Гонцы
ModernLib.Net / Отечественная проза / Домбровский Юрий Осипович / Гонцы - Чтение
(стр. 1)
Домбровский Юрий
Гонцы
Юрий Домбровский Гонцы Рассказы о художниках САМОЕ НАЧАЛО Эти рассказы возникли, можно сказать, сами по себе. Они отпочковались от совсем другой работы, до которой у меня так и не дошли руки. А между тем, думал я о ней давно, материал собирал для нее прилежно, хотя и исподволь, и он оседал в моих блокнотах, тетрадках, скоросшивателях. Вероятно, он и до сегодняшнего дня так бы и остался материалом, т. е. записями и вырезками, если бы я вдруг не наткнулся на две книги. Одна из них - чудесный многокрасочный альбом - принадлежала крупному казахскому художнику Нагим-Беку Нурмухаммедову и называлась "Искусство Казахстана" (Москва, изд. "Искусство", 1970 г.); другую же, изданную не так роскошно, но с отличным четким текстом, написали два искусствоведа - Л. Плахотная и И. Кучис: "Казахская художественная галерея им. Шевченко" (Москва, "Советский художник", 1967 г.). Однажды я, уже в какой раз, принялся листать их и - очевидно, настроение было такое - меня вдруг окружили люди, с которыми я встречался и которых любил, камни и скалы, которые я видел и к которым приходил не однажды, наконец, вещи, которые прошли через мои руки. О некоторых из этих людей я уже писал (Н. Хлудов, А. Зенков, С. Калмыков), о других мне захотелось рассказать впервые, потому что они стоят этого, а времени и так потеряно предостаточно. Но прежде чем приступить к рассказу о них, живых и мертвых, мне хочется немного подумать и поговорить о самых дальних истоках их, таких дальних, что они уже не люди, а предметы, т. е. археология. Начну со старой истины. Искусство Казахстана одно из самых древних. Его бронза и золото при самых заниженных расчетах относятся еще к тому времени, когда на месте Рима стояла бедная деревушка компанийских пастухов и рыболовов. Италию же населяли эти "загадочные этруски", т. е. к 5-7 веку до нашей эры. А наскальные изображения, те вообще могли бы помнить хитроумного Одиссея! Еще и великая Троя не лежала в развалинах, а по диким скалам Буга Таса и Тамгалы уже скакали глубоко врезанные или врубленные в камень олени, лошади, горные козлы, куланы, стояла необычайная лошадь в маске быка, солнцеликий человек тянул руки к своей лучистой голове. И дальше путешествуя по тысячелетиям, мы будем встречать тех же самых горных козлов, оленей, маралов, джейранов, только сделанных из меди и бронзы. Конечно, скульптуры эти еще очень грубы и примитивны, голова тут просто обрубок, глаза - щелки или дырочки, ноздри тоже. Понятно, если у мастера нет подходящего инструмента, то металл становится очень неподатливым материалом, но именно эта ограниченность и сделала эти маленькие скульптуры настоящими шедеврами. "Искусство живет несвободой", - сказал как-то об этом А. Камю {Вот кстати еще почему я не верю в "реализм без берегов" в искусстве. Он может быть где угодно - в науке, истории, политике, экономике - только не тут. Искусство по самой своей природе требует избирательности, т.е. четких границ "от сих и до сих".}. У древнего мастера Семиречья было до смешного мало возможностей, но избирательностью и точностью глаза он обладал в высшей мере. Он умел разглядеть в любом изображаемом объекте самое принципиальное и отбросить все лишнее. Особенно ясно я это понял, когда в музей, где я в тот год работал, попала таинственная и знаменитая карагалинская находка. Сейчас о ней уже существует целая литература. Она рассмотрена со всех сторон археологически, этнографически, искусствоведчески и все-таки ясности в отношении ее нет до сих пор. Наоборот, чем больше ее изучают, тем больше вопросов она ставит перед исследователем. Когда-то я писал о ней так: "...где-то там, верст за двадцать от города, в глухом урочище, на берегу грязной речонки, под огромными голубыми валунами спала уже второе тысячелетие та, которая когда-то была первой красавицей, принцессой, невестой, а может быть, еще и колдуньей. Все вокруг нее было овеяно темнотой и тайной. Она не была похоронена и оплакана, над ней не возвели погребальной насыпи, не поставили надгробного камня. В день свадьбы она вдруг пропала из глаз людей. При жизни она была высокая, с тонкими пальцами, продолговатым лицом, и все ее считали, конечно, красавицей. Сыплет дождик, летят мокрые листья, идут низенькие тучи, грязь прямо хлещет с гор жирными потоками. Но она надежно укрыта валуном, и две тысячи лет, прошедшие над ней, ничего тут не изменили. Еще только две-три бляшки из свадебного убора попали нам в руки, все остальное цело. Ее еще не нашли и не ограбили. Придет время, и все триста ее золотых украшений кольца и серьги - полностью переселятся в витрины музея. А сейчас она все еще невеста. И я только стою и гадаю, кто же она?.." ("Новый мир", 1964, Э 8). Нужно повторить, что ответа на этот вопрос я так и не имею. Переходя уже на трезвую прозу, привожу здесь свою запись, которую я сделал 16 лет тому назад ("Дружба народов", 1957 г., Э 5): "Находка включает в себя более трехсот золотых предметов, в том числе кольца, серьги, броши и обломки золотой диадемы. Набрели на все это совершенно случайно. Дело было так. Бродили четыре охотника по берегу горной речки Карагалинки, неподалеку от Алма-Аты, и попали под ливень. Спрятаться было некуда, они бросились бежать вверх по реке, к большим каменным глыбинам метрах в тридцати от берега. Для четверых яма была тесна, и когда охотники стали ворочаться в ней, под руку одного попала какая-то блестящая золотая пластинка. Стали разрывать землю, и сразу же наткнулись на груду золотых безделушек: пуговиц, каких-то круглых нашивок, серег, колец... Порыли еще немного и обнаружили сначала человеческий череп, а потом и полуистлевшие кости. Кости охотники оставили под камнем, а золото собрали и отнесли в музей. В этой находке все, что ни возьми, загадка. Не ясно даже основное - кто был тут похоронен. Проф. А. Бернштам - кажется, первый ученый, обследовавший эту находку, - написал: "Молодая женщина лет 25... видимо, шаманка" {Краткие сообщения Института истории материальной культуры. 1940. А. Бернштам. "Золотая диадема из шаманского погребения".}. Но вот первая же несообразность: кольца этой древней грации спадают даже с толстых пальцев землекопа - настолько они велики {Потом эта загадка разъяснилась - кольцо было со шпеньками, т. е. раздвигалось.}. Как же могла носить их молодая женщина, хотя бы за три века до нашей эры. А ведь она носила не только кольца, на ее голову была надета тяжелая, видимо, брачная диадема из кованого золота. Ее одежда была, словно панцирем, обшита тяжелыми золотыми бляшками. Трудно даже представить себе, как выглядел этакий чудовищный золотой идол. Дальше, пожалуй, самое непонятное: как эта невеста очутилась под камнем? Никто никогда не хоронил эту женщину - останки лежали просто на земле. Но если никто не хоронил ее, так как же она погибла и почему ее труп попал сюда? Обо всем этом можно только гадать. И вот ученые гадают. Один говорит: на эту женщину напал горный барс, задавил ее и затащил под камень, там она и осталась. Но ведь диадема, бляшки, кольца, серьги, эта тяжелая парадная одежда, вообще весь убор невесты вовсе не для прогулок. Так неужели барс украл невесту, скажем, с пира или с жертвоприношения? Другие говорят: та, что лежит под камнем, никогда не носила на себе ни диадемы, ни этих колец, она просто похитила их у какой-то другой женщины, возможно, у своей госпожи и бежала - вот тут-то на нее и напал барс... А профессор А. Н. Бернштам говорит: эта женщина - шаманка, и то, на что наткнулись охотники, шаманское погребение. Так до сих пор кое-где народы севера хоронят колдунов - уносят тело в дикое место и заваливают глыбиной. Так ли это или нет, но авторы до сих пор не могут прийти к единогласию. Но если не ясны обстоятельства смерти невесты в подвенечном уборе, то еще более густой туман окутывает происхождение и назначение трехсот золотых предметов, найденных подле погибшей. Здесь все оспаривается, все недостоверно. Даже время, когда была погребена, убита или задрана зверем эта женщина, точно не установлено. То ли это случилось за двести лет до нашей эры, то ли на четыреста лет позже. И тем не менее "карагалинская находка" сразу стала в ряду лучших образцов мировой культуры. Ее значение огромно и выходит далеко за пределы истории древнего Семиречья". Так кончается моя первая статья, посвященная находке. С тех пор было многое установлено, но утратилось еще больше. Так, например, потерян череп из погребения. И если раньше писали о шаманке, то сейчас Hyp Мухаммедов без всякого, по-моему, основания, пишет уже о погребении шамана. И вот теперь самое время вернуться к тому, о чем я говорил вначале. Все эти триста предметов мог создать только мастер, живущий в Семиречье, и никто другой. Посмотрите на золотые кольца, на фигурки отдыхающих верблюдов. Они сделаны с такой простотой и в то же время с такой точностью и ясностью, что оказалось возможным определить даже вид верблюда. "Несмотря на фантастичность, ряд изображений животных сделан с глубоким знанием черт и повадок зверей, а особенно выделяется фигура марала, мягкая кошачья поступь тигра, стремительный бег козерога", - пишет Бернштам. А еще мне очень нравится рогатый дракон с этой диадемы. Такого дракона нигде больше не увидишь. Драконья порода этого чудища вне всякого сомнения, у него и туловище кольчатое, гибкое, изогнутое, и пасть крокодилья (каждый зуб проработан отдельно), и ряд других, чисто драконьих черт. И все-таки это совсем особый дракон. Он рожден не под небом Индии или южного Китая, а где-то около теперешней Алма-Аты. У индийских и китайских драконов стать гадючья, змеиная, это же - кошка, тигр, и хвост у него тоже тигриный, пушистый, вздрагивающий. Такие тигры еще в тридцатых годах рыскали в балхашских тростниках. Впрочем, это, может, и не тигр вовсе, а снежный барс - большая свирепая ленивая кошка, которая до сих пор изредка спускается с горных перевалов и появляется подчас под самой столицей. А рог у этого дракона совсем как у архара. Дракон несется, очевидно, летит (планы здесь смещены и небесное трудно отличить от земного, но над драконом изображена в полете какая-то крупная птица, скорее всего фазан, и они, кажется, помещены в одной плоскости). Молодая женщина оседлала это чудище, ветер взметнул ее волосы, и они сделались похожи на шлем. В самом изгибе тела всадницы чувствуется стремительность полета, то, как она, жужжа, рассекает воздух. Другая женщина скачет уже на барсе. Рядом же, как будто на капители колонны, стоит ладный крылатый конек, только совсем не Пегас, а опять-таки нечто совершенно местное - суховатая небольшая лошадь Пржевальского ("Фигурка коня - подобранный круп, маленькая головка, коротенькое туловище напоминают собой тип центральной азиатской лошади". А. Бернштам). На другом конце диадемы (она была разломана на три части, и центральная часть утеряна) стоит марал, на нем тоже всадница. Кто они, эти три фигуры, три женщины? Эта - оседлавшая дракона? Эта укротившая барса? Эта - остановившая архара? Кто они? Амазонки? Шаманки? Царицы? Прародительницы племени? Этого нам знать не дано. Несмотря на все аналогии, проводимые (в общем-то, как мне кажется, не очень доказательные) с Ираном (крылатый конь), с Китаем (дракон), со Скифией (звериный стиль), - это все равно работа усуньского мастера, подлинного предка казахских умельцев, и она так и останется совершенно уникальной и ни на что не похожей. Во всем проступает его манера, его гениальные пальцы, привыкшие мять, резать и чеканить. В книге Нурмухаммедова сто двадцать таблиц-репродукций и примерно 80 из них посвящены предметам древнего искусства. Почти все эти вещи так или иначе, в виде ли снимков или сами по себе, проходили через мои руки. Ведь тогда почти вся археология концентрировалась около музея. Сейчас я рассматриваю их великолепные красочные воспроизведения со смешанным чувством радости (свидание со старыми знакомыми) и легкой печали. Конечно же, это печаль не о них, подлинно бессмертных, а о себе самом. Ведь первые встречи с ними проходили в дни моей молодости, а теперь она ушла, и мне ее жалко. Вот этих летучих золотых всадников с развевающимися плащами II-III веков до нашей эры я тогда держал в руках и фотографировал. Музейные карточки с описаниями их до сих пор, верно, лежат в каких-нибудь архивах. А вот с "каменной бабой" связано еще одно мое воспоминание, и оно мне особенно дорого. Правда, это совсем не та "баба", которая опубликована в монографии Нурмухаммедова - у него там идолы, мужчины, воины, а моя "каменная баба" именно - баба, т. е. она - женщина, даже точнее - она девушка, о ней несколько лет спустя исследователь напишет так: "Лицо женское монголовидное, руки изогнуты и держат перед животом сосуд усеченно-конической формы. Двумя рельефными кружками показана женская грудь. Место находки неизвестло. Республиканский краеведческий музей" (А. Я. Шер. "Каменные изваяния Семиречья", 1966 г.). Эта баба (у Шера она значится под номером 127) только под конец попала на свое постоянное место - около входа в музей, неподалеку от китайских колоколов и пугачевской бомбарды, - а до этого она несколько лет блуждала по всему городу. Я помню ее, например, около дома радиокомитета. Там она стояла под окнами, и кто-то для большей выразительности обвел ее груди и лицо охрой. Мне очень нравится эта каменная женщина. В ней есть какая-то неподдающаяся точному определению элегичность, покорная и тихая печаль веки опущены, губы полураскрыты, пальцы не держат "усеченно-конический сосуд", а только как бы слегка подведены к нему. У "бабы" удлиненно миндалевидное лицо, женственное и детское в одно и то же время. Она не то спит, не то просто закаменела в какой-то невеселой думе. Кто она такая? Она и сотни других ее подруг, разбросанные по деревням, степям, городам и весям нашей страны? Никто этого не знает точно. "Едва ли в области русской археологии существует какой-нибудь вопрос, более запутанный и темный, чем вопрос о каменных бабах", - написал в 1915 году известный русский востоковед И. И. Веселовский. А современный исследователь, изложив на этот счет ряд очень обоснованных соображений, кончил их так: "Все эти выводы ни в коей мере не претендуют на окончательное решение проблемы" (Шер). Насчет семиреченских изваяний твердо известно по крайней мере только одно - они не женщины, они девушки. Грудь у них девичья, упругая. Проходя мимо этой статуи, я всегда хоть на секунду останавливался перед ней. Меня трогало в ней все: грубость материала, примитивность техники (серый гранит, голова не выделена из глыбины) и удивительная нежность, женственность, ранимость этой души, закованной в полуотесанную глыбу. И вот однажды я увидел около нее странного человека - белый роскошный бант на груди, длинные волосы. Он стоял, нагнувшись над статуей и осторожно, как слепой, проводил пальцами по ее глазам, губам, маленьким ушам, а потом согнувшись еще ниже - по самому овалу лица. Когда он выпрямился, я узнал его. Это был Иткинд - знаменитый скульптор, ученик Пастухова, автора памятника "Первопечатнику", друг Коненкова, создатель ряда скульптур необычайной остроты и сложности. Тогда, в 1962 году, он переживал расцвет своей славы. К нему было настоящее паломничество. Кажется, не существовало ни одного более или менее заметного столичного гостя или иностранного туриста, который не побывал в его мастерской. Сейчас он стоял и смотрел на статую. Я подошел поближе, он меня не заметил. Теперь мне стало видно все его лицо. Оно было мягким, задумчивым, сосредоточенным. На людях Иткинд таким не был. На людях он был страшно живым, взвинченным, экспансивным; он всегда кипел, острил, смеялся и других приглашал смеяться тоже. Ему было уже за восемьдесят, но все равно он казался неиссякаемым. А сейчас он что-то рассматривал, прикидывал, соображал, думал. И тут я вдруг от удивления даже воскликнул про себя - как же я не понял, что вот это и есть его излюбленная тема: косная материя и живая душа! И я вспомнил одну его скульптуру. Не скульптуру даже, пожалуй, а просто деревянный обрубок, может, даже слегка зачищенное полено с абрисом лица, выполненным той же "точечной техникой", как и каменная "баба". Полено это стояло в углу мастерской, и я никак не мог понять, что же это такое, - то ли просто испорченный скульптором кусок дерева, то ли еще что-то. "Душа тополя, - сказал Иткинд, подходя. - Вот рос, рос тополь и вдруг в нем зародилось такое что-то... такое..." И он даже как будто слегка прищелкнул пальцами. Да, это было дерево, в котором забрезжило сознание, - вот-вот оно должно вырваться из деревянного плена и выйти из душной опил очной тьмы. Оно уже пробилось через тугую сердцевину, прошло через все кольца и круги, через кору и неподатливые волокна - тонкая, смутная тополиная душа, - но она еще не собрала себя в одну точку, еще несколько мгновений, еще одно усилие, рывок, и она, может быть, прорвет шершавые кольца и откроет глаза. Здесь, в этой "бабе", было, конечно, другое. Похожее, но не это. Камень спал, и спала душа его. Ей было тяжело, и она не думала вырваться из каменного ига. Отсюда и шло все - бессильно повисшие пальцы, опущенные веки, полураскрытые губы. Теперь Иткинд стоял и просто смотрел. Я кашлянул. Он увидел меня, и лицо его приняло обычное выражение внимания, благожелательности и легкого юмора. - А-а, - сказал он, - здравствуйте, здравствуйте! Вы что, гуляете? (Музей находился в парке.) Я вот тоже прошелся по холодку. Жду своих учеников. Бегают, бегают ко мне ребята! А эти двое очень способные! Один казах, другой русский. А я вот на эту каменную бабу смотрю. Любопытно! Правда? - Я кивнул головой. - Вы не знаете, кстати, что она такое? Я спрашивал, так никто не знает. Ужас! Мне, конечно, осталось только пожать плечами и процитировать Веселовского. Больше я тоже ничего не знал. Тут подошли и остановились сзади нас ученики - русский и казах. Я попрощался и ушел. Русского я не запомнил, а с казахским встретился уже после смерти его учителя, т. е. совсем недавно. Художником он не стал, но сделался археологом и продолжал рисовать и лепить. У меня долго хранилась его акварель: каменная баба, номер 127, но не в современном своем виде, а так, как она должна была выглядеть в степи, в том VII или VIII веке, когда ее только что вытесали из гранита и водрузили на вершине кургана. На обороте автор написал: "На память об учителе". Несколько лет тому назад я подарил ее одному татарскому художнику. Он приехал в Алма-Ату на декаду искусства и увидел эту акварель и, как говорит, потерял покой. Несколько дней ходил за мной и все просил: Ведь это такое лицо, такое лицо! - говорил он. Лицо на акварели действительно получилось необыкновенное. Татарский художник тоже рисовал для себя эту бабу с натуры, но у него получилось не то. Все это я вспомнил, листая альбом "Искусство Казахстана". Почти каждая страница для меня была такой встречей с прошлым. Вот, например, это прекрасное поливное блюдо из раскопок города Тараза нам в музей привез профессор А. Н. Бернштам, и помню, с каким удивлением мы его рассматривали. Оно было, как говорится, фрагментировано, т. е. склеено из нескольких кусков и кое-где с него слезла полива, но все равно оно поражало своим блеском, новизной и казалось только что вышедшим из рук мастера. А как удивила нас его роспись - эти широкие, узорные, свободно распахнувшиеся острые черные листья, похожие и на кувшинку, и на водяную лилию, и на лотос! Они были с таким мастерством вписаны в круг, что казалось невозможным вынуть их оттуда. Помню, мы рассматривали это блюдо, а Бернштам стоял над нами, высокий, молодой, рыжий (почему-то он мне представляется с трубкой в руках) и тоже весь сиял и лучился, так ему нравилось наше удивление. - Посмотрите, - сказал он, - ведь это уже совершенно сложившийся казахский орнамент, ну чем не узор на кошме или кожаной сумке или на мужском поясе (куми белдик), разве поймешь, что II век? Ведь он отлично может быть и XIX, и XX. Действительно, понять, какой это век, было трудно. До того все это не соответствовало нашему понятию об архаике, так все было композиционно слажено, рассчитано, разрешено в пространстве, попросту - современно. А через день или два Бернштам зашел ко мне в комнату и попросил показать все, что у нас имеется по части узоров на коже и металле. Экспонатов было много. Профессор вертел их в руках, думал, иногда помечал что-то в записной книжке. Я спросил: может быть, нужны какие-нибудь отдельные снимки? Он покачал головой. - Я как-нибудь приду за этим к вам специально, - сказал он, - это интересное дело, через несколько лет напишу об этом специальную книжку. И, увидев, что я не вполне понял, объяснил: - Ну, об истоках казахского орнамента. Это ведь не только непрерывная, но и изумительно прямая линия. От гомеровских времен до нас с вами. Я ее прослежу просто графически. Вот так! И он рубанул ладонью воздух от головы до ног. А потом он умер, все еще молодым, сильным, красивым, жадным до работы и знания, так и не успев сделать многого из того, что собирался. Впоследствии нечто подобное - большое собрание казахского орнамента всех времен и разных мест Казахстана - я увидел в руках другого художника Теляковского. Они были ему нужны, в то время он работал над созданием своего замечательного цикла картин на тему древнего казахского эпоса и пристально интересовался всем, относящимся к предыстории Казахстана. "Вы знаете древнюю притчу о гонцах? - спросил он меня. - Ну, о людях, передающих огонь из рук в руки? Нет? Ну, бежит человек с факелом, бежит и когда уже рушится от усталости, то его факел на лету подхватывает другой и снова бежит, бежит и так дальше, дальше. Так вот, эти орнаменты - тоже факелы. Даже и не поймешь, с какого времени они добежали до нас". Мы только что отошли от бронзовых котлов с головками джейранов и стояли перед ковром, который только год назад как вышел из мастерской. По углам ковра были джейраньи рога, а в середине покоились лопасти большого распустившегося болотного растения - то ли листья лотоса, то ли водяная лилия. Я рассказал ему о чаше Бернштама из Тараза. - Вот видите, - просиял Теляковский, - вот видите же! Тоже ведь самое! Бегут люди с огнем! Бегут! Это было, кажется, весной 1960 года. ГОНЦЫ Получилось так, что лет восемь тому назад я разыскивал следы одного жителя города Верного. Его к тому времени уже лет 30 как не было в живых. А видел я его только один раз, примерно за год до его смерти. Это был, как мне вспоминается, хрупкий, худощавый старичок, в белом летнем картузе. Увидел я его случайно: шел мимо Центрального музея Казахстана, наткнулся на плакат, что сегодня там открыта чья-то персональная выставка, да и зашел. Выставка еще не была открыта, и старичок просто стоял перед стендом и смотрел на несколько небольших холстов, вплотную повешенных друг к другу. Под ними был прибит кусок ватмана с надписью: "Быт старого аула". Старичок смотрел на этот "быт", сомкнув губы, нахмурившись и о чем-то, видимо, размышлял. Несколько раз он беспокойно оглянулся по сторонам, как бы ожидая или разыскивая глазами кого-то. В это время к нему подошел кто-то из сотрудников музея; поздоровался, поклонился и что-то ему тихо сказал. Старичок сурово взглянул на него и отчеканил: "Как же вы их повесили! Им тут дышать нечем! Я говорил, как надо! Вот!" - он расправил ладонь и приложил ее два раза к стене. "И подпись не та! "Быт!" Тут не быт, а..." После я узнал: в этом месяце старичку исполнилось 84 года, и музей устроил выставку его работ. А лет через пять, когда я заинтересовался им вплотную, оказалось, что в сущности о нем никто ничего не знает. И о том, при каких условиях создавались его работы, тоже ничего не знают. А ведь поначалу все казалось таким ясным и простым! Пожилой человек прожил лет пятьдесят в одном и том же месте, имел свой дом, был знаком с доброй половиной города. И вот ничего! Ничего достоверного! Одни анекдоты и сплетни. И непонятно с чего начинать. Тогда какая-то добрая и мудрая душа посоветовала мне просмотреть комплекты газеты "Семиреченские областные ведомости" - авось там я да набреду на что-нибудь подходящее. И так как это, по-видимому, было самым разумным, я этим советом воспользовался. Просматривать пришлось комплекты лет за десять. Газетенка оказалась бестолковой, серой, хотя и заполошной (любила сплетни и "события"), и читать ее было скучновато. Но жизнь города и области она все-таки охватывала с достаточной полнотой. И если бы я занимался историей города Верного, то ей, конечно, и цены не было бы. Но ведь меня интересовал только один человек! Один-единственный! И вот как назло о нем-то ничего и не было! Очень многое, что занимало обывателя того времени, - то, что в казенном саду играет новый военный оркестр, то, что на Пасху будет ярмарка и гуляние, а на ярмарке поставят какие-то особые, американские карусели; что в электротеатре будет показана картина "Молчи, грусть, молчи" с Верой Холодной; что в город приехал погостить к родственникам и прочтет лекцию о свойствах радия такой-то доцент такого-то Императорского университета. Были отчеты о зрелищах, были фельетоны о драках на ярмарках и даже туземный отдел - он набирался арабским шрифтом. Печатались сообщения о выставках - о торгово-промышленной и ремесленной, была крупная хлесткая реклама о музее восковых персон. (Судя по всему, это был тот "паноптикум печальный" с фигурами, "изготовленными по специальному заказу в артистических заведениях Парижа и Вены",) Одним словом, город работал, торговал, пел, пил, ел, танцевал, воспитывал детей, сочинял стихи и прозу, ходил в паноптикум и в электротеатр, в нем жила уйма мастеровых, торговцев, чиновников, купцов, городовых - и только вот художников в нем не было совсем. Они ни разу не упоминались в этих "Ведомостях", к ним никто не ходил и никто ими не интересовался. А если что и рисовали в этом городе, то только вывески. Но я-то искал именно художника! Почти сорок лет проработал в этом городе замечательный мастер Н. Г. Хлудов. И изображал он не что-нибудь далекое и отвлеченное, а именно этот край - горы, степи, озера, юрты, уличных продавцов, ребятишек. Он написал очень много картин, и все десять лет, пока выходила газета, в ней о нем не появилось ни единой строки. И не потому, что им пренебрегали, да ни в коем случае! Какое там пренебрежение! Вероятно, он был даже весьма уважаемым гражданином! Как-никак, а столько лет беспорочной службы в одном городе! И местного уездного патриотизма у редактора было тоже хоть отбавляй. Собор - так " один из величайших храмов нашего отечества", землетрясение так "одно из величайших, известных науке", яблоки - так "таких нет не только у нас, но и за границей". Но просто не требовался городу художник - вот и все. А то, что в мужской гимназии преподает черчение и рисование некий землемер Н. Г. Хлудов - это, конечно, никого не интересовало. Оно, вообще-то, и понятно: искусство на семиреченской почве не прорастало, и ни казенными учреждениями, и ни даже общественным мнением просто не предусматривалось. Оно, как и все другие "деликатные" товары, поступало только из столицы. А если и путешествовало, то либо от Всемирного почтового союза, либо от редакции иллюстрированных журналов. Именно отсюда, от этих быстрых комивояжеров цивилизации и появились в витринах Торгово-промышленной выставки, а потом и в музее - пачки серых, любительских фотографий (или, наоборот, фотографий высокоофициальных, казенных, цвета сепии, на которых все люди вытягивались по швам и выстраивались как на парад или для экзекуции). В книгах же начали печататься иллюстрации, жесткие и сухие, как провяленные караси. Из "Жизни киргизской степи". Художники-то, конечно, не виноваты, они ездили с переводчиками и сопровождающими и видели только то, что им показывали. Вот горы они рисовали - все; беркутов на охоте, караван верблюдов - это обязательно; на свадебный той их приведут - что ж? Они и этот той зарисуют. Но для того, чтобы написать казахских ребятишек, просящих подаяние, - вот этакие грязные худые ладошки, протянутые зрителю, - для этого надо было быть Тарасом Шевченко и пережить его судьбу. Вот почему так мертвы их политипажи и так смеются и брызжут жизнью чудесные акварели и холсты Хлудова и Кастеева. Они никогда не выезжали в степь на этюды, никогда не ходили специально с альбомами, выискивая "природу и этнографию": они жили в ней и все. И ученики их, талантливые, даровитые, и просто способные, казахи и неказахи, тоже жили на этой земле, и ее красота для них была не экзотикой, а жизненным ощущением, восприятием действительности. Но в их работах проявилось еще и другое, для художника, может быть, даже более важное - ведь далеко не сразу и далеко не всякая красота доходит до человека. Ее надо научиться видеть. Я знаю очень культурного, умного и тонкого человека искусства, который совершенно равнодушен к древнерусской живописи и по-настоящему глух к былинам. Просто не доходит до него их мощное органное звучание, трубный глас красок и слов. Это для него все слишком громко и оглушительно. И ничего тут не поделаешь. В искусстве ведь так: если не полюбишь, то и не разберешься по-настоящему. Но зато, если полюбишь, то и зрителя обратишь в свою веру. Вот почему сухи рисунки Каразина и Ткаченко и так выразительны не только Хлудов и Кастеев, но и все молодые художники Казахстана. А ведь пути у них разные, и на своих предшественников они никак не похожи. Так, в 1917 году во всем Семиречье существовал только один известный нам художник (я подчеркиваю, нам, а не современникам) - учитель Верненской гимназии Николай Гаврилович Хлудов. В 1920 году художников было уже несколько, потому что этот же Хлудов открыл первую в крае художественную студию. А раз была студия, значит были и ученики - в 1928 году работала уже целая группа художников, среди учеников Хлудова были такие мастера, как Бортников, Чуйков, Кастеев (это же удивительно, сколько может сделать всего один человек!). Исследователь пишет: "В 1928 году в Семипалатинске была организована первая передвижная выставка художников Казахстана. Местами из-за удаленности некоторых населенных пунктов от железной дороги выставка передвигалась на верблюдах. Экспозиция разворачивалась прямо в аулах, между юртами" (Н. Нурмухаммедов, "Искусство Казахстана").
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|
|