С трудом переварив все это, Петр Петрович собрался с духом и спросил, бывал ли он здесь раньше. Гость ответил, что никогда не бывал и очень удивлен, что оказался здесь, а не в Риме, где он, кстати, тоже никогда не бывал.
Если он не бывал в Риме, с досадой подумал Петр Петрович, то, наверное, бывал в другом месте и мог бы об этом сказать, чтобы хоть как-то прояснить ситуацию.
Гость встал из-за стола, поклонился Петру Петровичу и сказал, что хочет прилечь.
Петр Петрович постелил ему на своем диване - сам он в эту ночь ложиться не собирался - пожелал ему спокойной ночи и вышел из спальни, закрыв за собою дверь. Гость спросил через дверь, кто это так страшно ревет, какой зверь. Петр Петрович ответил, что это не зверь, а ревун, звуковой генератор.
"Звуковой генератор, - сказал гость. - Конечно. Это не зверь".
Лукашевский сел за письменный стол, раскрыл первую попавшуюся под руки лоцию и неприятно удивился увидев, что перед ним описание Тирренского моря и подходов к Чивитавеккьи, римскому порту.
Чем дольше он думал о незнакомце, тем больше возникало вопросов: кто он, зачем, откуда, как появился, почему у него изранены руки и ноги, будто карабкался на мыс по скале, отчего мокрый, босой, откуда у него этот странный, похожий на женское платье наряд, куда идет?..
Грешным делом подумал, что следовало бы, пожалуй, сообщить о нем на погранзаставу капитану Квасову: человек чужой, без документов, никогда здесь не бывал, спрашивает о Риме, не знает или не хочет назвать свое имя, явился ночью, говорит Бог знает о чем... Безумец? Или свалился с борта чужого судна?
Вопросов было много, а ответа ни одного. В конце концов Петр Петрович решил, что поговорит с незнакомцем завтра, когда он отдохнет и придет в себя. Спустился вниз, к пульту. Потом вышел во двор, выглянул за ворота. Подосадовал, что калитка оказалась открытой - на ночь он всегда запирал ее на щеколду, а нынче, кажется, забыл.
Маяк работал исправно, посылая в кромешную тьму луч за лучом, стонал ревун. Текущий под ветром туман осыпался моросью. До рассвета было еще далеко.
Лукашевский вернулся в аппаратную и увидел у пульта своего незнакомца. Он стоял у радиопередатчика и держал в руке наушники. На нем был халат, на ногах - ночные шлепанцы. Перед ним на щитке пульта горела свеча.
Незнакомец встретил Лукашевского улыбкой, положил наушники и, указав рукою на пульт, сказал, что он ему очень нравится. Потом добавил, что Лукашевский ему тоже очень понравился своею приветливостью и радушием ("Это я запомню", сказал он) и что ему жаль с ним расставаться.
"Но пришла пора уходить, - вздохнул он. - Пора!" С этими словами незнакомец взял свечу и направился к двери. Но на пороге остановился и, обернувшись, спросил: "В какую сторону света маяк посылает лучи?"
"На запад", - ответил Лукашевский.
Незнакомец кивнул головой и, прикрывая ладонью огонек свечи, шагнул в темноту. Лукашевский решил остановить его. Он догнал его во дворе как раз в тот самый момент, когда ветер задул свечу.
"Ничего, - сказал незнакомец. - Я пойду по лучу маяка".
"Но в той стороне обрыв и море!" - предупредил его Лукашевский.
"Это все равно, - сказал незнакомец. - Это ничего".
Калитка, казалось, сама открылась перед ним. За воротами, освещаемый короткими вспышками света, незнакомец протянул Лукашевскому погашенную свечу, коснулся рукой его плеча и крикнул, стараясь пересилить рык ревуна:
"Вы в опасности! Вас одолевает прошлое!"
Наступила темная пауза. А когда маяк снова проткнул туман своим лучом, незнакомца уже не было.
Петр Петрович не сразу вернулся в дом. Все ждал, что незнакомец одумается и возвратится на свет маяка. Но не дождался.
Дома Петр Петрович сразу же заглянул в спальню, затем в ванную. Убедившись, что смятая постель пуста, а в ванной на проволоке для просушки белья висит хитон незнакомца, Петр Петрович сказал себе, что гость все-таки был, что он ему не приснился, не почудился. Это, однако, не успокоило его: ведь гость в темноте мог сорваться с обрыва...
Осмотреть берег удалось только за полдень, когда туман поднялся над водой. Петр Петрович проплыл вдоль мыса на шлюпке, осмотрел каждый камень, каждую площадку. Заглянул и в Главный Грот. Никаких следов ночного гостя не обнаружил ни на камнях, ни в гроте. Лишь спустя несколько дней в киношной полуразрушенной сакле нашел свои ночные шлепанцы, в которых видел незнакомца в последний раз. Шлепанцы стояли на подоконнике сакли. Петр Петрович обрадовался этой находке: ведь шлепанцы не могли оказаться в сакле сами собой, их оставил здесь незнакомец. Значит, ничего худого с ним не случилось: он ушел тогда не к обрыву, а в сторону южной долины. И слава Богу! Но зачем снял шлепанцы? Вспомнил, что они ему не принадлежат? Чудак! Но тогда мог бы оставить и махровый халат. Халатом Петр Петрович дорожил больше, чем шлепанцами: он был подарен Петру Петровичу его покойной женой...
В тот же день Лукашевский побывал в райцентре, запасся там кое-какими продуктами, навестил расхворавшего Яковлева. Накануне Яковлев звонил ему, жаловался на обострившийся радикулит и просил приехать.
Потолковали об экстрасенсах, астрологах, колдунах, гадалках, о гомеопатии, мануальной терапии, о знахарях и чернокнижниках, об инопланетянах, о СПИДе, о Боге, о вечной душе - словом, о том, без чего не обходились разговоры в тот год. И, конечно же, о политике, о партиях, о платформах, о том, что эфир и газеты нынче словно взбесились, задавшись целью превратить народные мозги в кашу, что это, пожалуй, плохо кончится, если теперь же все не образумятся и не возьмутся за работу. Вздыхали, горячились, пророчествовали. В пророчествах Петра Петровича было больше мрачного. Яковлев же склонялся к тому, что все в конце концов "перемелется - мука будет". Сошлись на некрасовских строчках Лукашевский вспомнил: "Жаль только жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе". Опять заговорили о вечной душе, потому что обоим все-таки хотелось если не дожить до той прекрасной поры, то хотя бы узнать, что она наступила. Пусть не здесь, не на этом свете узнать, а как-нибудь изловчиться и взглянуть на этот мир оттуда. Посмеялись, конечно, над своей пустой мечтательностью, пожалели, что ни в какую вечную душу верить уже не могут - не так были воспитаны, чтоб теперь поверить. Поплакали, но не слезами, а словами о том, что души их - увы! - загублены: ведь столько их влачили по грязи, по крови, по лжи - по таким ухабам и колдобинам, на которых не выдержала бы и сталь. Бог создал их бессмертными и свободными, а они умрут рабами. Если только правда то, что они когда-то были свободными и бессмертными.
"Знаешь, Петр, - сказал Яковлев, когда они прощались, - я кое-что придумал. Ведь грешники-атеисты тоже бессмертны, иначе некому было бы мучиться в аду. Значит, еще не все потеряно, а?"
"Еще не все потеряно", - согласился Лукашевский и крепко пожал Яковлеву руку.
Уже вечерело, когда Петр Петрович, попетляв по пустынным балкам, поднялся на плато, к курганам. Еще издали он увидел, что на ближайшем к проселку кургане стоят какие-то люди. Поравнявшись с курганом, Лукашевский остановился и вышел из машины. Люди на кургане что-то делали, рядом с ними, задним бортом к вершине стоял грузовик.
Трудно было допустить, что стоящие на кургане люди не видят его. Но они не обратили на него никакого внимания даже тогда, когда он приблизился к подножию кургана. Люди о чем-то разом и громко разговаривали, а двое из них - всего их было пятеро - копали землю, работая киркой и лопатой. Все они были одеты в длинные серые плащи с капюшонами.
Лукашевский поднялся на курган и остановился чуть поодаль от людей. Теперь он увидел, что рядом с ямой, которую копали двое, лежит, скрестив руки на животе, длинная каменная баба.
"Чем занимаемся, мужики?" - спросил Лукашевский.
Но и теперь никто из людей не взглянул на него. Копавшие выбрались из ямы, а трое других, взяв в руки ломы, принялись подвигать бабу к яме. Баба, обрушив край ямы, сползла в нее. Люди поставили ее вертикально, взялись за лопаты и быстро забросали яму землей. Затем уложили на притоптанную землю квадраты дерна, принесенного из грузовика, полили дерн водой из канистры и кто-то из людей, пошлепав бабу ладонью по широкой спине, сказал, что теперь она будет стоять здесь "как вкопанная". Все громко рассмеялись. Затем, дружно побросав лопаты и ломы в кузов, забрались в него сами и грузовик, рыча, съехал с кургана. У следующего кургана грузовик развернулся и стал подниматься на него задним ходом.
Лукашевский обошел бабу кругом, попробовал качнуть ее, но баба не поддалась, стояла прочно - "как вкопанная".
"Ну, ну, - сказал Лукашевский. - С возвращением!" Из дому он позвонил Яковлеву и спросил, что это за типы устанавливают на курганах каменных баб. Яковлев рассмеялся и принялся плести чепуху, дескать, баб устаналивают то ли инопланетяне, то ли выходцы с того света. Лишь после того, как Лукашевский послал его к черту, предположив, что он выпил все оставшееся в бутыли вино, Яковлев сказал, что идет "плановая работа": сотрудники краеведческого музея, в котором скопилось несколько десятков каменных баб, возвращают этих баб на прежние места, чтобы таким образом расчистить двор музея и украсить древностями плато, где в будущем году предполагаются съемки фильма из жизни скифов. "Студия выделила им на эту работу кругленькую сумму, - добавил он. Так что успокойся и предупреди Полудина, чтоб он не свихнулся".
Лукашевский дождался Полудина в аппаратной. Обсудив с ним детали предстоящего ночного дежурства, на которое тот заступал, Петр Петрович рассказал ему про каменных баб.
"Опять? - набычился Полудин. - Не надоело?!" Петр Петрович пожелал ему спокойного дежурства и отправился домой.
Дома, приняв теплый душ и поужинав, Лукашевский лег в постель, намереваясь прочесть перед сном газеты, купленные в райцентре. Ночь была ясная, ревун молчал, и отсветы маячного огня за окном не беспокоили - лучи не рассеивались. На тумбочке мирно тикал будильник. Петр Петрович завел его на семь часов, собираясь с рассветом отправиться на флотскую базу - пришла пора побывать там, посмотреть, как идут дела на яхте, и уплатить мастерам очередную сумму за работу...
... Стук в дверь разбудил Лукашевского. Он поднялся так резко, что сердце едва не выскочило из груди. Опершись на тумбочку, он с трудом перевел дух. Стук повторился, но Лукашевский не двинулся с места. И не подал голоса: образ незваного гостя еще витал в его мозгу. И потому подумалось, что за дверью стоит именно он. Встречаться с ним Лукашевскому не хотелось. Петр Петрович решил не откликаться на стук и даже погасить свет. Он протянул руку к выключателю, но нажать не успел: за дверью послышался голос Полудина. Чертыхаясь, Петр Петрович открыл дверь и спросил Полудина, что стряслось.
Ничего не стряслось. Просто с моря накатил туман и надо было включить ревун. Полудин пришел за разрешением.
Петр Петрович махнул рукой, дескать, включай, чего уж там, мог бы и не спрашивать.
Был у Петра Петровича один тайный порок: иногда он закуривал свою капитанскую трубку. Это было нарушением давнего обета, крушением воли, его позором, потому что обет был дан Анне. Он курил вопреки потребностям натуры, ради капитанского имиджа или, говоря проще, для форса и наносил тем самым, по мнению Анны, серьезный вред своему здоровью. По настоянию Анны, однажды он забросил трубку, поклявшись, что сделал это навсегда. Но в тот день, когда узнал о гибели Анны и дочери, закурил. С горя, конечно, но ведь в нарушение клятвы...
Петр Петрович подошел к письменному столу, достал из ящика свою старую, прокуренную на капитанских мостиках трубку, туго набил ее табаком и раскурил от газовой зажигалки, памятуя наказ заядлых курильщиков, что раскуривать трубку от серной спички или бензиновой зажигалки - все равно, что пить вино из грязного стакана. Самый чистый огонь - в древесном угольке из камина, но камина у Петра Петровича не было.
Открыв окно, чтобы проветрилась комната, Лукашевский оделся и спустился в аппаратную. Полудина на месте не оказалось. Лукашевский подергал дверь и, убедившись в том, что она заперта, заглянул в аккумуляторную. Полудин стоял в аккумуляторной и смотрел в потолок. Увидев Лукашевского, он жестом пригласил его войти и снова уставился в потолок. Лукашевский подошел к нему и тоже посмотрел вверх. Ничего не поняв, перевел недоуменный взгляд на Полудина и шепотом спросил, к чему он прислушивается. Полудин, тоже шепотом, ответил ему, что по крыше кто-то ходит.
Аккумуляторная была пристроена к аппаратной без какого-либо архитектурного расчета и представляла собой высокий куб с плоской, залитой асфальтом крышей. Существовал лишь один способ забраться на крышу - по стремянке. Но кому и зачем это могло понадобиться теперь, ночью? Какому-нибудь бродячему домушнику? Но с крыши аккумуляторной невозможно попасть ни на веранду, ни в дом Лукашевского, потому что и веранда, и дом примыкают к ней глухими высокими стенами. Можно, конечно, втащить на крышу все ту же стремянку и подняться по ней на крышу дома. Но и в этом не было никакого смысла. Для вора.
Шаги были не очень четкими, но по ритму - человеческими. Кто-то неторопливо прохаживался по крыше и слезать с нее, кажется, не собирался. Пять шагов в одну сторону, пять шагов - в другую. И так минута за минутой.
В конце концов Лукашевский и Полудин решили, что надо выйти во двор и посмотреть, кого занесло на крышу аккумуляторной. Так они и поступили, прихватив с собой фонарик и увесистый молоток.
На крыше никого не оказалось. Да и лестницу-стремянку они нашли на обычном месте - возле гаража. Оставалось лишь одно: предположить, что шаги им почудились...
... Утром Петр Петрович, как и намечал, уехал на базу. Мастер, руководивший строительством яхты, оказался болен - подвернул себе ногу. Поэтому не мог провести Петра Петровича к стапелям, где стояла яхта. Сам же Петр Петрович пройти туда не мог - стапеля охранялись.
Поговорив с мастером и вручив ему деньги, Петр Петрович отправился к пограничникам, а точнее, к капитану Квасову, начальнику погранзаставы.
С капитаном Квасовым Лукашевский познакомился давно. Молодой и жизнерадостный Квасов нравился ему. Квасову хорошо служилось, хорошо жилось. Никаких ЧП на его участке не происходило. Обустроился он основательно, с комфортом. С ним были жена и дети. С начальством он ладил. Солдаты у него были хорошие, исправно вели хозяйство. И вся его застава считалась образцовой.
Но на этот раз Квасов показался Петру Петровичу не столь жизнерадостным. На его красивом лице лежала печать заботы и даже страдания. Вскоре все это объяснилось. Угощая Петра Петровича жареной свининой, он вдруг пожаловался, что с некоторых пор лишился аппетита, так как его приборы вот уже целый месяц ловят в секторе какую-то чертовщину: на экранах то и дело возникают геометрические фигуры, не поддающиеся идентификации, то есть объяснению треугольники, звезды, пересекающиеся прямые, пульсирующие окружности, прыгающие синусоиды... Да, он докладывал о них начальству; да, проверяли исправность приборов; да, обращались к ученым. Результат? - Никакого результата. Разумеется, кроме приказа повысить бдительность.
Лукашевский посочувствовал Квасову и предположил, что вся эта геометрическая свистопляска - следствие какого-нибудь природного явления, которое вскоре будет обнаружено и объяснено. А для пущей убедительности рассказал ему о том, как однажды в Атлантике, близ Канарских островов, увидел с мостика своего корабля второе солнце. В отличие от первого, настоящего, второе солнце было зеленым. Увидев его, он сказал тогда одной пассажирке, пришедшей на мостик, что дарит ей это удивительное солнце. "Но ведь его нет, ответила ему пассажирка. - Это всего лишь оптический феномен". И была права.
"Но пассажирка-то была настоящая? - развеселился Квасов. - Уверен, что настоящая и прехорошенькая!"
Домой Петр Петрович вернулся только под вечер - засиделся у Квасова. Полудин встретил его у ворот, сказал, что звонил Яковлев. И хотя Петр Петрович все еще злился на Яковлева за вчерашний телефонный разговор и мысленно обзывал его старым беззубым перцем, радикулитчиком-симулянтом, матерым застойщиком и ржавым аппаратчиком, решил все же позвонить ему.
"Ты зачем звонил, Сережа?" - спросил он Яковлева по телефону.
"Да так, - ответил Яковлев, - муторно что-то. Сейчас приеду. Тоска заела".
Яковлев приехал один, без шофера. "Запил подлец!", - сказал он о шофере. Был зол, фыркал носом, словно в ноздрю ему попал пух, метал по сторонам сердитые взгляды и басил что-то невнятное, то ли "а-га!", то ли "о-го!".
Лукашевский пригласил его к столу, на котором уже стоял ужин - яичница на сале и салат из соленых огурцов с луком.
Яковлев сел, но долго не мог устроиться на стуле. Вилку взял, как берут в руку кинжал, воткнул ее в столешницу и спросил, тяжело подняв глаза, почему Лукашевский до сих пор не рассказал ему о визите ночного гостя.
Лукашевский насторожился, подумал и ответил, что ни о каком таком визите не знает, впервые слышит и что, стало быть, не обязан отвечать на глупый вопрос.
Увы, этот ход оказался проигрышным: незнакомец, по утверждению Яковлева, был одет в халат Лукашевского. Такого халата, сказал Яковлев, нет ни у кого в районе, потому что он заморский с фирменной нашивкой на лацкане, на котором вышита фамилия фабриканта - "Якобсон". Яковлев никогда не обратил бы внимание на такой пустяк, когда б не одно случайное совпадение: Якобсон и Яковлев это, в сущности, одна фамилия.
Петр Петрович, который тоже стал злиться - боль ше на самого себя, чем на Яковлева, - сказал, что все это Яковлеву померещилось. Тогда Яковлев попросил показать ему халат.
Если до этого Петр Петрович только увертывался от прямых ответов, то теперь просто соврал, рассказав Яковлеву тут же придуманную историю о том, как еще прошлым летом его махровый халат, выстиранный Александриной, висел во дворе на бельевой веревке и как он потом бесследно исчез. "Его попросту сперли "дикари", - сказал Петр Петрович и добавил, что ночной гость Яковлева, возможно, и был тем самым "дикарем".
Позже Лукашевский пожалел обо всем этом, потому что Яковлев не поверил ему - не таким он был простаком, чтобы поверить в плохо сочиненную ложь, опечалился, застучал пальцем по носу: друг упорно оставлял его один на один со странным и необъяснимым фактом. Незваный гость явился к нему за полночь, вошел в дом без стука и беспрепятственно, хотя - Яковлев хорошо это помнил наружная дверь была заперта. Яковлев, который к тому времени уже спал, вдруг проснулся и увидел, что посреди комнаты стоит незнакомый человек, держит в руке горящую свечу и удивленно озирается. Яковлев потянулся было к ружью, висевшему у него над кроватью, но незнакомец, заметив это, улыбнулся и остановил его жестом: "Я не вор, я гость - сказал он спокойно. - Кто-то снова позвал меня, но я ошибся домом".
Яковлев спросил у незнакомца, как он вошел в дом. "Как входит весть, ответил тот и сам спросил: - Зачем вы зовете меня?" Яковлев только плечами пожал: уж он-то его не звал. Незнакомец снова улыбнулся, покивал головой, дескать, конечно, конечно, попросил разрешения сесть. Долго молчал, сидя возле постели Яковлева, потом коснулся рукой его груди и сказал, что он может подняться с постели, так как болезнь его прошла.
"И болезнь действительно прошла! - закричал Яковлев в лицо Лукашевскому. А ты запираешся, как карманный вор!"
Спрашивать Яковлева о том, как закончился визит ночного гостя, не пришлось. Выдернув из столешницы вилку, Яковлев немного поел, выпил залпом кофе, затем испытующе посмотрел на Лукашевского и сказал что ночной гость, как ему теперь думается, был человеком - а может быть, и не человеком! - из другого мира. Основание для такого утверждения? Пожалуйста: он исчез, как и явился - сидел-сидел на стуле возле кровати, и вдруг его не стало. Яковлев лишь на мгновение отвлекся, куда-то посмотрел, кажется, на часы, а когда снова обратил взгляд к незнакомцу, его уже не было. Нигде. А вот его слова. Мог ли что-либо в этом роде сказать земной человек? Не мог. Перед самым исчезновением гость сказал, что не может быть богом безумцев, говорящих, что они наилучшие, ибо тот наихудший, кто мнит себя наилучшим. А вот сказанное им дословно: "Они призывают меня - и это ужасно: мне кровью истечь..."
"Все это тебе приснилось, - сказал Яковлеву Лукашевский, - ведь ты лежал в постели".
Яковлев помолчал и тихо сказал:
"Нет".
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Была зима, была весна, лето и осень, и вот снова - зима. Лед сковал прибрежные воды и уходит все дальше и дальше, к фарватерам. По унылому ледяному простору гуляют метели. Только в редкие дни он кажется праздничным, когда сверкают над ним в лучах бедного солнца летучие ледяные кристаллы. Уже и луч маяка не достигает открытой воды, ударяется у дальнего горизонта в торосы и, отраженный, уходит к западным звездам. На скальных выступах - ледяные наросты, ниши и площадки забиты снегом, но в глубине Главного Грота еще плещется вода, а над колодцем в морозные дни колышется синий гриб тумана. Дорога в снежных переметах. К западу от курганов тянутся длинные сугробы, похожие на огромных белых гусениц. Каменные бабы напялили на головы причудливые тюрбаны, подолы их снежных платьев легли на склоны роскошными шлейфами. Заметены балки - ни проехать, ни пройти. И лишь дорога, по приказу Яковлева, прорезана бульдозером, ныряет в балках в глубокие сумрачные каньоны. Для Лукашевского и Полудина теперь это дорога жизни.
Дороги на флотскую базу нет - рассечена заснеженными балками. Нет и телефонной связи. Лукашевский попытался однажды добраться до базы пешком, но пробился только до первой балки за южной долиной и вернулся: наст был тонкий, а снег глубокий - и он провалился в балке по самые плечи и выбирался ползком.
Трудно стало с бензином - бензоколонка в райцентре бездействовала. Три ночи маяк работал на аккумуляторах - порвались в степи провода электролинии. Лукашевский и Полудин сами лазили на столбы под обжигающим ветром, обморозили лица. Затем, напуганные случившимся, целую неделю возились с автономной электростанцией - перебирали поршневую систему двигателя. С трудом раздобыли бочку солярки - купили за свои деньги у одного жуликоватого тракториста. Думая о худшем, Лукашевский вспомнил о старой книге, найденной им в хламе, оставленном его предшественником. Это было описание устройства маяков доэлектрической эпохи. Изучив ее, понял, однако, что приспособить нынешний маяк для открытого огня ему не удастся. Да и что такое открытый огонь? Горящее масло, смола, нефть, газ. В тот день, когда исчезнет солярка, не станет и другого горючего - таков вообще подлый закон дефицита. Оставалось лишь надеяться, что такой день не наступит.
Зима обосновалась надолго. Морозы ослабевали лишь в снегопад, а в звездные ночи выхолаживали воздух до звона, до стеклянной прозрачности. В такую стынь начинаешь по-особому ценить дом - его тепло, уют. Заиндевевшие оконные стекла искрились на ясных утренних зорях серебром и золотом, завораживали искусными узорами, фантастическими картинами зимнего леса, сказочной чащобы. Приятно было ходить по теплому деревянному полу в вязанных носках, пить горячий чай с вареньем. А еще хорошо было надымить в квартире жареной соленой капустой или подгоревшими сухарями - тогда вспоминались запахи родной деревенской избы, далекого детства. Припоминались то печь с расстеленным на ней старым овчинным тулупом, то кадка, пыхтящая хлебным тестом, то пробитый ковшом ледок в ведре, то негнущиеся, доходящие до бедер отцовские валенки, то материнские руки, которые все укутывают и укутывают тебя в пуховый платок...
За неделю до Нового года Лукашевский и Полудин отправились в райцентр, чтобы купить елочку. Поехали на машине Лукашевского, потому что ездить на Полудинской "Хонде" стало опасно - никакая теплая одежда не спасала от холода. Купили чахлую сосенку - ничего лучшего не нашлось, да и то не без помощи Яковлева: елок в свободной продаже не было, раздобыли ее на какой-то базе по записочке. На обратном пути заехали в райисполком, чтобы поблагодарить Яковлева за содействие, но увидели в его приемной толпу возбужденных людей ("Нигде ни черта нет!" - шумели посетители), потоптались в коридоре и уехали. Лукашевский сказал, что поблагодарит Яковлева по телефону. В тот же день позвонил ему, но секретарша не соединила, так как Яковлев, по ее словам, проводил очень важное совещание. Позвонил вечером, после работы. Трубку взяла тетя Соня и сказала, что Яковлева вызвали в область. На вопрос, когда он вернется, ответила: "Завтра".
Петр Петрович видел, что и Полудин, и Александрина хотят сказать ему что-то важное, но почему-то все не решаются. Убедившись в этом окончательно, Петр Петрович сам спросил, что их мучает. Ответил Полудин. Его слова Петра Петровича не удивили: он давно ждал этого разговора, печального, но неизбежного. Павлуша подрос, ему пошел седьмой годок, а это означало, что для него нужна школа, что пришло время Александрине и Полудину всерьез подумать о перемене местожительства, а Петру Петровичу заняться поисками нового работника. Полудин сказал, что до весны они здесь еще поживут, но что место для себя он уже присмотрел, в райцентре, что там ему обещают не только работу, но и квартиру.
Утро выдалось метельное, холодное. Ветер шаркал жестким сыпучим снегом по обледенелым оконным стеклам. Всего на несколько минут проглянуло солнце, пробившись сквозь бесноватую метельную кутерьму, и снова навалился сумрак. Ревун, включенный Полудиным еще с ночи, захлебывался на шквалистом ветру.
Петр Петрович сделал зарядку на веранде, разогрелся до пота, до пара, с наслаждением принял душ, побрился, выпил кофе и, почувствовал себя вполне бодрым и свежим, сбежал по скрипучим ступенькам в аппаратную.
Вошел Полудин, отряхиваясь от снега. Спросил о самочувствии, пожаловался на ужасную погоду: "Задаст она нам жару, если снова лопнут провода". "Ничего, - сказал Петр Петрович: у него было хорошее настроение. - Перезимуем".
Вместе побывали в аккумуляторной - подзарядка шла нормально. Затем Петр Петрович пробежал пальцами по тумблерам радиостанции. Полудин сказал, что всю ночь эфир был спокоен. "Только одно небольшое происшествие, - добавил он, следя за тем, как Петр Петрович проверяет работу контрольных приборов. - Мне показалось, что ночью за воротами кто-то кричал".
Петр Петрович замер, потом посмотрел на Полудина и спросил, выходил ли он за ворота. Полудин кивнул. "И что?" - спросил Лукашевский. Полудин отрицательно покачал головой. "Показалось", - сказал он раздраженно.
Петр Петрович разозлился - если показалось, то мог бы и не говорить! - но промолчал, чтобы не увязать в бесполезной болтовне.
Когда Полудин ушел, Петр Петрович все же оделся потеплее и вышел за ворота. Ветер валил с ног, сек лицо. По горбам сугробов метались свистящие потоки снега. Из-за мыса вверх стреляла белой мутью. Борясь с ветром, Петр Петрович обошел вдоль стены усадьбу, никого не встретил, ничего не увидел. Да и что можно было увидеть в слепящей коловерти? Снег набился в рукава, под шапку, в валенки. Ветер и мороз выжимали из глаз слезы. Тепла под одеждой как не бывало. Лишь в одном месте, у стены, где не так дуло, Петр Петрович задержался на минуту и, прикрывая лицо руками, посмотрел в сторону степи. Такой свирепой метели в этих краях он не помнил. Все гудело и неслось в неистовом шабаше. Ревун лишь добавлял к этой разгульной свистопляске свой отчаянный рык.
Вернувшись в дом, Петр Петрович долго отогревался чаем, набросив на плечи и на колени шерстяной плед. Потом переоделся в спортивный костюм, надел еще одни носки и, повалявшись немного на диване, приступил к задуманному. Старый холст не тронул, даже не подошел к шкафу, за которым он стоял. Снял с антресоли лист картона, некогда купленный в лавке художников в Афинах, отыскал там же багетную рамку, подогнал к ней картон, закрепил его гвоздями, затем разобрал краски, кисти, откупорил пузырек с растворителем, заточил карандаш, устроился в кресле у окна и, держа рамку на коленях, принялся рисовать. Для начала сделал набросок карандашом. Прочертил контуры реки, берега, разбросал по яру избы, плетни, церковь, купы деревьев, навесил над ними облака, просек их косым лучом, который должен был осветить родительский дом и церковную маковку, выгнал на косогор лошадей, приткнул к берегу лодчонки, а там, где река Стога уходила к горизонту, нарисовал крохотный косой парус. Под этим парусом Петр Петрович то ли возвращался в Застожье, то ли уходил от него - это было известно только ему одному...
Забыл Петр Петрович о маяке, о бушующей за окном метели, умолк для него ревун, исчезли стены, диван - все. Осталось только родное село на застоженском яру. Он прошлепал босиком по песчаной тропке, дошел до калитки, налег на нее грудью и она поддалась, впустив его во двор. По лебеде, к колодцу, к скрипучему вороту, к дубовой бадейке прошел, не торопясь, припал губами к холодной воде и долго пил ее, сладкую, по глотку, по капельке, как жизнь. Сидел на березовой колоде у дровяника - пахло сухой корой и сосновой смолой-живицей. Зарыл босые ноги в теплую древесную труху. Потом встал, поплевал на ладони и выдернул ржавый топор из обколотой сучковатой чурки... Стоял на крыльце, покачиваясь на поскрипывающих половицах. Дверь за спиной сама открылась и матушкин голос позвал его: "А вот тебе, сынок, оладьи поспели..."
Да не матушка это сказала - Александрина. Откинула край полотенца с тарелки, поставила ее на стол, пожала плечами, дескать, извините за вторженье, и пропела: "А вот вам оладьи для угощенья..."
Александрина увидела рисунок и подошла к нему. Петр Петрович спросил, нравится ли ей его работа. "Это ваше родное село", - догадалась Александрина: он рассказывал ей о нем. "Да, - вздохнул Петр Петрович. - Да, да". Он был приятно удивлен тем, что Александрина узнала Застожье, что его давний и, надо думать, случайный рассказ о Застожье запомнился ей, запечатлелся в образе, который теперь совпал с тем, что он набросал карандашом на картоне. Такую память, подумалось ему, могло удержать только чувство. То, что проносится мимо любви и ненависти, для женщин как бы не существует. Тем более - слова. Но и эта мысль была грешной.