Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шальная песня ветра

ModernLib.Net / Исторические любовные романы / Дробина Анастасия / Шальная песня ветра - Чтение (стр. 4)
Автор: Дробина Анастасия
Жанр: Исторические любовные романы

 

 


– Добром взял, – улыбнулась и Настя, понимая, что старуха шутит.

– Ох, и намучаешься ты с ним еще, девочка… – уже без усмешки вздохнула старая цыганка. И тут же лукаво подмигнула Илье: – А ты что встал столбом? Надулся от гордости, как индюк, а женой похвалиться не торопится! Гей, чавалэ, вы что там, замерзли, что ли?

Трое цыган с гармонями, к которым обращалась Стеха, тут же рявкнули мехами, полилась плясовая. Настя с минуту прислушивалась, ловя ритм, а затем легко и просто, словно всю жизнь пела посреди луга на вольном воздухе, взяла дыхание и запела свадебную:


Сказал батька, что не отдаст дочку!
Сказал старый – не отпустит дочку!
Хоть на части разорвется —
Все равно отдать придется!

На втором куплете песню подхватил весь табор, и Настя развела руками и пошла по кругу. На ее лице была растерянная улыбка, словно она – известная всей Москве солистка знаменитого хора – боялась не понравиться здесь, в таборе, среди мужниной родни. Но по застывшим, как статуи, цыганам, по их восхищенным лицам Илья видел: никогда в жизни они такого чуда не встречали, и даже красавица невеста не затмит его жены.

– Да иди уже, встал… – ткнул его в спину сухой маленький кулак. Илья вздрогнул от неожиданности, обернулся, улыбнулся, увидев Стеху.

– Джа, кхэл![19] Не привык, что ли, что тебе одному это все?

Стеха была права. Илья до сих пор не верил, не мог поверить, что Настя теперь – его, и не во сне, не в мыслях – а въяве, и на много лет, навсегда, до смерти… Илья вздохнул всей грудью, почувствовав вдруг себя бесконечно счастливым. Шагнул на круг, растолкав весело загомонивших цыган, – и пошел за женой след в след, поднимая руку за голову и улыбаясь – так, как Якову Васильеву ни одного раза не удалось заставить его улыбнуться в хоре. Настя чуть обернулась, опустила ресницы, дрогнула плечами, Илья взвился в воздух, хлопнув себя по голенищу, – и в толпе восторженно заорали, и цыгане один за другим запрыгали в круг, и забили плечами цыганки, и дед Корча, покрякивая и поглаживая рукава рубахи, уже примеривался вступать в пляску, и старая Стеха беззвучно смеялась, поглядывая на него и повязывая на поясе шаль – чтобы не упала в танце. Вскоре плясал весь табор, от мала до велика; плясали родители молодых, плясал жених, за руку втянули в круг невесту – и закатное солнце, заливающее холм розовым светом, казалось, тоже крутится в небе, как запущенный умелой рукой бубен.

Уже в сумерках цыгане с песней проводили молодых в стоящую чуть в стороне от других шатров палатку и расселись, уставшие от плясок, вокруг костров. Цыганки принесли новую посуду, заменили еду: после выноса рубашки молодой празднование должно было начаться с новой силой. Настя замешалась среди женщин: Илья отыскивал ее только по яркому красному платку на волосах, рядом с которым непременно маячил и зеленый Варькин: сестра ни на миг не отпускала Настю от себя. Сам он стоял среди стоящих с открытыми ртами молодых цыган и рассказывал, безбожно привирая, о том, как украл вороного. Свидетель его подвига переминался с ноги на ногу тут же, тыкался мордой в плечо, требовал хлеба и оспорить неправдоподобностей рассказа никак не мог. Стоящие чуть поодаль цыгане постарше тоже прислушивались, хотя и посмеивались недоверчиво. Со стороны недалекой реки тянуло вечерним холодом, громче, отчетливее кричали в траве кузнечики. Красный диск солнца висел совсем низко над полем и уже затягивался длинным сизым облаком, обещавшим назавтра новую грозу.

Неожиданно пожилые цыганки, сидящие возле шатра молодых и устало, нестройно поющие «Поле мое, поле», разом умолкли и, как одна, вскочили на ноги. На них тут же обернулись, по табору один за другим начали смолкать разговоры, послышались удивленные вопросы, старики запереглядывались, женщины тревожно зашумели, все головы разом повернулись в одну сторону, и через мгновение цыгане, как один, мчались к палатке молодых. Из нее доносился низкий, хриплый, совсем недевичий вой, а перед палаткой стоял Мотька с застывшим лицом. К нему тут же кинулись:

– Что, чаво, что, что?!

Мотька скрипнул зубами, и на его побелевших скулах дернулись желваки. Поискав глазами родителей Данки, он молча швырнул в их сторону скомканную рубашку. Ее на лету подхватила Стеха, развернула, опустила руки и сдавленно сказала:

– Дэвлалэ, да что ж это…

Рубашка невесты была чистой, как первый снег. Тишина – и взрыв крика, голосов, причитаний. Цыгане кинулись к палатке, но первым туда вскочил, расшвыряв всех, отец невесты. Через минуту раздающийся оттуда плач сменился пронзительным визгом, и Степан показался перед цыганами, волоча за волосы дочь. Та, кое-как одетая, закрывала обеими руками обнажившуюся грудь, отчаянно кричала:

– Дадо, нет! Дадо, нет! Не знаю почему! Я чистая, чистая! Да что же это, дадо, я не знаю почему!!! Клянусь, душой своей клянусь, я чистая!!!

Но плач Данки тут же потонул в гаме, брани и проклятиях. С обезумевшим лицом Степан выдернул из сапога ременный кнут. Две старые цыганки уже тащили огромный, тяжелый хомут.[20] Молодые девушки сбились в испуганную кучку, о чем-то тихо заговорили, зашептались, оглядываясь на палатку. Пронзительные крики Данки перекрывали общий гвалт, перемежаемые ревом ее отца: «Потаскуха! Дрянь! Опозорила семью, меня, всех!» Данкина мать глухо, тяжело рыдала, стоя на коленях и закрыв лицо руками, вокруг нее сгрудились испуганные младшие дети. Цыганки, размахивая руками и скаля зубы, орали на разные голоса:

– А я так вот всегда знала! Побей меня бог, ромалэ, – знала! Нутром чуяла! С такой красотой да себя соблюсти?! Да никак нельзя!

– Да вы в лицо-то ей гляньте! Всю свадьбу проревела. А неспроста…

– Тьфу, позорище какое… Зачем и до свадьбы доводить было…

– Как это Степан не унюхал? Полезай теперь, цыган, в хомут! Срамись на старости лет!

– Да когда она, шлюха проклятая, успела-то?! На виду ведь все, дальше палатки не уходила!

– Дурное-то дело не хитрое, милая моя… Успела, значит!

– Парня-то, ох… Парня-то как жалко…

– Родителей ее пожалей, дура! Еще три девки, а кто их возьмет теперь? Ай, ну надо же было такому стрястись… От других-то слышала, что бывает, а сама первый раз такое углядела! Господи, не дай бог до такого дожить… Врагам лютым не пожелаешь!

Илья не принимал участия в общем скандале. Он остался стоять где стоял, возле вороного, по-прежнему тычущегося мордой ему в плечо в поисках горбушки, и Илья машинально отталкивал его. В конце концов вороной, обиженно всхрапнув, отошел, занялся придорожным кустом черемухи, а Илья опустился в сырую траву. Пробормотал: «Бог ты мой…», крепко провел мокрыми от росы ладонями по лицу. Возле шатров все сильней кричали, ругались цыгане, послышался звон битой посуды, Данкины истошные вопли давно потонули в общем гаме. Из-за этого Илья даже не услышал шороха приближающихся шагов – и увидел Варьку только тогда, когда она уже стояла перед ним.

– Илья!

Он сумрачно взглянул на нее.

– Что?

– Илья… – Варька села рядом, свет месяца упал на ее лицо, и Илья увидел, что сестра плачет. – Илья, да что же это такое… Как же так? Ведь это же… Быть такого не может, я точно знаю!

– Откуда знаешь-то? – нехорошо усмехнулся Илья. Варька ахнула, закрыв ладонью рот… и вцепилась мертвой хваткой в плечо Ильи.

– Дэвла… Да ты… Илья!!!

Илья резко повернулся, взглянул в упор, сразу все понял. Оторвал руку Варьки, стиснув ее запястье так, что оно хрустнуло. Сквозь зубы, медленно спросил:

– Последнего ума лишилась? Мотька – брат мне!

– Но…

– Пошла вон! – гаркнул он, уже не сдерживаясь, и Варьку как ветром сдуло. А Илья остался сидеть, чувствуя, как горит голова, как стучит в висках кровь, из-за которой он больше не слышал поднятого цыганами шума. В реке плеснула рыба, отражение луны задрожало, рассыпалось на сотни серебряных бликов. Илья смотрел на них до тех пор, пока не зарябило в глазах. Потом зажмурился, лег ничком, уткнувшись лицом в мокрую траву. Подумал: и сто лет пройдет – не забыть…

И разве забудешь такое? Забудешь то жаркое, душное лето, когда табор мотался из губернии в губернию, забудешь звенящие от солнца и зноя дни, небо без конца и края, реку и отражающиеся в ней облака, высокие, до плеча, некошеные травы, медовый запах цветов… Девятнадцать было ему, а девочке из самой бедной в таборе кибитки не было и четырнадцати. Маленькая черная девчонка с длинными волосами, которые не заплетались в косы, не связывались в узел, а вылезали во все стороны из-под рваного платка и рассыпались по худенькой спине, скрывая вылинявший ситец платья. Она вплетала в кудрявые пряди ромашки, гоняла Илью за лилиями и огорчалась до слез, когда он приносил их совсем увядшими: жара сразу убивала нежные цветы. Вместе с ним она ловила решетом рыбу в реке, и ее волосы падали в воду. Она бегала по всему табору, ловя его отвязавшегося коня, а однажды украла его рубашку, сушившуюся на оглобле, и вернула наутро, буйно хохоча и напрочь отказываясь объяснять, зачем проделала это. Он носил ей цветы, таскал слепых лисят из леса, красовался перед ней на украденном жеребце, а в один из слепящих солнцем дней затащил ее в копну сена у самого леса. Медовый запах пыльцы стелился над лугом, гудела вековая дубрава, горячие солнечные пятна обжигали лицо, в густой траве пели пчелы. От молодой дури и близости худенького смуглого тела у него кружилась голова, дрожали руки. Рассыпавшиеся волосы девочки закрывали ее лицо, неумелыми были его пальцы, скользящие по едва наметившейся груди, и слова были глупыми, неумелыми:

– Ты меня любишь, Данка?

– Да-а-а…

– Только меня? Одного?

– Да… Подожди…

– Чего ждать?

– Ох, нет… Илья, постой… Подожди, послушай… Меня завтра сватать придут. Мотькина мама с моей сегодня говорила, я за шатром спряталась, подслушала. Они меня за Мотьку хотят взять. Отец отдаст, я знаю, он Ивану Федорычу с Пасхи должен… Только я к ним не пойду, ни за что не пойду! Убежим сегодня, а? Или, если хочешь, бери прямо сейчас, будешь самым моим первым, а потом… А потом я в реку кинусь.

Он ушел тогда. Ушел, так и не узнав этого молодого тела, не выпив губами полудетскую грудь, ушел не оглядываясь и не слушая ее тихого плача. Ведь Мотька был его другом, верным другом, с которым сам черт не брат и которого не заменит ни одна девка, даже самая красивая… Только вечером, когда солнце опрокинулось за дубраву, высветив ее насквозь розовыми полосами, Илья вернулся к копне – сам не зная зачем. Девочки уже там не было. Было лишь рассыпанное, измятое сено, по которому он, обняв, катал ее, и красные бусинки мелькали в сухой траве – одна, вторая… Илья собрал их – ведь это он разорвал неловким движением истлевшую нитку. А на другой день, на сватовстве Мотьки, сумел незаметно подойти к невесте и, пряча глаза, сунуть в ее вспотевшую ладошку эти красные бусинки. Все без одной. Одну он оставил себе – круглую и гладкую, как голубиное яичко. Потом потерял, конечно…

Рядом послышались медленные шаги, и Илья приподнял голову. Луна взобралась еще выше, и весь берег был залит голубоватым светом, в котором острые листья камышей и кусты ракитника казались вырезанными из металла. В таборе еще шумели, но уже не так оглушительно: лишь несколько женских голосов, гортанно бранящихся, доносились от шатров. Неподалеку фыркали кони, тихо переговаривались сторожащие их дети. Тонко, надоедливо звенели комары. Илья с досадой отмахнулся от них, встал на ноги. Покосился на раскачивающиеся кусты, сквозь которые кто-то только что спустился к воде. Подумал и пошел следом.

Мотька сидел на корточках у самой воды и жадно пил из пригоршни утекающую сквозь пальцы воду. Шагов позади он, казалось, не слышал, но, когда Илья остановился у него за спиной, глухо спросил:

– Чего тебе?

– Ничего. – Илья сел рядом на песок. Он слышал хриплое, прерывистое дыхание друга, отчаянно соображал, что сказать, как утешить, но слова не лезли в голову.

– Иди к нашим, – все так же не глядя на него, сказал Мотька.

– Сейчас пойду. Послушай… – Илья умолк, проклиная собственную безъязыкость. Зачем, спрашивается, Варьку прогнал? Вот она бы сейчас запросто… – Морэ, да ну ее к чертям, что ты, ей-богу… Еще хорошо, что сейчас вылезло, а то бы жил всю жизнь с потаскухой… Ну, хочешь, Варьку свою за тебя отдам?! Она с радостью пойдет, не беспокойся! Будет в хоре петь, деньгам счет потеряешь с такой женой… Хочешь?.. – Илья осекся, вдруг сообразив, каким крокодилом будет смотреться его Варька после красавицы Данки. Но Мотька, казалось, не обратил внимания на невыгодность мены. Не поднимая головы, с трудом сказал:

– Спасибо. Поглядим. Варьке только сначала скажи. Если она не захочет – я и подходить не буду.

– Она у меня честная. – Илья перекрестился, хотя Мотька не смотрел на него. – Хоть сорок простыней подкладывай!

– Знаю. – Мотька вытер лицо рукавом рубахи, шумно высморкался и лишь после этого повернулся к другу. – Вороного забери. Раз свадьбы не вышло, то и подарки назад.

– Зарежу его собственной рукой, – свирепо сказал Илья. – Если не возьмешь.

– Спасибо. – Мотька опустил голову. – Ты… иди, Смоляко. Я посижу еще.

Илья молча поднялся. Медленно прошел мимо ссутулившейся фигуры друга, зашагал к табору, гадая, додумалась ли Варька растянуть палатку или же, как и другие бабы, еще метет языком возле костра. Спи тогда, как босяк, на траве, от Настьки пока что проку мало. Настька… Она-то где? Не повезло ей, невесело усмехнулся про себя Илья. Не успела в табор явиться – и тут такое, всю жизнь вспоминать да креститься хватит. Ничего… обвыкнется. Поймет понемногу.

Варька выбежала навстречу брату, едва он вступил в освещенный углями круг света, осторожно коснулась руки.

– Илья, ты прости меня, ради бога, не сердись…

Но брат, который, по ее разумению, должен был явиться мрачнее тучи и обиженным на сто лет вперед, отмахнулся со снисходительной усмешкой:

– Сердиться еще на тебя, курицу… Настька где?

– Там, – Варька кивнула на шатер. – Перепугалась сильно, плакала, есть даже ничего не стала. Упала на перину и лежит, не двигается.

– Спит?

– А я знаю? Дай бог… Иди к ней.

– Сейчас. – Илья сел возле гаснущего костра, задумчиво посмотрел на Варьку. Когда та, удивленная его взглядом, приблизилась и села рядом, он отвернулся. Глядя на малиновые, лениво подергивающиеся пеплом угли, сказал:

– Мне бы поговорить с тобой.

– Что такое? – Варька тоже уставилась на огонь. Илья молчал, и она без удивления спросила: – Сваты, что ли? Выбрали время…

– Тьфу… У вас, бабья, одно только на уме, – обескураженно проворчал Илья. – Ну, не сваты пока, но, может, скоро…

– За Мотьку?

– Ты подслушивала, что ли, чертова кукла?!

– Очень надо… – Варька, не отрываясь, смотрела в костер. – Ты с ним самим или с отцом его говорил?

– Только дядьке Ивану до меня теперь… С Мотькой перекинулись. Пойдешь, что ли, Варька?

Сестра молчала. Ее некрасивое лицо, по которому скользили оранжевые пятна света, ничего не выражало, глаза завороженно глядели на огонь.

– Я тебя не понуждаю, спаси бог. Ты одна у меня сестра, хочешь в девках вековать – твоя воля, прокормлю как-нибудь. Только я ведь знаю, ты детей хочешь. А когда еще случай-то будет? Мы с тобой небось не херувимы оба, никто не польстится…

– Вон Настька за тебя пошла, – резко отпарировала Варька.

– Ну, Настька… – растерялся Илья. И умолк, не зная, что ответить. Помолчав, медленно сказал:

– В Москве тебе все равно ловить нечего. Коль уж Трофимыч за полгода ничего не понял, так теперь и подавно. Да еще и…

– Помолчи, – резко оборвала его Варька. И, посмотрев в упор, сказала: – С Мотькой я сама поговорю. И… выйду я за него, выйду, не беспокойся. А сейчас иди к Настьке, ради бога, дай мне посидеть спокойно.

Илья быстро встал и ушел в шатер, радуясь, что дешево отделался. Он очень не любил, когда у сестры появлялся этот взгляд – сухой и отрешенный, почти чужой. К счастью, это бывало редко. А Варька просидела возле костра до утра, то и дело подбрасывая в умирающие угли ветви и солому. Она то дремала, то сидела с открытыми глазами, не моргая, но по щекам ее, бесконечные, ползли слезы. Ползли и капали на стиснутые у горла руки, на колени, на потертую, перепачканную в золе юбку, и Варька не вытирала их.


Вставшие на рассвете женщины первыми увидели, что двух кибиток дядьки Степана нет на месте. Не было и лошадей, и шатров, принадлежавших самой большой в таборе семье, не было и самой семьи. Никто не удивился тому, что после такого позора отец Данки не захотел оставаться в таборе. Варька, всю ночь без сна просидевшая у своего шатра, видела, как Степан и дед Корча перед самым рассветом вдвоем стояли возле реки и тихо говорили о чем-то. Разговора Варька не слышала, молилась, чтобы оба цыгана ее не заметили, и о том, что видела, рассказала только брату.

– Корча ему, должно быть, советовал, куда откочевывать, – подумав, сказал Илья. – Здесь-то совсем теперь нехорошо будет, да и девок замуж не выдашь… Поедут, верно, в Сибирь. Настя, ну что ты плачешь опять? Да что тебе эта Данка – сестра, что ли, что ты так убиваешься?

– Да я ничего… – отмахнулась Настя, хотя глаза ее были красными от слез. Она быстро вытерла их и вместе с Варькой продолжала стягивать полотнище шатра с жердей: нужно было торопиться, табор снимался с места. Уговорились ехать на Дон, к табунным степям.

Опозоренной невесты простыл и след. Цыгане шептались, что она до сих пор может отлеживаться где-нибудь в траве после отцовских побоев. И уже перед тем, как табор был готов тронуться с места, со стороны реки примчалась испуганно орущая ватага детей: на берегу, у самой воды, валялось скомканное, извалянное в песке свадебное платье, следы босых ног, отпечатавшиеся на песке, уходили в воду. Табор взорвался было гулом взволнованных голосов – и сразу умолк. Цыгане попрыгали по телегам, засвистели кнуты, залаяли собаки, и вереница кибиток чуть быстрее, чем обычно, поползла прочь по пустой дороге: всем хотелось поскорее убраться с этого проклятого места.

Илья, поразмыслив, пристроил свою бричку в самом хвосте – и убедился в правильности этого решения, когда увидел едущего верхом им навстречу Мотьку. Варька, идущая позади кибитки, тоже увидела его, поймала взгляд брата, нахмурилась и замедлила шаг, отставая. Илья перекинулся с подскакавшим Мотькой коротким приветствием, зевнул, вытянул кнутом гнедых, и бричка покатилась быстрей. Мотька спрыгнул с лошади и пошел рядом с Варькой.

– Доброго утра, чайори.[21]

– И тебе тоже, – отозвалась она.

– Илья… говорил с тобой вчера?

– Говорил. Спасибо за честь.

– Пойдешь за меня?

– Пойду, коли не шутишь.

– Какие теперь шутки. – Мотька умолк, глядя себе под ноги, на серую пыль, уже покрывшую сапоги. – Только, чайори… Попросить хочу.

– Знаю. Чтобы свадьбы не было. – Варька криво улыбнулась углом рта, впервые обернулась к Мотьке. – Мне ведь эта свистопляска тоже ни к чему. Давай уж, что ли, убежим?

Мотька тоже невольно усмехнулся.

– Что ж… Ежели погони не боишься…

– Кому нас догонять-то? Илья всю ночь согласен без просыпу спать, лишь бы меня с рук сбыть.

– Ну-у, что выдумала… – протянул Мотька, но Варька была права, и он, помолчав, сказал только: – Сегодня, как стемнеет, – жди. Да Илью упреди, чтоб не подумал чего…

– Упрежу.

Мотька вскочил верхом и, не глядя больше на Варьку, ударил пятками в бока вороного. Когда тот скрылся за плывущими впереди кибитками, Илья с передка брички спросил:

– Ну, чего?

– Сговорились ночью убежать.

– Без свадьбы, что ль?

– Свадьбы ему теперь в страшных снах только сниться будут, – без улыбки сказала Варька. – Пусть уж так. Ночью убежим, наутро мужем и женой вернемся. Как вы с Настькой.

– Ну, добро. Смотри не передумай до ночи-то.

Варька только отмахнулась. Высунувшаяся из брички Настя взволнованно окликнула ее, но Варька сделала вид, что не услышала, и продолжала идти, загребая босыми ногами дорожную пыль. Ее сощуренные глаза глядели в рассветное небо на медленно плывущие облака.


Вслед за майским мягким теплом разом навалились тяжелые душные дни. За весь июнь и пол-июля не выпало ни капли дождя, над степью нависло белое небо с блеклым от жары, огромным шаром солнца. Табор еле полз по дороге в облаках пыли, замучившей и людей, и лошадей, лохматые собаки подолгу лежали вдоль дороги, высунув на сторону языки, и потом со всех ног догоняли уползшую за горизонт вереницу кибиток, – с тем чтобы через полчаса снова свалиться в пыль и вытянуть все четыре лапы. Цыгане ошалели от жары настолько, что даже не орали на лошадей, и те шли неспешно, не слыша ни проклятий, ни свиста кнута. Старики каждый день обещали дождь, и действительно, к вечеру на горизонте обязательно появлялась черная туча. Но ее всякий раз уносило куда-то вдаль, за Дон, и с надеждой поглядывающие на тучу цыгане разочарованно вздыхали.

Илья шел рядом с лошадьми, вытирая рукавом рубахи пот, заливающий глаза. Иногда он замедлял шаг, ждал, пока кибитка проплывет мимо него, и спрашивал у идущей следом за ней жены:

– Настька, как ты? Ежели тяжело – полезай в бричку! Гнедые не свалятся небось…

Настя, запыленная до самых глаз, только качала головой. Рядом с ней брела такая же грязная и замученная Варька, у которой не было сил даже привычно запеть, чтобы разогнать усталость. Сзади скрипела Мотькина кибитка, и ее хозяин, так же, как Илья, чертыхаясь, тянул в поводу то и дело останавливающихся коней.

С того дня, как семья Ильи Смоляко вернулась в табор, шел уже второй месяц. Варька с Мотькой все-таки убежали тогда вдвоем. Илья, спавший вполглаза, слышал тихий свист из кустов и то, как Варька, путаясь в юбке, на четвереньках подползает под приподнятый край шатра. Илья приподнялся на локте, сонно посмотрел вслед сестре, проворчал: «Ну и слава богу…» – и, не слыша того, как рядом тихо смеется Настя, тут же заснул снова. Наутро Варька с Мотькой объявились перед озадаченными цыганами мужем и женой. В таборе посудачили и решили, что это и к лучшему: «Варька уж точно никуда не денется». Мотька был младшим сыном в семье и своего шатра не имел, живя с родителями. Те сразу приняли Варьку, тоже, видимо, подумав, что так будет лучше и для сына, и для них. К тому же Илья дал за сестрой годовалую кобылу, новую перину, шесть подушек, самовар, три тяжелых золотых перстня и двести рублей денег, что было, по таборным меркам, очень неплохо. Варька начала вести обычную жизнь молодой невестки: вскакивала на рассвете, носила воду, готовила и стирала на всю семью, бегала с женщинами гадать и еще успевала опекать Настю. Мотька, конечно, видел то, что молодая жена живет на две семьи, но не возражал: ему было безразлично. Илья никогда не видел, чтобы они с Варькой обменялись хоть словом, Мотька никогда не называл жену по имени. Сначала Илья хмурился, но Варька как-то сказала ему:

– Да перестань ты стрелы метать… Ты же лучше всех знаешь, почему он меня взял. И почему я пошла. Я ему как прошлогодний снег, так ведь и он мне тоже. Так что хорошо будем жить.

Илья вовсе не был уверен в этом, но спорить не стал: сестра и впрямь выглядела если и не особо радостной, то хотя бы спокойной. А раз так – пусть живет как знает. Не глупей других небось.

Начал он понемногу успокаиваться и по поводу Насти. Жене Илья ничего не говорил, но в глубине души отчаянно боялся, что таборные не примут ее, городскую, ничего не умеющую, знающую лишь понаслышке, что в таборе женщина должна гадать и «доставать». И действительно, первое время в каждом шатре мыли языки, и Илья ежеминутно чувствовал на себе насмешливые взгляды. Он злился, обещал сам себе: как только кто откроет рот – по репку вгонит в землю кулаком. Но в таборе Илью побаивались, и в глаза ни ему, ни Насте никто не смеялся.

Цыганки, правда, поначалу держались с Настей отчужденно, ожидая, что городская артистка будет задирать нос, и готовясь сразу же дать достойный отпор. Но Настя безоговорочно приняла правила таборной жизни, не заносилась, не стеснялась спрашивать совета, не боялась показаться неумехой, сама громче всех смеялась над собственными промахами, и в конце концов женщины даже взялись опекать ее. То одна, то другая с беззлобными насмешками показывала растерянно улыбающейся Насте, как правильно развести огонь, как укрепить жерди шатра и натянуть полог, как напоить лошадь и даже как правильно свернуть, чтобы не помялась в дороге, юбку.

Впрочем, Илья наплевал бы на любое ехидство и попросту не позволил бы жене болтаться с цыганками по деревням, если бы Настя не настаивала так упрямо на этом сама. Илья, еще в Москве приготовившийся к тому, что о прокорме семьи ему придется как-то заботиться самому, только диву давался, глядя, как Настя вскакивает до света, бежит с ведром за водой, разжигает, хоть и неумело, огонь, пытается что-то сварить из того, что накануне сама же и достала. С этим доставанием был, конечно, смех и грех. Когда вечером табор останавливался, мужчины распрягали лошадей и ставили шатры, цыганки скопом шли в ближайшее село или деревню, и Настя храбро шла вместе с ними, так же одетая в широкую юбку и вылинявшую до белизны кофту, отличимая от других цыганок лишь светлым, еще не загоревшим до медно-смуглого цвета лицом и слегка испуганным выражением на нем. Вместе с ней неотлучно была Варька, да и старая Стеха, неоспоримый таборный авторитет, всегда поддерживала Настю, и Илья точно знал: пока эти две цыганки рядом, жену не обидит никто.

Но зато в деревне начинался сущий цирк! Цыганки крикливой саранчой рассыпались по домам, волоча за собой детей: гадать – ворожить, клянчить, лечить, творить особые, никому из деревенских не известные «фараонские» заговоры… Одна Варька умудрялась за два часа погадать на судьбу в одном дворе, зашептать печь, чтобы не дымила, в другом, вылечить кур от «вертуна» в третьем, научить некрасивую девку, как привадить женихов, шепотом присоветовать суровому, с бородой веником, старосте, что делать, если встретятся жена и полюбовница, продать мазь от колотья в спине какой-нибудь необъятной попадье да еще и втихомолку надергать на оставленном без присмотра огороде молодой морковки. О Стехе и говорить было нечего: та, все свои семьдесят лет проведшая в кочевье, угадывала судьбу человека по лицу и даже не опускалась до воровства – крестьянки тащили ей снедь сами, и без курицы удачливая бабка в табор не приходила. Про Настю Стеха, незло посмеиваясь, говорила:

– Тебя, девочка, только как манок брать с собой! Поставить середь деревни и, пока гаджэ на твою красоту пялятся, все дворы обежать и все, что можно, прибрать.

Настя грустно улыбалась: Стеха была права. Стоило ей заглянуть через какой-нибудь забор и несмело предложить: «Давай, брильянтовая, погадаю…», как «брильянтовая» тут же бросала ведро, веник или скребок и визжала в сторону дома:

– Эй, выходите, родимые! Поглядите, какая цыганка красивая пришла!

Тут же сбегалось полдеревни баб, и на Настю смотрели, как на вынесенный в праздник из церкви образ. Настя отважно ловила за руку ближайшую из них и, вспоминая Стехины и Варькины уроки, начинала говорить что-то о судьбе и доле. Иногда даже «попадала в жилу» и баба слушала с открытым ртом, но чаще всего гадание не получалось и крестьянка выдергивала грязную, растрескавшуюся ладонь, со смехом говоря:

– Отстань, я про судьбу сама все знаю. Дай лучше посмотреть на тебя. А ты петь не умеешь?

Едва только слышался подобный вопрос, Настя облегченно вздыхала: теперь было ясно, что совсем пустой в табор она не вернется. Другие цыганки даже сердились на нее, потому что, стоило Насте запеть, как все до одного обитатели деревни, вырываясь из рук гадалок и не слушая больше самых заманчивых посулов, неслись на чистый, звонкий голос, на улетающую к вечерним облакам песню.

Романсы, которые Настя пела в Москве, здесь, в деревнях, были не в ходу, и ей пришлось вспоминать русские песни. Их тоже пели в городских хорах, но гораздо меньше: только от старых певиц Настя слышала «Уж как пал туман», «Невечернюю» и «Надоели ночи, надоскучили». К счастью, память у нее была хорошая, и песни вспомнились понемногу сами собой. Она пела до хрипоты, плясала, иногда одна, иногда с другими цыганками, тоже желающими подзаработать, и в фартук ей складывали овощи, хлеб, яйца, бывало, что давали и деньги. И все же это было немного.

Легче было в городах: в Брянске Настя собрала вокруг себя чуть ли не всю ярмарку. Народ стоял плотной толпой, среди серых крестьянских рубах попадались синие поддевки купечества и даже плащи и летние пальто господ почище. По окончании импровизированного концерта, когда несколько чумазых девчонок зашныряли в толпе, исправно собирая деньги со зрителей, к уставшей Насте протолкался хозяин одного из местных балаганов и немедленно предложил ангажемент на всю ярмарку. Настя, подумав, согласилась, взяла вторым голосом Варьку, и за две недели они заработали больше, чем все, вместе взятые, таборные цыганки, тут же на ярмарке с утра до ночи искавшие, кто позолотит руку. Илья, не вылезавший из конных рядов, вечерами хохотал: «И здесь хор себе нашла!»

– Какие тут хоры – смех один… – невесело улыбалась Настя. Она не рассказала мужу о том, что на второй день их с Варькой выступлений в балагане уже сидел дирижер из цыганского хора, который немедленно пригласил таборных певуний к себе. Они выслушали старика c уважением, но, переглянувшись, твердо отказались. Хоревод долго уговаривал, обещал поговорить с мужьями, клялся, что артисток ждут золотые горы… Настя только молча качала головой. Все это уже было у нее в Москве. Было – и прошло. А теперь нужно учиться совсем другой жизни.

Всего однажды над Настей попытались посмеяться в открытую. Это было во время стоянки возле станицы Бессергеневской. В тот день не повезло всем: то ли казаки здесь были слишком жадными, то ли сердитыми из-за предстоящих военных сборов, но даже Стеха вернулась вечером в табор без куска сала. Настя расстроенно вытряхивала из фартука перед костром какую-то прошлогоднюю редиску, когда кузнец Мишка по прозвищу Хохадо, не отрываясь от растянутых мехов, насмешливо крикнул Илье:

– Эй, Смоляко! С голоду еще не дохнешь со своей канарейкой городской?

Настя так и залилась краской, но Илья и бровью не повел. Не спеша выдернул иглу из лошадиной сбруи, которую чинил, отложил работу в сторону, поднял с земли кнут и пошел к Мишке.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17