добавил:
– Если хочешь быть человеком, в руки не бери эту гадость. Ну, ладно – спасибо вам. Вы свободны.
Выходя из академии, думал: «Не пью, конечно, но не настолько же, чтобы не выпить с генералом Сталиным. Моего же собственного коньяка пожалели. Но, скорее всего, не захотели принять в кампанию. Рылом не вышел».
И это «рылом не вышел» осталось под сердцем надолго. Впервые мне показали место, почти открытым текстом сказали, что лакеем я быть могу, а вот за стол с хорошими людьми не садись. Нет тут для тебя места. И хотя я человек не злой, многое способен прощать людям, но на этот раз обида меня поразила сильно. Ведь я с ними был примерно одного возраста и так же, как они, воевал, и, может быть, воевал не хуже их, а вот за красный стол не посадили. Обошлись как со слугой.
И чем больше я об этом думал, тем сильнее разгоралась в моём сердце обида. Ну, ладно, сын Сталина, но выказывать так открыто пренебрежение?..
Это была минута, когда моё хорошее отношение к сыну Сталина пошатнулось. Много лет прошло с тех пор, а этот будто бы и незначительный эпизод не могу я забыть и не могу простить даже Сталину.
Я и раньше замечал эту черту в русском человеке: многое он может простить, и даже нанесённая ему боль физическая со временем забывается, но не забудет и не простит он обиды и унижения. Во времена дуэлей пощёчину мерзавцу или обидчику стремились нанести публично – только в этом случае она приобретала значение несмываемого унижения, и только в этом случае дуэль считалась неизбежной. В моих отношениях с генералом не было никакого дружества и взаимной доверительности; он меня просто не знал и не желал знать. И это воспринималось мною как логически оправданная ситуация. Слишком большая дистанция была между нашим общественным положением: Командующий округом и рядовой сотрудник газеты. К этому прибавлялся ореол Принца, сына Владыки. Я, правда, подозревал великую несправедливость в том, что он, человек совсем молодой, – всего на два-три года постарше меня, – и такое имеет звание, такую должность. Но зависти никакой я не испытывал: такова судьба у человека, – не виноват же он, что родился сыном Сталина. И что он не видел меня, не замечал, не подавал руки – тоже не обидно. Каждый кулик должен знать своё болото! Но вот когда при мне разливают вино и меня не принимают в расчёт, и даже не предложили сесть – тут я вдруг почувствовал себя униженным. Кровь бросилась в лицо, обида вздыбила неприязнь, – я готов был повернуться и, хлопнув дверью, выйти из комнаты. Но – сдержался. Закончил затеянный мною же разговор и, получив разрешение, вышел.
Обида осталась. Но она же взвихрила и мои мысли, заставила ещё и ещё раз подумать: а кто я есть? Чего достиг в жизни? За какие шиши требую к себе почтения?.. Газетчик?.. Рядовой журналист?.. Бегаю по частям, вынюхиваю новости, а потом пишу репортажи, – ну, иногда очерки… И так же буду бегать в тридцать, сорок лет, а может, и до седин проторчу в шкуре журналиста?..
Это был момент моей жизни, когда я задумался о своём будущем, о месте в нашем обществе журналиста и о том, стоит ли мне посвятить этому всю свою жизнь. О писательстве я думал ещё во Львове, увидев в журнале, а потом и в газетах свои первые рассказы. Затем в Вологде во время Всесоюзного совещания молодых литераторов редакция газеты «Красный Север» напечатала мой рассказ «Конюх», – правда, дала ему ужасное название «Радость труда», – я уже тогда, воодушевлённый успехом, отправился в леспромхоз и собрал там материал для «Лесной повести», но консультант «Нового мира» не нашёл в ней ничего интересного и тем надолго охладил мой пыл. Теперь я вновь стал думать о писательстве. И думал так: если не писатель – так значит никто. Журналистика не может стать делом жизни для серьёзного человека.
Больше стал читать, особенно интересовала эпистолярная литература, дневники, биографии. Чехов работал в газете, писал для неё свои прекрасные короткие рассказы, но братья-газетчики упорно не видели в нём серьёзного литератора. В каком-то из писем он горько сетовал, что в Москве у него наберётся сотня знакомых газетчиков и ни один из них слова хорошего не сказал о его рассказах. Потом Горький… Тоже работал в «Нижегородском листке». И писал остроумные заметки, информации, мини-фельетоны. Когда в Нижний приехала цирковая труппа лилипутов, он написал: «Обыватели изумились, увидя, что на свете есть люди мельче их». Или он увидел, как в зоопарке пьяные дяди остриём железного прута кололи для потехи обезьянку. Горький, стоявший рядом, сказал: «Прости им, животное. Со временем они станут лучше».
Горький, Чехов, Диккенс, Джек Лондон работали в газетах… Но многие ли из газетчиков выходят в писатели?.. В «Сталинском соколе» есть журналисты-зубры, полковники, специальные корреспонденты. Они пишут очерки, но что это за очерки, если их трудно дочитать до конца, там нет ни картин природы, ни ярких, запоминающихся находок. О деталях и говорить нечего – их и с лупой не найдёшь. А ведь способность подметить и ярко выразить деталь Толстой называл чертой одарённости литератора. «Гениальность – в деталях», – говорил он. Выделяется из очеркистов Михалков. У него есть две-три удачные басни, но очерков он не пишет или пишет редко. Есть поэма для детей «Дядя Стёпа», её расхвалили критики, её издают и переиздают, но я прочитал её внимательно и ничего не нашёл в ней остроумного. Уродливо долговязый милиционер всем стремится на помощь… Ни сюжета, ни композиции, и стёртый, как старая подошва, язык…
Забегая вперёд скажу, что, работая в издательстве «Современник», я узнал об органической близости Михалкова к той среде критиков, о которой Маяковский сказал: «Они все – коганы». И мне стало ясно, почему этот литератор, подпадавший под характеристику Шолохова «А король-то голый», так превозносится литературной бандой Чаковского, так щедро увенчан всеми мыслимыми и немыслимыми званиями и наградами – и Герой труда, многократный лауреат, и академик Академии педагогических наук… Наконец, чуть ли не в молодости вознесённый на пост Главы российских писателей, на котором и пробыл до глубокой старости…
Если бы мне нужно было сравнить кого-то с Растиньяком, я бы лучшей кандидатуры, чем Михалков, в цеху своём литераторском не нашёл.
Скажут: Дроздов ругается. Видно, здорово насолил ему Серёга Михалков.
Нет, мне лично ничего плохого он не сделал. Но мы должны знать, что за люди ходили в «героях» у нас в двадцатом столетии, кто их сажал на командные высоты, как они «подпиливали» фундамент Российской империи. Сговор в Беловежской пуще – это лишь заключительный акт трагедии Российской империи, три инородца лишь подписали зловещую бумагу о развале самого могучего в мире государства, не сделай этого они, так сделали бы другие, – Русского государства к тому времени уже не было, оно представляло собой трухлявый пень, изъеденный Михалковыми да чаковскими, бандой лжеучёных вроде Шаталина и Арбатова, Примакова и Аганбегяна, миллионной ратью журналистов и писателей-иудеев, алчной армией молодцов из русских, которых назвали шариковыми или шабес-гоями… Все они за деньги и лауреатские медальки все семьдесят лет точили и подпиливали Русского исполина, а в Беловежской пуще его лишь толкнули – и он упал. И лежит почти бездыханный до нынешних дней. Некому его поднять. Нет Русского народа, а есть бездуховный сброд, ведомый в бездну Киркоровым и Пугачихой.
Слышу вопрос читателя: поднимется ли поверженный Илья Муромец?
Об этом мы ещё с тобой, дорогой читатель, будем говорить.
У людей таких, как Михалков, а их, к сожалению, было много, за спиной маячили зловещие тени главных разрушителей – лжебогов, которым русский народ молился в двадцатом столетии: Ленина, Сталина, Хрущёва, Брежнева, Горбачёва, Ельцина.
Близится день, когда все предатели и мучители русского народа будут названы поимённо. Велик будет этот список, велико будет к ним презрение.
Однако вернёмся ко дням и часам моей молодой жизни. Она, жизнь, скучной и однообразной не бывает, всё время преподносит сюрпризы. В те дни я подолгу оставался дома, лишь на час-другой ездил на работу – в штаб или редакцию.
Пятого марта 1953 года умер Иосиф Виссарионович Сталин. А не прошло и месяца, – кажется, в начале апреля, – Хрущёв освободил от должности и его сына – Василия Сталина.
Я позвонил в гараж, попросил прислать машину. Диспетчер замялась.
– Ваша машина в ремонте.
И положила трубку. Я понял: началась опала. Кто-то распускал слухи о том, что Василия будут судить и уже началось следствие, назывались имена его ближайшего окружения, с кем он «кутил» и «безобразничал». Называлась и моя фамилия. Подумал о Войцеховском: он теперь многих завяжет одной верёвочкой. Воронцов тоже попадёт в «близкие». Впрочем, Воронцов – фигура, им гордится вся авиация. Он дважды Герой!..
В редакции меня никто не ждал. Добровский прошёл мимо и взглянул как на белую стену, даже не ответил на моё приветствие, Никитин едва кивнул, а Деревнин с Кудрявцевым подняли на меня голову. В их глазах я прочёл: «Ну, что вы там натворили? Скоро и тебя заметут?..» Но ничего не сказали.
За моим столом сидел подполковник Серединский: длинный и худой еврей, едва державший на тонкой шее неестественно большую голову. Он в газете никогда не работал и над статьёй, которую ему давал Соболев, сидел по несколько дней, показывал Фридману, Игнатьеву и другим евреям, советовался, как её поправить и надо ли сокращать. Я спросил у Макарова:
– Зачем же вы таких берёте?
Он развёл руки и сказал:
– Я беру? Скажи лучше, как его не взять? И как Устинов мог его не взять. Из канцелярии Андреева звонили!
В то время я ещё не знал, как вездесущ и могуч институт жён важных государственных мужей, как они умеют «пробить» своего человечка на любое место. Потом, в середине семидесятых, я напишу роман о металлургах «Горячая верста», и там, как бы между прочим, покажу так называемый институт жён-евреек. Это было время правления Брежнева, интеллектуальная элита знала о делишках супруги генсека, – можно себе представить, как встретила «семейка» этот мой роман и что я ожидал от коганов. Но критика предусмотрительно его замолчала. И только бешеная «Комсомолка» пальнула по роману разносной статьёй, – на том коганы и успокоились. В это время уже умный проницательный читатель ждал и искал книги, которые не нравились официальной критике. Набирал оборот спасительный механизм: «Ах, вам не нравится! Значит, тут что-то есть». Или по русской пословице: «Трясут только ту яблоню, на которой есть плоды». Я мог радоваться: меня трясли.
Серединский служил в каком-то заштатном городе интендантом, к нему привязалась лейкемия, болезнь крови, понадобилось серьёзное лечение, частые переливания крови, его перевели в Москву, устроили в редакцию. Я пришёл как раз в тот момент, когда у него начинался приступ. Лицо побледнело, глаза лихорадочно блестели, в них отражался страх смерти.
– Знобит, – сказал он, обращаясь ко всем сразу. – Будет трясти как в лихорадке, пока не сделают переливание.
Я сидел у окна рядом с ним.
– Вызвать скорую помощь? – спросил я.
– Нет, пусть меня отвезут домой на редакционной машине. Ко мне ходит врач на квартиру.
Я вызвал машину и проводил его к ней. Возвращаясь в редакцию, зашёл к Панне, сделал знак: дескать, пойдём в ресторан. Она встала и, ничего не сказав Игнатьеву, пошла со мной.
– Ну, рассказывай, что там у вас происходит? – заговорила Панна.
– Я давно не был в штабе. Но, может быть, ты знаешь, за что Хрущёв отстранил от должности нашего командующего?
– Он ещё в день смерти отца начал рыть себе яму. Был всё время пьяный и громко кричал: «Не своей смертью умер мой отец. Делайте экспертизу». А тут стоят Берия, Каганович – каково им слышать?.. Ну, и начали теснить. Я так думаю. А теперь жди, подсыпят чего-нибудь. Сталина-то тоже ведь… Он будто бы в минуты просветления сознания коченеющей рукой показывал на лежавшее на столе надкушенное яблоко и что-то пытался сказать.
И, немного помолчав:
– Ты с Васей в кутежах не участвовал? Теперь, я думаю, друзей его куда-нибудь подальше расшвыряют.
– Генерал дружит с сыном Микояна, все другие, которых я возле него видел, – заместители да референты, все они боевые лётчики, достойные люди. Почему говорят о каком-то окружении, будто это шайка жуликов? Я этого не понимаю.
– Ты, Иван, недавно живёшь в Москве, в тебе много идеализма. До мест, где ты служил, наверное, не доходили слухи о бесчинствах Берии, об арестах, расстрелах… Они не в одном только тридцать седьмом году были. Ночные визитёры и сейчас являются в квартиры многих людей, и чаще всего русских, патриотов. Берут одного, а вместе с ним и близких, так называемое окружение. Недавно вдруг исчезает достойнейший человек, председатель Госплана Вознесенский. Академик, теоретик-экономист… А ещё раньше – Ленинградское дело.
– Да, у нас в академии на Высших курсах учился генерал-лейтенант Кузнецов – его, можно сказать, у меня на глазах забрали.
– Многих замели по Ленинградскому делу. Люди самые достойные. Всё это и порождает страхи, подозрения. Но тебе, Иван, беспокоиться нечего. Ты ещё не поднялся на ту ступень, где идёт мясорубка. Ты мне поверь – мой супруг в верхах обретается, у него собачье чутьё, он знает.
– Ну, Панна, нагнала страху. Лучше бы сидеть мне во Львове в маленькой газетёнке «На боевом посту» и не лезть сюда к вам в столицу.
– Ну, ну – запел песню труса. Не думала, что сидит в тебе пескарь-обыватель. Но если не ты, не мы с тобой, кто же мать-Россию защитит?.. Над её головой не успела одна война прошуметь, как тотчас же началась другая. И поверь мне, Иван, эта новая война только началась, долгая и страшная, потому как противник-то у нас похитрее немецких фашистов будет. У него тысячелетний опыт покорения народов. И лезет он не с автоматом, не с пушкой, а со сладенькой улыбочкой. И окопы свои роет не в поле, а в министерских кабинетах, в Кремле, в обкомах и редакциях.
– Верно ты говоришь, Панна. Наш генерал приказал выписать мне пропуск в ЦК – не на тот этаж, где секретари сидят, а туда, где инструктора. Так я иду по коридору и читаю вывески, а на них пестрят имена: Коган, Лившиц, Осмаловский, Ливеровский…