Он такой весь сверкающий, цветастый, лаковый, голубой, зеленый, пурпурный, что от него невозможно оторваться. Его хочется не просто посмотреть, а обязательно взять в руки, повертеть и ласково погладить. Издательство Сытина с начала века и заваливало рынки, ярмарки, газетные будки этими бесценными грошовыми сокровищами. На тусклых желтых обоях, на серой ноздреватой штукатурке какой-нибудь "меблирашки" или просто на бревнах такая "стенка" сверкала как чудесный оазис в пустыне, как кусочек теплого моря, как окошко распахнутое во что-то неведомое; в пальмовые рощи, во дворец, где все из золота и бирюзы. Они были как южные бабочки или тропическая птица с распростертыми крыльями. И какой ребячий рев всегда стоял у палаток, где продавались эти чудесные окошечки! "Мама, мама, дай! Мама, купи!" И мамы покупали, конечно! А что их было не купить, когда они и стоили две-три копейки!
- Да, но у нас висела совсем иная "стенка", - сказал Степанов, выслушав меня, - серая и одноцветная, посреди памятник Пушкину (ведь шел 1927, юбилейный, год), а по бокам в кружках все головы, головы - Гоголь, Лермонтов, Крылов, Жуковский - и все серьезные, печальные, одноцветные. Вот я и взялся за них! Глаза сделал им синие или зеленые, бороды - бурые или рыжие, щеки навел круглые, красные. Всех их наградил, никого не забыл! Отец пришел, увидел мои художества, ахнул да ка-ак даст мне подзатыльник!
- Это же все казенные люди, писатели. Разве можно их так уродовать? Этак с тобой и в острог загремишь!
Однако краски не отнял.
Обе эти истории Степанов рассказал мне в ответ на довольно неожиданный вопрос: откуда у него возникло тяготение к космической теме?
- Сначала от этого путешествия, от дороги, ведущей прямехонько в небо, где все сказочно и невероятно, а потом от этого маленького чуда, крошечных дешевых детских красок на круглом куске картона. Я потом ими рисовал только одно - синий-синий цвет - небо! Круглое красное солнце, а внизу большая зеленая полоса - от нее дорога! Пустая, Я ведь так и не дошел тогда до неба. Землю же и людей я больше не трогал. Мне за них уже досталось от отца.
- Ну а потом?
- Потом была школа, учеба в художественной студии, армия, снова учеба, уже в Ленинграде.
Об этих годах Степанов говорит мало и неохотно. Может быть, он и прав: тут он уже стал художником, а мы знаем, "не подлежит огласке душа художника. Она была собой" (П. Антокольский).
А согласно писаной биографии случилось вот что: "еще будучи студентом Ленинградского института живописи, скульптуры и архитектуры им. Репина, Степанов не раз приезжал в Казахстан для сбора материалов к дипломной работе "В гостях у акына". Он полюбил этот обширный и своеобразный край и по окончании института (1952 г.), не раздумывая, переехал в Алма-Ату".
Что ж, удовольствуемся пока этими строками. Они скудны, но точны. А большего нам и не требуется.
И вот его работа за 20 лет в Казахстане. Перебрасываю буклет. "А. Степанов. Москва. 1977". Вот полотно, помеченное 1954 годом. Огромное, сероватое, белесое озеро. Безлюдье, тишина. Не то стоячие, не то медленно текущие неведомо куда сонные воды. Ни ветерок не дунет, ни рыба не плеснется, ни птица не пролетит. Тона холодные, светлые; далеко-далеко, на другой стороне, как сквозь стекло, видится изгиб крутого лесистого берега, А тут песчаный косогор, робкая, молодая, еще неокрепшая травка и две сосенки, тонкие, лохматые, похожие на худых растрепанных медвежат. Несколько поодаль, почти на самом откосе, притулилось еще деревце, тоже низкорослое и нелепое в своей неуклюжей молодости - не то ветла, не то липка, не то березка, хорошо не поймешь даже что. И совсем, совсем на краю полотна, лицом к зрителю выросла жизнерадостная стройная складная елочка. Такими любят украшать новогодние и рождественские столы. Вот и все, что есть на полотне: песчаный откос, широкая водная гладь, а над ней - небо. Пусто, безлюдно, неприветливо, но вот ведь странность: глядя на эту картину, ощущаешь не тоску, не чувство бесприютности, а тонкую элегическую грусть. Художник знал, что делал, когда назвал свое полотно "Раздумьем". Это кажется ^ чала неожиданным, неоправданным, ведь раздумывать может только человек. Растение - растет, животное - живет. Раздумье же - это осознание себя самого, поиск ответа на какие-то очень важные и заветные вопросы бытия, короче - это наше исконное человеческое достояние, именно оно и превратило "мыслящий тростник" в разумное существо. Степанов же само озеро, деревья и небо назвал так, и, пожалуй, точнее названия не придумаешь. Это я, зритель, встал лицом к лицу с вечностью, ощутил ту разрешенность, великий покой и бесстрастие, которые и превратили этот кусок дикой природы не в просто пейзаж, а в элегию. Ибо элегия - это "выражение преимущественно философских размышлений и горестных раздумий". (Словарь литературных терминов.) Элегией может быть все: стихотворение, рассказ моего знакомого, музыка, картина, скульптура, мое размышление насчет всего этого. Была бы только в ней та притягательная и неведомая сила, которая непонятно как и почему влечет меня не куда-то, а вот именно к этим грустным берегам.
Музыкальность этого полотна для меня несомненна, так же, как невозможность ее исчерпать любым описанием.
Вторая картина этого докосмического периода называется "На смену дня". Так и хочется назвать ее тоже "Раздумьем". На этом полотне тоже нет людей, их заменяют два черных продолговатых пятна - в глубине картины всадник и лошадь. Полотно голубое, сиреневое, т. е. цвета вечернего неба и снега. Ярко выдаются поблекшие горы. На самую окраину села спустились сумерки, все краски притихли и смирились перед тихой, но властной наступающей синевой неба. Стали красновато-бурыми тополя, а в розовом трехоконном строении, скорее всего электростанции, зажглись красные и алые огни. Горят они и в других немногих строениях и избах на окраине села, т. е. наступил тот немного таинственный час, который Пушкин называл "час между волком и собакой". Свобода, отдых, покой, редкие огоньки в окнах, черные тени на лиловом снегу, и над всем этим распахнутые горы - мощные отроги Тянь-Шаньского хребта. Они не особенно высоки, на них нет снежных шапок, это просто огромные глыбины дикого камня - голые, холодные, без лесов и кустарников. На них ни лесов, ни человеческих нор. Просто обнаженный льдистый камень. Айсберг. Он как становая жила земли - широк и несокрушимо груб. Людей, повторяю, нет, зато упрямое человеческое существование пульсирует здесь в каждом окошечке, каждом лучике света, но скоро погаснут и они. Отдыхайте, труженики!
И еще одна картина этого периода. И в ней самое главное - человек. Девушка "Рауза". Она еще очень молода. По существу, это полуребенок. Вот сидит она в легком национальном платье, обхватив крепкие загорелые колени, а кругом расстилается безграничная казахстанская степь, нежная, жесткая, поросшая стойкой полупустынной травой. Девушка невесела. Над ней довлеет что-то свое, сокровенное, а может, даже нераспознанное ею до самого конца. За спиной ее, над желто-зеленым простором далекие стога сена и замыкающая цепь гор. До них идти и не дойти, ехать и не доехать, хотя горы и кажутся совсем близкими. Девушка то ли ушла от людей, со своей невеселой думой, то ли ожидает кого-то. А он или запоздал, или вообще уже не придет. А может быть, и то, что пришла она на условное место слишком рано, чтоб побыть одна и вот сидит, грустит, думает. Что ж, без, этого, видно, уж и не прожить никому. Написал же молодой Вяземский об этих летах: "Счастливая пора, пора тоски сердечной!" И еще: "...сердце молодое / И жить торопится, и чувствовать спешит". Так как же назвать и эту картину Степанова иначе, чем "Элегия" или "Раздумье"? Как отсюда не перейти к космосу?
Он пришел к нему и пришел очень скоро. Вот пригласительный билет. Лето 1972 года. "Союз художников Казахстана приглашает Вас на выставку произведений заслуженного деятеля искусств Каз. ССР А. Степанова, посвященную 20-летию космической эры". Перечислены и экспонированные полотна. Их всего 25.
Э 2. "Перед стартом".
Э 3. "К старту готов".
Э 17. "Последние минуты перед стартом".
Э7. "Старт".
Э 14. "В космосе".
Э 22. "В степях Казахстана".
Почему сюда, на выставку, посвященную космосу, попал этот 22 номер, я попытаюсь объяснить потом.
А вот первое по времени полотно, посвященное космической теме, на выставку почему-то не попало, но начинать надо именно с него.
Над полоской лесистых гор и такой же узкой полоской степи опустился гигантский желто-белесый треугольник. Как нож гильотины, он отрубил землю от неба. Он грандиозен, необычен и в то же время прозрачен. Через его янтарность явственно просвечивает тонкий серп луны. Все остальное тонет в стремительном потоке света - ведь он есть поток лучей. Несмотря на точность и четкость его очертаний, он никак не пирамидален. Его вершина загнута рогом. Именно в эту точку и несется с земли неведомый межпланетный снаряд. Холст, темпера, 50X59, 1960-1961 г. Название "К другим планетам". Таково мое восприятие этого полотна. Искусствовед подметит и другое:
"Полукружие, символизирующее Землю, резкий силуэт треугольника, разрезающий свет и темноту, легкий желтоватый свет отлетевшего снаряда - вот и все, что изображено. Но в том-то и дело, что картина дает толчок воображению, заставляет задумываться, она рождает ассоциации. Не случайно один из посетителей выставки, оказавшийся летчиком-испытателем, удивительно точно высказал свое ощущение: "...заставляет лететь - так вспорол пространство цветом" (Журнал "Искусство", Э 2, 1966 г.).
Но интереснее всего, что художник изобразил только то, чему сам был свидетель в одну из ясных степных ночей осенью 1960 года. Вот его рассказ:
"Ехали ночью степью. Под светом фар возникали песчаные холмы, переходящие в длинные барханы и все тут же снова пропадало в темноте. Ярко горели звезды. Через все небо белел Млечный Путь. Вспыхивала Полярная звезда. Сверкал Пояс Ориона. Степь спала, и вдруг произошло что-то невероятное. Испуганный шофер резко остановил свою машину. Степь осветилась фантастическим голубоватым светом, как бы прорезавшим все пространство земли и неба. Свет мерцал, вздрагивал, двигался, покачивался и вместе с ним покачивались земля, небо и мы с ними. Все странно меняло свои очертания. Это продолжалось не очень долго, и только красный огненный хвост еще жил в вечернем небе, застилая звезды" (Алексей Матвеевич Степанов. Каталог выставки "Советский художник". Г. Анисимов. Москва, 1974 г.). Рассказ этот кончается так: "Наутро о запуске спутника сообщили газеты".
Но мне кажется, что это облегченный конец - на самом деле художник так точно и не узнал, что же такое он увидел осенью 1960 года. Может, это была действительно первая космическая ракета, может, там, за горами, происходило атомное испытание, а вполне возможно, что это было ни то и ни другое, а нечто еще более необычайное, чему начало заложено было именно в эту осеннюю ночь.
"Космические рейсы стали нашими буднями. Кажется, что Байконур, с которого поднимаются ракеты, совсем недалеко от Алма-Аты, отделенный от нее только желтой задумчивой степью. Выло что-то знаменательное в том, что древняя земля кочевников стала стартовой площадкой наших разведчиков Вселенной" (оттуда же).
Вот откуда возникла тема этого полотна. "В казахской степи" - т. е. в Байконуре.
Степь и небо!
Теснейшее, я бы даже сказал страдательное, соприкосновение этих стихий в Казахстане чувствуешь почти физически. Заберись подальше от людей, ляг на спину, и над тобой раскроется вся Вселенная. Нигде чувство космического так не близко, как в степи. А если так лежать очень долго и смотреть, не отрываясь, в небо, наступит такой момент, когда ты ощутишь легкое головокружение, а потом и ощущение полета. Земля вдруг плавно качнется под тобой, сдвинется с места и вы понесетесь в глубь Вселенной во все миллиардолетая светил, созвездий, туманностей. А ведь у каждой звезды есть свой свет и свой голос. Очевидно, нигде Вселенная не входит так глубоко в самую плоть и кровь человека, как в степи и океане. Поэтому первый посланник в космос оторвался от земли именно в степи, точнее, от Байконурского космодрома.
В 1921 году тогда еще начинающий поэт Н. С. Тихонов написал:
Знаю я, что небо небогато,
Но про землю стоит говорить.
Строчки эти стали классическими, но я убежден, что сегодня Николай Семенович их не повторил бы или повторил бы, да не так. Ведь и тогда, в первые послереволюционные годы разговор шел, конечно, не о самом небе, а о тех заоблачных высях, куда в начале новой эры скрылись от "исторически справедливого" гнева народа перепуганные ангелы, архангелы, херувимы и серафимы. Недаром же мы, пионеры, даже много позже, выходя из клубов, горланили:
Мы на небо залезем,
Разгоним всех богов!
"Небо небогато"! Как бы не так! Нет, мыслящему человеку поздней античности или раннего средневековья небо всегда представлялось не храмом, а мастерской. О богах он и не думал. Но шла вместе с астрономией наблюдательной и так называемая строжайшая "Небесная механика". Есть старинная гравюра. В годы моего детства ее любили все школьные курсы космографии. Человек в богатой одежде состоятельного горожанина или ученого дошел до какого-то последнего круга земли, опустился на четвереньки и, просунув голову через земную сферу, заглянул в открывшийся перед ним космос и увидел не ангелов и не пророков, а шестеренки, вороты, зубчатые колеса, огромный машинный парк Вселенной, полигон, заставленный чудовищными агрегатами и механизмами. Дальше воображение средневекового художника и стоящего над ним астронома или астролога не шло. Он ведь и за пределы Вселенной, в космос, мог перенести только то, что увидел где-нибудь в часовых мастерских Нюрнберга или шерстобитных мануфактурах Италии. Скрип пружин, вращение колес, свист приводных ремней - работа, работа, работа. Художники же знали и чувствовали другое: мы живем в последней оболочке Солнца и связаны с ним глубокой кровной связью. Отсюда и радуги зарниц, и игра лунного света, рассветы и сумерки, тот чудесный "пленэр", который был открыт импрессионистами в первой половине прошлого века. Кто из нас не помнит голубую или розовую солнечную пену с полотен Ван Гога, Марке или Ренуара? А в 60-е годы перед наземными наблюдателями открылась такая феерия мироздания, такие всплески цветов и оттенков, что перед ними померкли все дворцовые фейерверки и площадные гуляния куртуазных веков. "Мы увидели звездные моря, красные Галактики, голубые и оранжевые облака и орхидею золотисто-желтого и лилово-красного цвета - "Туманность Ориона". При изображении фантастического художнику и писателю предстоит решить следующую проблему: как при помощи существующих средств, форм и цветов он должен "изобразить" несуществующее, невероятное сделать вероятным. ("Научная фантастика", 18 сб., стр. 196.) (Петр Куцка. "Ни с марсиан началось. Фантастика в живописи".) Слово "изобразить" здесь взято в кавычки. С этими кавычками художник Степанов никак не согласился. Да и на небо он не полез. Небесная пиротехника его не привлекла. Он изображает не космос, а его завоевателей, не марсиан, а наших современников, которые пойдут на приступ Марса, поэтому цвета на его палитре самые обычные - холодные или теплые, красные или желтые, зеленые или синие, фиолетовые и голубые. Подчас они очень интенсивны, подчас нет. Иногда они светятся, бывают прозрачными и даже призрачными (вот как в картине "К другим планетам"), чаще же всего они просто честно выполняют свое назначение: донести до нас не только настроение, но и мысль художника. Вот поэтому я и люблю картины Степанова: они прежде всего честны со мной. Мастеру и не приходит в голову изображать орхидеи золотисто-желтого и лиловато-красного цвета, на созвездие Ориона он смотрит, как и я, с Земли. Художник Степанов работает в самых разнообразных жанрах. О его пейзажах я уже писал, его портреты стоят особого разговора. А посмотрите на его "Жеребят" и вы увидите, каким точным и острым взглядом, какой любовью ко всему живому, растущему обладает художник. Глубокая нежность к этим только что появившимся тварям, неизведавшим ничего, кроме бездумной радости жить, сквозит в каждом мазке его кисти. Да и все полотно живет, бьется, дышит в игре солнечных зайчиков, в светлом полуденном мареве. Любое определение можно приложить к художнику, кроме одного, сейчас достаточно модного - фантаст. То есть вполне возможно, что для себя Алексей Матвеевич допускает существование инопланетян и посещение в прошлом пришельцами из другого мира и культур куда более совершенных, чем наша, все может быть, надо думать и искать. Но важнее, что все творчество Степанова направлено не от космоса к земле, а от земли к космосу. Он уверен, что для того, чтобы покорить небо, надо быть очень земным человеком. Вот поэтому его полотно, изображающее космонавта, и названо "Человек с планеты Земля". Это современник художника, молодой парень, один из тех, кого мы ежедневно, даже порой не замечая, встречаем на улицах, в автобусах, в вагонах метро.
Сквозь выгнутый плексиглас скафандра на нас глядит простецкое, слегка улыбающееся лицо. И все-таки это лицо рыцаря, и облачен он в рыцарские доспехи. Конечно, это не та металлическая броня, не то, нечто бряцающее и тяжелое, не железная одежда Амадиса Галльского, сошедшая с наковальни средневекового мастера, - это всего-навсего гибко схваченная облегающая тело эластичная ткань, она надежна и крепка, ей не страшны никакие силы космоса. Белый скафандр, белый шлем, перчатки, сапоги. Он стоит, спокойно опустив руки, на палубе какого-то межпланетного корабля, на той самой крайней точке мироздания, где уже не существует переходов, ни света, ни теней, а есть только острые, как нож, грани тьмы и света, дня и ночи, восхода и заката. Поэтому и вся Вселенная как бы разделилась четко на этой человеческой фигуре: одна половина находится уже в голубой зоне дня, другая почиет в лиловой черноте космической ночи. Подумать только - ангелы Птоломея две тысячи лет вращали хрустальные сферы, и сферы гудели, не останавливаясь ни на секунду. Все звучало, пело, грохотало и работало на тяжелом машинном ходу. И это было непререкаемо, как вечность. Да это и была вечность, неприступная и непреодолимая, но человек никак не хотел мириться ни с этой вечностью, ни с этой неприступностью. Недаром же на голых скалах Казахстана и Грузии еще жители неолитических пещер камнем выбивали карту созвездий. А мы ведь знаем, что наскальные изображения эти были не просто рисунком, а магией: нарисовать зверя на стене грота значило завладеть им - вот человек и захотел завладеть небом. И не случайно в ущелье Тангалы Казахстана до сих пор стоит солнцеликий человек с рукой, простертой ввысь.
Именно с этой древней казахской степи оторвался от Земли первый межпланетный снаряд, а в нем первый человек, переступивший порог земного тяготения.
Посмотрите на этого первого из первых на картине Степанова "Юрий Гагарин". Ясная полуулыбка, спокойный, пристальный взгляд и вообще молодость, ясность и простота - это первое, что приходит в голову при взгляде на его лицо. Таково, очевидно, и было лицо Алеши Поповича при выезде на богатырскую заставу. Вокруг Гагарина мерцание цветов, свечение каких-то цветовых туманов, неясные растекающиеся в этом мареве фигуры, то ли это воспоминания космонавта, то ли мысли художника, и только вверху, в продолговатом иллюминаторе небесного корабля четыре ясных точных цветораздела. Вверх - черная полоса дикого космоса, за ним голубая полоса атмосферы, и по ней пролегает снежно-белый след полета, а внизу скромная маленькая полоска зелени - наша родная Земля. Первый космонавт вернулся на Землю. Потому что только любя Землю, можно идти на приступ неба. И рисовать Космос можно только с одной точки - с позиции Земли...
Вот так четырехлетний мальчуган шел в сказочную страну да наконец и дошел до неба.
Именно поэтому мне и хочется закончить очерки о казахстанских мастерах, которых я знал и любил, рассказом об этом мальчике - первом художнике-космисте Алексее Матвеевиче Степанове.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Я написал об алма-атинских художниках. Пять художников - пять разных судеб. Ничего схожего в этих судьбах нет. И писали они по-разному, и думали, вероятно, несхоже, и, наверное, друг другу бы как художники не понравились. Я не знаю, как отзывался Теляковский об Иткинде или Кастеев о Теляковском. Вряд ли здесь было полное понимание. Уж слишком различные люди они были. Все это так и от этого никуда не уйдешь. И все-таки каждый очерк, как я ни стремился избежать этого, мне приходилось заключать одними и теми же словами: это были все счастливые люди. Прошу поверить, что никакой натяжки тут нет. Это действительно было так. Они писали картины и радовались. Показывали картины друзьям и радовались. Экспонировали их на выставки и все время ходили взбудораженные, беспокойные, даже раздражительные, мало что понимали, когда к ним обращались, но все равно и это была радость. Радость признания, радость общения со зрителем, радость удачи: нарисовал, выставился! Жизнь всех троих моих современников не больно баловала и радовала - они ведь принадлежали к людям того поколения, которое на своих плечах выносило все тяготы истории и поэтому удачниками, в расхожем смысле этого слова, их никак не назовешь. Но разве быть талантливым само по себе не величайшая удача? Разве вообще может ли что-нибудь заменить художнику радость общения с сотнями и тысячами своих зрителей? Самое главное для художника - это почувствовать, что он не один или, хотя бы, что уж ему недолго быть одному, он дорвется, докажет свое, его увидят, поймут и примут.
Таким был дикий непризнанный гений С. Калмыков - он сидел в своей однокомнатной квартире и никого не впускал, а сам, когда работал, выбегал только на угол, чтобы купить хлеба и молока, - под старость он сделался вдруг вегетарианцем. Пил молоко и писал. День и ночь писал, и все не для современников, а для будущих поколений. Двадцать первый век ему был уже ни к чему, он работал для двадцать второго. Для этих отдаленнейших потомков и были написаны его грандиознейшие циклы, сотни листов и холстов каждый "Лунный джаз", "Восстание", "Фабрика бумов". Он ничего никому не показал, может быть, просто не успел, но народ толпами стоял перед его картинами на его посмертной выставке в Национальной галерее Казахстана, и мне не хочется повторяться. Я упомянул его здесь только для того, чтобы сказать о великом бескорыстии художника. Все для других. Для себя только то, что требуется для денного пропитания. Таковы и те художники, которых я знал лично. Но эти работали для современников. Они знали, что такое признание. Они ценили похвалы превыше всего, потому что знали, что они ими заслужены. И еще одно они верили в свое назначение, верили в себя и именно поэтому даже в самые горькие минуты были счастливцами, а не неудачниками.
Старая поговорка говорила, что в каждом городе обязательно есть свой гений и свой пророк. Город Верный был маленький, захолустный, незаметный городишко, такой, к которому даже железную дорогу не проводили, приходилось ездить на лошадях (прочтите "Мятеж" Фурманова), и все-таки в нем был великий архитектор Зенков, архитектор невероятных деревянных построек, который, может быть, впервые сумел в истории "одолеть разрушительные силы землетрясения". Он противопоставил стихии свой собственный инженерный расчет, плавную легкость конструкций, прочность и гибкость дерева, невиданные до сих пор воздушные зазоры в фундаменте. И здания стоят до сих пор, А рядом с ним жил другой замечательный человек - гимназический учитель рисования Хлудов. Без всяких изобразительных пособий, классов, средств он создавал в этом городе Верном художественную студию, и из нее вышли такие мастера, как художник Кастеев и художник Чуйков.
В каждом городе есть по крайней мере один гений, есть он, конечно, сейчас и в Алма-Ате, только мы не знаем его еще ни в лицо, ни по фамилии, и произведений своих он нам тоже еще не представил. Мы знаем даровитых, талантливых, способных, одаренных, но кто про кого из живущих посмеет произнести это страшное слово "гений"? Но гений-то, конечно, есть. Я даже думаю, что тем и хорошо жить на свете, что талантливых, способных и даже гениальных становится все больше и больше. Поэтому и жить с каждым годом становится все интереснее. Несмотря ни на что. Ни на что.
Вот этим бы мне и хотелось закончить свой рассказ о художниках.
КОММЕНТАРИИ
Под названием "Факел" очерки изданы отдельной книгой в 1974 году в Алма-Ате. Название книге дал ее редактор П. Косенко. В настоящем издании восстановлено авторское название очерков.
В те годы произведения Юрия Домбровского у нас не издавались, а имя его не появлялось в печати. "Факел" начинался очерками о А. Зенкове и Н. Хлудове - фрагментами "Хранителя древностей". Таким образом писатель напоминал о своем как бы отсутствующем в литературе романе.
К. Турумова-Домбровская