И такое задание я скоро от него получил: принародно, опять же на летучке. Редактор приехал из Главного штаба, где Главком сообщил, что теперь комиссары эскадрилий будут назначаться из лётчиков. Это было ново: летающий политработник. И летать он должен так же хорошо, как командир эскадрильи или командир полка. Сидевший со мной рядом Турушин сказал: у нас в спорте это играющий тренер. А редактор продолжал: мы должны теперь много писать о комиссарах и показывать их в деле – в полётах. Нужны очерки: яркие, сильные – и такие, где бы изображалась лётная работа.
Редактор оглядел специальных корреспондентов. Их было пять, и держались они особняком, четыре полковника и один подполковник. Все они маститые журналисты, работавшие в газете ещё во время войны; иные уж мнили себя военными писателями. Они сейчас ждали, на кого падёт выбор редактора, но он, переведя взгляд на меня, сказал:
– Вы, капитан, поедете в Латвию, там комиссаром эскадрильи назначен воздушный ас Радкевич – о нём напишите серию очерков. Места жалеть не станем. Пишите подробно, но – интересно, так, чтоб не было скучно. Очерки будут с пристрастием читать офицеры и генералы Главного штаба. Важно показать, что нам эта задача по плечу.
Это был момент, после которого я для специальных корреспондентов перестал существовать. Они в мою сторону не смотрели. И на приветствия мои едва кивали, а в другой раз и совсем не замечали. Журналисты, как артисты; они мечтают о первых ролях и ревниво относятся к тем, кому эти роли предлагают. В моём же случае была особая ситуация: я был молод, имел небольшое звание. Седовласые полковники, исколесившие в годы войны все фронтовые дороги, написавшие десятки очерков, и таких, которыми зачитывались, которыми восхищались, – они меня невзлюбили «с первого взгляда» и, наверное, окрестили выскочкой.
Выехать мне предстояло через три дня. Туда должен был лететь командующий Военно-Воздушными Силами Московского военного округа генерал-лейтенант Василий Иосифович Сталин. Он позвонил редактору и просил включить в группу сопровождавших его офицеров корреспондента. Много позже я узнаю, что он при этом сказал: «Такого, чтоб умел отличить хвостовое оперение от элерона».
– У меня завтра дома маленькое торжество, хотел бы видеть и тебя с супругой.
Я поблагодарил и обещал приехать.
Кудрявцевы жили в Перловской – это старый дачный посёлок в пятнадцати километрах от Москвы по Ярославской дороге. Ныне через него прошла кольцевая шоссейная дорога, но посёлок уцелел, стал ещё оживлённее. Тогда же там было тихо, от ветхих деревянных домов, просторных двухэтажных дач веяло недавно отлетевшей жизнью, ароматом чеховских вишнёвых садов, грустным шелестом бунинских дворянских усадеб.
На краю посёлка стоял двухэтажный деревянный дом, построенный по типу бараков, которые в тридцатых и сороковых годах во множестве ставились по всей русской земле; народ валил из деревни в город, надо было его растолкать в маленьких клетушках. Я уже знал, что жена Кудрявцева служила в ЧК, была какой-то разведчицей – ей во время войны и предоставили небольшую двухкомнатную квартирку.
Шумно, весело было в гостиной, когда мы явились, и Серёжа стал представлять нас гостям. Первым поднялся с дивана и двинулся ко мне как гора красивый, могучий мужчина в гражданском дорогом костюме, в белой рубашке с галстуком, на котором в свете электрической лампочки светилась бриллиантовая булавка.
– Знаю, наслышан – все друзья Серёги – мои друзья.
И как клещами сдавил мне руку. Это был Михаил Иванович Буренков, корреспондент «Правды», известный в то время едва ли не в каждой советской семье. Он недавно во время кампании по борьбе с космополитами писал фельетоны о евреях. Его будто бы приглашал сам Сталин и лично давал инструкции. А потом в какой-то гостинице сионисты устроили с ним драку и делали вид, будто он их, бедных и слабых, избивает. Кинооператоры снимали его, и затем в западных газетах появились статьи с изображением этой драки. Заголовки статей кричали: «Буренков пустил в ход кулаки».
Тепло и дружески встретила нас хозяйка дома – Анна Кудрявцева, женщина лет тридцати, цыганисто-чёрная, стройная, с обворожительной улыбкой, знавшая силу своего обаяния. Я слышал, что она имеет звание капитана органов безопасности, но здесь была в коричневом костюме и светло-жёлтой кофте с отложным воротником. Кругленькая головка с волнистыми волосами ладно сидела на длинной лебединой шее, – у меня мелькнула мысль: «Еврейка», и стало вдруг понятно, почему Кудрявцев помалкивал о евреях, но, впрочем, едва мы сели за стол и я рассмотрел трёх её сестер и мужей – все были чистыми славянами, и моё подозрение рассеялось. Был среди гостей дядя лет пятидесяти в погонах подполковника органов безопасности – этот сильно смахивал на еврея, но я к нему не пригляделся, не понял этого, да и вообще, надо сказать, что мне хотя уж и перебегали дорогу евреи, но я против них не имел тогда ни зла, ни предосторожности. Наверное, этим можно и объяснить нашу расслабленность, когда все мы, выпив коньяк и вино, вдруг разговорились и стали метать стрелы даже через стены Кремля. А начал критику властей Серёжа. Он недавно был в гостях у своей тёти в деревне, а перед этим ездил в Узбекистан на соревнование планеристов, и стал рассказывать нам о том, что узбеки на сборе хлопка получают четыре рубля за трудодень, а его тётя все годы после войны, не разгибаясь, работает на полях Орловщины, а выписывают ей на трудодни по восемь копеек, то есть работает она бесплатно.
– Вот вам наша политика в сельском хозяйстве! – заключил Серёжа.
Я тоже, будучи в Энгельсе, что-то слышал о бесплатной работе моих земляков-саратовцев и о том, что в русских колхозах установлен режим крепостного права – там паспорта находятся в сейфе у председателя колхоза и он их никому не выдаёт. Что-то и я сказал на эту тему. И тут вдруг поднимается подполковник, выходит из-за стола и, обращаясь к хозяйке, громко с дрожью в голосе вещает:
– Я не понимаю, Аня, что за публика собралась в твоём доме? Ты говорила, будут журналисты, а тут я слышу речи какие!
И направился к выходу. И уже готов был взяться за ручку двери, как раздался зычный бас Буренкова:
– Это ещё что такое? – возмутился офицер.
Тот нехотя сел на свой стул.
– Ну? Что вы мне скажете? – метал искры из чёрных глаз.
– Вы нам только что говорили о кремлёвских руководителях, о беспорядках в стране, а теперь испугались и хотите свалить такие разговоры на нас. Не выйдет! – грохнул по столу кулаком Буренков и встал. Подполковник приоткрыл рот от изумления, сжался. Буренков продолжал:
– У меня свидетели, – обвёл всех взглядом, – а вы один. А теперь идите! Вздумаете болтать – пущу на распыл! Не забывайте, меня сам Сталин недавно на беседу приглашал.
– Я вас попугал, а вы уж и поверили. Я только об одном вас попрошу: осторожнее надо о политике партии и правительства. Мало ли что на уме у ваших слушателей. А что до меня… Не волнуйтесь и не бойтесь. Аня меня знает, я человек надёжный.
Подполковник остался, но мы уж теперь сидели молча. О чём бы ни заговорили, всё не клеилось, и мы скоро разошлись.
Таков был у нас с Надеждой первый выход в свет.
Глава шестая
Счастье редко бывает безоблачным, а если и случается таковым, то чаще всего ненадолго. Конец моей беспечной жизни в газете «Сталинский сокол» возвестил Фридман. Он как-то забежал в отдел, подсел к моему столу и этак тихо, будто речь шла о пустяке, сказал:
– Чумак будет выступать на партийном собрании.
Я сделал большие глаза, очевидно они выражали: «Ну, и что? А я тут при чём?» Но Фридман на меня не взглянул и, следовательно, моего удивления не заметил. Спокойно продолжал:
– Изучает твои очерки.
А это уже меня касалось. Я к тому времени опубликовал три или четыре очерка, о каждом из них на летучках высказывалось хорошее мнение, но полковник Чумак, как я уже знал, ни о ком ничего хорошего не говорит. Он всегда критикует. И двух журналистов и писателя Недугова заклеймил страшным ярлыком: «У них мало Сталина». Это был удар ниже пояса; от такого обвинения никто не мог защитить, и оно касалось не только обвиняемого, но и заведующего отделом, по которому проходил материал, и ответственного секретаря, подписавшего его к печати, и заместителя главного редактора, дежурившего по номеру, и самого главного, который в ответе за всё происходящее в газете. Чумак заведовал отделом партийной жизни и был как бы негласным комиссаром редакции. Его боялись.
Я взял подшивку и просмотрел все свои материалы: Сталина в них и вообще не было. Холодок зашевелился у меня под кителем, мне сделалось не по себе. Я вспомнил кожаное пальто генерала Кузнецова, сиротливо висевшее в академии на вешалке. Ползли слухи о том, что расстреляли Вознесенского. Академик! Председатель Госплана СССР, а его – расстреляли. Служил я во Львове, затем в Вологде – там об арестах почти не слышал, а здесь, в столице…
Хотелось пойти к Фридману, спросить: «Ну и что, что нет у меня Сталина? А зачем же без повода трепать его имя?..» Но, конечно же, не пошёл. Хотел заговорить с Кудрявцевым об этом, с Деревниным… – тоже не стал. Но Деревнин слышал наш разговор с Фридманом, сказал:
– Чумак опасный человек. Ему на зуб лучше не попадать.
Я беспечно заметил:
– Вроде бы я ничего плохого ему не делал.
– А это неважно. Есть люди, которые испытывают удовольствие от страданий жертвы. Он ведь знал, что у Недугова больное сердце, – знал и ударил. Под самый дых. И тогда, когда тот, бедный, и без того едва держался на ногах. Он только что написал свой очередной рассказ, истратил весь запас энергии, набирался сил, а он его в нокаут; возвестил на летучке: «Мало Сталина». Да у него и совсем нет товарища Сталина, – видно, по сюжету не было нужды упоминать имя великого вождя, но Чумаку без разницы: мало и всё тут! Ну, Недугов и совсем разболелся, в госпиталь попал. Два месяца лежал. После того вот уже полгода прошло, а он за рассказ не берётся.
– А он редко пишет рассказы?
– Четыре рассказа в год выдаёт. Такой уговор был с редактором. Пробовали других писателей, да они авиации не знают, не получается у них, а этот вроде бы механиком где-то служил. Он рассказы не пишет, а составляет по всем правилам русского языка и литературной теории: интрига, сюжет и т. д. Потому и долго пишет: два-три месяца на рассказ у него уходит. А поскольку он хворый, то силы-то его и покидают. Он после каждого рассказа лежит долго, отходит, значит.
Мне захотелось прочесть рассказ Недугова, но голова не тем была занята. Страшные слова «Мало Сталина» сверлили мозг, заслонили весь свет. Только что я был весел, бойко отделывал очередную статью, собирался зайти в отдел информации за Панной и пойти с ней в ресторан обедать, как мы продолжали ходить каждый день, а тут на те… Чумак роет носом, очерки изучает.
К Панне я зашёл, и мы с ней отправились в ресторан «Динамо». Как только вышли из редакции, сказал ей о Чумаке. Она махнула рукой:
– А ты, как только он тебя обвинит, выходи на трибуну и благодари его. Скажи, что это моё серьёзное упущение, и я, сколько буду работать в журналистике, никогда не забуду об этом и уж больше не совершу такой серьёзной ошибки.
Она рассмеялась и добавила:
– Мой муж работал с ним в журнале «Коммунист». Так Чумак и там всё кидал такой упрёк: «Мало Сталина». Здесь он тоже… Человек уж так устроен.
И ещё сказала:
– Маленький он, ниже меня ростом, и делать ничего не умеет. Они, такие-то, всё себя чем-нибудь да утверждают. Чумак и схватился за это, пугает всех.
Панна взяла меня за рукав, потрепала:
– Да ты не трусь. Не было ещё того, чтобы по такому обвинению замели кого-нибудь. Не было!
– Спасибо, Панна. Ты камень свалила с плеч. Я-то уж сухари сушить собрался.
Потом уже за столом в ресторане признался ей:
– Вот штука какая! На войне снаряды рядом рвались, пули жужжали, а такого беспокойства, как здесь, не испытывал. От какой-то пустячной заметки, если что не так, вся душа изболится, места себе не находишь… А?.. Как это понять и объяснить?
– А так и понимай: совестливый ты больно. И гордый. Во всём первым хочешь быть, а это зря. Живи как живётся, люби вот, как Турушин, хороший бифштекс, ходи на стадион, на футбол, заведи любовницу…
– Разве что? Так я и жить буду.
Удивительно хорошо мне было с этой женщиной. Вот сказала несколько слов, а я снова свет увидел. И думать забыл о Чумаке. И в будущей своей жизни не раз мне придёт в голову мысль о пагубе страха. Стоит его запустить в сердце, как тебя всего изъест, жизни лишит. А поразмыслишь на трезвую голову – дело-то выеденного яйца не стоит. Очень это важно – стоять на страже и не пускать в душу страх.
На следующий день я позвонил Панне и сказал, что иду обедать и что если она хочет, подожду её у выхода из редакции. Мы встретились и не спеша пошли в ресторан. В природе догорал первый осенний день, листва на деревьях приобрела золотистый цвет, местами отрывалась и лениво падала, устилая землю солнечными пятнами. Мы шли и думали каждый о своём. Я перебирал в уме способы мщения Чумаку – за Недугова, за тех ребят-журналистов, которым он попортил много крови. И, повернувшись к Панне, проговорил:
– Как бы угомонить этого мерзавца?
– Ты о ком – о Чумаке?
Она, кажется, впервые назвала меня на ты. И продолжала:
– А я придумала, как это сделать. Выступлю на собрании и выскажу всё, что о нём думаю.
– Ни в коем случае! – испугался я. – Не надо этого делать!
– Да почему? Сколько же можно его терпеть? У меня козыри есть: расскажу, как он травил тем же способом журналистов в «Коммунисте». И скажу, что если не прекратит шантажировать людей, напишу письмо Сталину. Иосиф Виссарионович знает моего мужа, и он мне поверит.
– И всё-таки не советую этого делать. Боюсь за вас.
– Опять боюсь, опять страх! Ну, и мужик ныне пошёл! Вы как с войны вернулись, так и в трусишек превратились. Видно, страху там натерпелись. Я на войне не была, а вот теперь начну воевать.
Собрание состоялось в тот же день вечером. Чумак выступил с длинной речью и много говорил о моих очерках. Он находил, что писать я умею, но стиль мой несерьёзный, «такой лёгкий фривольный стиль…» Почему-то так и сказал: «фривольный». И прибавил: «Эти два притопа, три прихлопа не годятся для центральной газеты». А вот ярлык «Мало Сталина» Чумак припас для другого журналиста – специального корреспондента, недавно окончившего политическую академию, майора Камбулова. Чумак, «разгромив» меня, сделал паузу, набрался духу и пальнул своим главным снарядом:
– А вот у Камбулова мало Сталина! – и он поднял высоко над головой газету, очевидно с очерком Камбулова, и долго тряс ею, угрожающе оглядывая нас светло-голубыми водянистыми глазами. И потом с видом Наполеона, одержавшего очередную победу, сошёл с трибуны.
Не успел Чумак вернуться на место, как с первого ряда поднялась Панна и, не спрашивая разрешения председателя, направилась к трибуне. Шла, не торопясь, приподняв свою круглую, хорошо прибранную головку. И так же неспешно обвела взглядом своих прекрасных глаз сидящих товарищей. И сказала так:
– Я беспартийная, и поднимаюсь на эту трибуну первый раз, и хочу сказать несколько слов в защиту тех, кому так жестоко наносится душевная травма. Мне мой муж рассказывал, что, когда он работал в «Коммунисте», у них был сотрудник, который ничего не умел делать, но зато одной только короткой фразой мог больно ранить журналиста. Он для своих ужасных спекуляций использовал имя святого, всеми любимого человека. Ну, сотрудникам надоело терпеть от него обиды, и они обратились к редактору с просьбой освободить их от этого тирана. Редактор его уволил, но он попал в ещё больший редакционный коллектив и с прежней яростью продолжает терроризировать товарищей. К сожалению, из мужчин ещё не нашлось смельчака, который бы поставил его на место. Но я заявляю, что если этот зловредный человек, который ещё имеет обыкновение других называть «гавриками», не утихомирится, я приму к нему решительные меры.
И сошла с трибуны. Собрание словно онемело. Как деревянный, сидел и председатель. Потом раздались смешки, зал оживился и кто-то даже захлопал в ладоши. Все знали, кто недавно сотрудников отдела боевой подготовки назвал «гавриками», и знали также, что Чумак пришёл в «Сталинский сокол» из «Коммуниста» и что с ним «произошла какая-то история».
К Чумаку потом никто не возвращался, а забегая вперёд, скажу: его как бабка заговорила – он после этого уж никому не вешал страшного ярлыка. И вес его в редакции упал до нуля – его уж никто не принимал всерьёз. Да, кажется, и на собраниях он больше не выступал.
Панну и без того уважали в редакции, но после этого эпизода ею восхищались. Я же, очутившись с ней наедине по пути в ресторан, прижал к себе её головку и крепко поцеловал в щёку. Она покраснела, глаза её сияли, из чего я понял, что мой поцелуй её не обидел.
Я теперь не только восхищался её внешностью, но и глубоко уважал за ум, благородство и смелость.
Как-то я сказал ей:
– Я, кажется, полюбил тебя, Панна. Что же делать мне со своей любовью?
Она ответила просто и – загадочно:
– Это счастье, если к человеку приходит любовь.
Некоторое время мы шли молча. Потом, сияя своими грустными глазами и ослепительно улыбаясь, добавила:
– Мне твоя любовь не мешает.
А через минуту ещё сказала тихо и сердечно:
– Совсем даже не мешает.
Видеть её каждый день, слышать её голос, ходить с ней в ресторан – это было действительно счастье, – ещё одно счастье в моей жизни. И не знаю, что было для меня важнее: тихая, мирная семья с моей Надеждой – юной северной красавицей, блондинкой в отличие от Панны, прелестной дочуркой Светланой, которая со слезами провожала меня на работу и с криками радости встречала, или дружная семья товарищей в редакции, где меня всё больше и больше любили, по крайней мере мне так казалось, или всё более тесное общение с русским языком, который мне, едва я склонялся над чистым листом, заменял все радости жизни и был самым близким другом, источником восторга и упоения, или, наконец, Панна, эта мудрая, как дюжина старцев, недоступная, как вершина айсберга, и чистая, как небо над северным полюсом, женщина? Пожалуй, всё это вместе взятое и было счастьем моей новой жизни – в Москве, в редакции газеты «Сталинский сокол».
Перед отъездом в Латвию меня пригласил главный редактор. Он, как и обыкновенно, сидел за своим огромным дубовым столом, читал гранки. Со мной говорить не торопился, давал время собраться с мыслями, успокоиться и затем на холодную голову воспринимать всё, что он мне скажет. А моё чуткое сердце слышало, что командировка моя, которую он на вчерашней летучке уже назвал «большой командировкой», и раза два повторил: «Важная, очень важная командировка предстоит нашему молодому сотруднику», будет весьма непростой.
Редактор уже не звал меня новичком, но неизменно называл молодым, потому что для такого старого, крепко сбитого коллектива журналистов я действительно был до неприличия молодым: мне в то время едва исполнилось двадцать шесть лет. Редакционный коллектив знал, что я должен «писать серию очерков и писать так, чтобы в них была видна лётная работа, то есть действия лётчиков в воздухе» – эту задачу редактор повторил уже несколько раз, но особую важность предстоящая командировка приобрела с того момента, когда редактору позвонил генерал Сталин, – а до этого он никогда ему не звонил, – и сухо, почти приказным тоном, попросил включить в группу его офицеров корреспондента. Васю Сталина в армии боялись, – пожалуй, все, кроме, разве что, министра Вооружённых Сил маршала Василевского. Боялись и редактора центральных военных газет. Любой чин армейский, включая министра, если и позвонит редактору, что случалось крайне редко, то говорит вежливо, тоном хотя и высокого, но культурного человека. Иное дело Вася Сталин – сын Владыки, чья власть распространялась на весь мир, а авторитет был почти мистическим.
Ходили слухи, что Василий пьёт, он груб, необуздан и чего от него ожидать – никто не знал.
– Вы поедете в Тукумс, – заговорил редактор, – и там будете ждать генерала. Как только он приедет, доложите ему. Так и скажете: «Прибыл по вашему распоряжению».
Полковник, не отпуская меня, склонился над гранкой, читал. А точнее: делал вид, что читает. Затем поднял на меня серые добрые глаза, с тревогой проговорил:
– Никогда не знаешь, чего ожидать от таких людей… чья власть ничем не ограничена. Но вы ведите себя обычно, старайтесь каждый день быть у него перед глазами, не пропадайте. Мало ли что взбредёт ему в голову? Может, что прикажет.
Снова читал гранки, но я видел, полковник о чём-то думал.
– Не знаю, совершенно не знаю, зачем ему понадобился корреспондент? Никогда раньше не звонил, не требовал.
Поднялся из-за стола, протянул мне руку:
– Ну, поезжайте. Будем ждать от вас очерков.
И я отправился в Латвию – страну, в которой никогда не бывал. Приехал в маленький городок Тукумс, где стояла дивизия наших истребителей – реактивных, новейших. Явился к командиру, полковнику Афонину. Встретил меня приветливо, даже радостно:
– Вы – первая ласточка! Завтра прибудет пятёрка.
– Какая пятёрка?
– Ну, золотая! Разве вы не знаете?
– Нет, товарищ полковник, я не знаю пятёрки – ни золотой, ни серебряной.
Полковник выпучил на меня сливоподобные и, как мне показалось, чуть раскосые глаза. Он явно удивился, с минуту не мог ничего сказать, а я решил, что попал впросак, и не знал, как выбраться из неловкого положения.
Полковник посмотрел в бумажку, лежавшую перед ним на столе. Спросил:
– А вы… Дроздов?
– Да, я Дроздов. Специальный корреспондент «Сталинского сокола».
– А-а… Вы значитесь в списке седьмым. Но как же вы не знаете пятёрки?
Я пожал плечами:
– Недавно работаю в газете. Многого ещё не знаю.
Полковник закивал головой, стал объяснять:
– Пять лётчиков, пятёрка… – их собрал генерал Сталин для демонстрации группового пилотажа на сверхзвуковых самолётах. А золотые они потому, что имеют значки лётчиков первого класса. Эти значки золотые, вот и пятёрка – золотая.
Я посмотрел на значок, – распростёртые крылья самолёта, – сиявший на груди моего собеседника. В центре значка тоже значилась цифра 1.
– А у вас… тоже золотой значок?
Комдив смущённо признался:
– Да, я лётчик первого класса.
Полковник при этом заметно покраснел; он был молод и скромен. На груди его было четыре боевых ордена и золотая звезда Героя Советского Союза. Внешностью он походил на Печорина: тёмные с синевой глаза, прямой аккуратный нос, чёрные усики. На вид ему было лет тридцать пять.
– Пойдёмте, покажу столовую: вы можете приходить в любое время дня и ночи – вас накормят. У нас тут ночные полёты, и столовая работает круглосуточно. Потом отвезу вас в гостиницу. Вам всем приготовлены номера.
Лётная столовая находилась в полуподвальном помещении при штабе дивизии, а гостиница в центре города, куда мы тотчас же и приехали. Мне дали ключ от номера, полковник прошёл со мной, спросил:
– Нравится ли?.. Ну, вот и отлично! Завтра привезу сюда пятёрку, им тоже приготовлены номера, а потом прилетит и генерал Сталин.
Я рассказал полковнику о своём задании, и он сразу назвал имя лётчика, который стал политработником эскадрильи: капитан Радкевич. И в нескольких словах обрисовал портрет этого человека: фронтовик, сбил восемнадцать вражеских самолётов, Герой Советского Союза – любимец полка. И заключил:
– Вы с ним познакомитесь и увидите сами.
На том мы и расстались.
В тот день я ужинал в гостиничном ресторане, не торопясь ел, пил клюквенный лимонад, смотрел, как танцуют латыши. Неожиданно ко мне подошла совсем юная девушка и с заметным акцентом проговорила:
– У нас так принято: на первый вальс дамы приглашают кавалеров. Я вас приглашаю.
Я поблагодарил её за то, что она выбрала меня, и подал ей руку. Потом я не танцевал, и её никто не приглашал, а под конец снова заиграли вальс и я к ней подошёл. Она с благодарной улыбкой поднялась мне навстречу, а во время танца сказала:
– На дворе такая тёмная ночь, а я боюсь одна идти домой. Проводите меня, пожалуйста!
– Конечно, конечно, – согласился я. – Я вашего города совершенно не знаю, но, надеюсь, не заблужусь.
И действительно, ночь была тёмная – хоть глаз выколи, дул холодный ветер, а вдобавок ко всему ещё и короткими зарядами налетал дождь. Мы шли по узенькой улице вниз по склону, и нас окружал такой мрак, будто мы были на дне колодца, прикрытого плотной крышкой. Но вот впереди точно змейка блеснул весело журчащий ручеёк и на его берегу на невысоком холмике чернел дом – к нему и подошла моя спутница, которую, кстати, я ещё и не знал, как зовут. Она взялась за ручку калитки, а я поспешил сказать:
– Как я надеюсь, мы дома и позвольте пожелать вам спокойной ночи.
– Нет! – схватила она меня за рукав, – мы пойдём в дом и будем пить чай.
– Нет, нет, теперь поздно, а к тому же я и не хочу ни есть, ни пить.
– Нет, пойдём!
И как раз в этот момент из темноты выступил мужчина и тоже сказал:
– Мы будем рады гостю, проходите.
Делать было нечего, и я прошёл в дом.
В доме меня посадили за стол у окна, и как у нас, у русских, под иконами. Только иконы у них были другие, и не было деревянных окладов, золотых и серебряных узоров, а со стен из полумрака на нас смотрели насторожённые глаза каких-то стариков в тёмной глухой одежде. У стола хлопотала пожилая женщина, ей помогала моя барышня, а на лавке, выплывшие откуда-то из тёмных углов, расселись четыре молодых мужика; очевидно, как я решил, братья моей девицы. Но я заметил, что ведут они себя странно, почти на меня не смотрят и говорит со мной один, мужик лет сорока с реденькой рыжей бородкой:
– На дворе пошёл сильный дождь, мы вас не отпустим, будете ночевать у нас.
На столе появилась бутылка водки, и этот старший налил мне целый стакан, но я его отодвинул:
– Я нахожусь на службе и спиртного не пью.
Меня стали уговаривать, но я решительно отказался. Говорил:
– Я был на фронте, пить было некогда, и я этому занятию не научился.
Потом мне показали постель, и я стал раздеваться. Повесил плащ и фуражку у двери – так, чтобы видеть их из своего угла. Ложится не торопился. Внимательно наблюдая за мужиками, всё больше укреплялся в подозрении, что они что-то замышляют, и решил усыпить их бдительность. И как только я беспечно проговорил, что остаюсь у них и стал раздеваться, они, один за другим, ушли в соседнюю комнату. Прильнул ухом к дощатой перегородке, уловил приглушённую речь, где слышались слова: «пистолет и документы…» Тут же, не медля, схватил плащ и фуражку, скользнул за дверь.
Не стал открывать калитку, а перемахнул через забор и бегом устремился вверх по улице.
Минут через пятнадцать я был в гостинице.
И то ли психологический стресс тому причиной, то ли дорожная усталость, но спал я на этот раз до двенадцати часов и вряд ли бы ещё проснулся, если бы в номер не застучали. Открыл дверь и увидел перед собой, – вот уж кого не ожидал! – товарища по Грозненской авиационной школе Лёху Воронцова. Он был в плаще и в погонах полковника. И первое, о чём я подумал: «Воронцов?.. Полковник?..» Но сказал другое:
– Ты? Какими ветрами?
– Ванька, чёрт! Не рад что ли? Дай же обниму тебя!
Стиснул в объятиях – у меня затрещали кости. Он и раньше был выше нас ростом, могуч, как медведь, теперь же и совсем казался богатырём и будто бы округлился в плечах и животе.
– Ты лётчик что ли? – спросил я, ещё не успев продрать как следует глаза и опомниться.
– Вот те на! Да кто же я – сапожник по-твоему? Да ты что говоришь? Сам-то, как мне доложили, шелкопёром заделался. Чернильная душа!.. Ну, да ладно: давай, рассказывай: где живёшь, как это ты с неба свалился? Летал-то вроде неплохо. А?.. В газете работает! Вот уж чего не думал!..
Он сбросил плащ, и в лучах заглянувшего в номер солнца засверкал кучей боевых орденов. Среди них два ордена Ленина, два Боевого Красного Знамени и три ордена Отечественной войны. Особняком над всем этим иконостасом поблёскивали две золотые звезды… Дважды Герой Советского Союза. «Ну и ну! – подумал я. – Вот тебе и Лёха!».
Вспомнил, как в строю, возвращаясь с аэродрома, я обыкновенно вставал сзади Воронцова и, прячась за его могучей спиной от глаз сержанта, дремал, а иногда и крепко засыпал, не нарушая, впрочем, ритма движения строя, попадая в такт шагам товарищей. И если только строй по не услышанной мною команде внезапно остановится, ударю носком ботинка по ноге Воронцова и ткнусь ему в спину лицом. Он, добродушный и покладистый, засмеётся только и негромко проговорит: «Дроздов опять спит, собака!». Любил я Лёху, как любил многих товарищей, но его особенно – и за его крепкий товарищеский дух, за его физическое превосходство над всеми нами и какую-то основательную мужскую красоту.
Но теперь, глядя на его полковничьи погоны и золотые звёзды, я невольно робел и не знал, как его называть, как с ним себя вести. И откровенно сказал ему об этом:
– Ты теперь полковник, дважды Герой… Я впервые вот так близко вижу дважды Героя.
– Ванька, чёрт! Будешь ломаться – побью. Ты для меня Ванька Дрозд, я для тебя Лёха. И если станешь императором Эфиопии, и тогда назову тебя Ванькой. Да вспомни житьё наше в ГВАШке; ты нам гимн сварганил, и мы орали его полтора года… Эх, что ни говори, а такого времени в жизни уж не будет. Как вспомню, так плакать охота.
– Но ты не в золотой ли пятёрке?
– Я командир пятёрки! Да ты не знаешь что ли?
– Нет. Я же недавно в газете. Только начинаю… Но позволь, мы же с тобой учились на бомбардировщика, и к тому же с уклоном штурманским.