Рождественские повести - Путешественник не по торговым делам
ModernLib.Net / Классическая проза / Диккенс Чарльз / Путешественник не по торговым делам - Чтение
(стр. 26)
Автор:
|
Диккенс Чарльз |
Жанр:
|
Классическая проза |
Серия:
|
Рождественские повести
|
-
Читать книгу полностью
(877 Кб)
- Скачать в формате fb2
(380 Кб)
- Скачать в формате doc
(358 Кб)
- Скачать в формате txt
(352 Кб)
- Скачать в формате html
(369 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30
|
|
Когда я остановился в ногах его кровати, глаза эти вперились в мои с тем грустно-озабоченным выражением, которое мы иногда наблюдаем у очень маленьких детей. Малыш не сводил с меня своего сосредоточенного взора все время, пока я стоял. Когда его маленькое тельце сотрясал горестный стон, пристальный взор оставался неизменным. Мне казалось, что ребенок умоляет меня поведать историю приютившей его маленькой больницы всем отзывчивым сердцам, к которым я найду доступ. И, положив свою загрубевшую руку на гладкую ручонку, сжатую в кулак возле подбородка, я дал малышу молчаливое обещание, что непременно это сделаю.
Это здание было приобретено и приспособлено для его нынешней благородной роли некиим молодым джентльменом и его молодой супругой, которые сами скромно поселились в нем в качестве медицинского персонала и администрации. Оба они еще до того приобрели большой практический опыт в медицине и хирургии: он — в должности хирурга крупной лондонской больницы, она — в качестве весьма серьезной студентки, выдержавшей строгие экзамены, а также в роли медицинской сестры среди больных бедняков во время эпидемии холеры.
Все зовет их прочь отсюда — их молодость, дарования, вкусы и привычки, не встречающие отклика ни в ком из окружающих; они вплотную сталкиваются с отвратительными явлениями, неизбежными при подобном соседстве, и все же они остаются здесь. Живут они в самом здании больницы, в комнатах, расположенных на втором этаже. Когда они сидят за обеденным столом, до них доносится плач какого-нибудь больного ребенка. Фортепьяно леди, принадлежности для рисования, книги и другие свидетельства утонченности ее вкуса — столь же неотъемлемая часть обстановки этого сурового места, как и железные кроватки маленьких пациентов. Супруги вынуждены всячески изворачиваться в поисках свободного пространства, как пассажиры на пароходе. Фармацевт (привлеченный к ним не своекорыстием, а их обаянием и примером) спит в нише столовой, а свои туалетные принадлежности держит в буфете.
Постоянная готовность этих людей извлечь наибольшую пользу из всего, что их окружает, так приятно гармонирует с их собственной полезностью! Как они гордятся вот этой перегородкой, которую поставили сами, или вот этой, которую они сняли, или вон той, которую они передвинули, или печкой, что подарена им для приемной, или тем, что комнатку для осмотра они за одну ночь превратили в курительную! Как они восхищаются нынешним положением вещей, добавляя: «Если б нам еще удалось отделаться от досадной помехи — от этого угольного склада позади больницы!», «А вот наша больничная карета, чрезвычайно необходимая вещь, нам ее подарил один друг». Так мне представляют детскую колясочку, для которой в углу под лестницей нашелся едва вмещающий ее «каретный сарай». Готовится множество красочных гравюр, которые будут развешаны в палатах в дополнение к тем, что уже украшают их; как раз в этот день, утром, состоялось открытие своего рода общественного монумента — очаровательной вырезанной из дерева чудо-птицы с немыслимым хохолком, которая кивает головой, когда приводится в движение противовес; и еще там есть забавный песик смешанной породы, по кличке Пудель, который ковыляет среди кроватей и близко знаком со всеми пациентами. Характерно, что забавного песика (который служит неплохим тоническим средством) подобрали подыхающим с голоду у дверей этого учреждения, накормили, и с тех пор он живет здесь. Какой-то поклонник его умственных способностей наградил его ошейником с надписью: «Не суди о Пуделе по его внешности». С этим скромным призывом песик обратился и ко мне, весело обмахивая хвостом подушку какого-то мальчика.
Когда больница открылась, — это было в январе нынешнего года, — люди поняли это, по-видимому, так, что ее услуги кем-то оплачиваются, и были склонны требовать этих услуг как своего права, а когда выходили из себя, то даже и бранились. Однако в скором времени они сообразили, в чем дело, и тогда их признательность намного возросла. Матери больных детей навещают их довольно часто, а отцы, главным образом, по воскресеньям. У родителей существует неразумный (но все же, как мне кажется, трогательный и понятный) обычай брать ребенка домой, когда он при смерти. Огромных усилий потребовало лечение мальчика с тяжелым воспалительным процессом, которого ненастным вечером взяли домой, а потом принесли обратно; но когда я увидел его, это уже был жизнерадостный ребенок, с аппетитом уплетавший свой обед.
Главные причины заболеваний маленьких пациентов — недостаточное питание и нездоровые квартирные условия. Поэтому и главные средства лечения — это хорошее питание, чистота и свежий воздух. Выписанные пациенты продолжают оставаться под наблюдением, время от времени их приглашают обедать; приглашаются также и те изголодавшиеся дети, которые еще не болели. Как леди, так и джентльмен не только хорошо знают жизнь своих пациентов и их семейств, но и всю подноготную многих из их соседей: последних они берут на учет. И тот и другая по опыту знают, что, погружаясь в нищету все глубже и глубже, беднота скрывает это до самой последней возможности, даже если удается, то и от них самих.
Все сиделки в этой больнице молодые — примерно в возрасте от девятнадцати до двадцати четырех лет. Даже при всем недостатке помещений у них есть здесь то, чего им не предоставили бы и во многих хорошо оборудованных больницах — собственная удобная комната, где они могут пообедать. По всей справедливости надо сказать, что привязанность к детям и сочувствие их горестям удерживают этих молодых женщин на работе гораздо сильнее, чем какие-либо иные побуждения. Самая умелая из сиделок — уроженка почти столь же бедного квартала; ей было хорошо известно, как нужна такая больница. Она прекрасная портниха. Больница не в состоянии платить ей даже по фунту стерлингов жалованья в месяц; и вот как-то однажды леди сочла своим долгом осведомиться, не хочет ли сиделка вернуться к прежнему ремеслу, чтобы поправить свои дела. Нет, ответила сиделка: нигде не принесет она столько пользы и не будет так счастлива, как здесь; она должна остаться с детьми. И она осталась.
Когда я проходил по палате, одна из сиделок умывала маленького мальчика. Мне понравилось ее милое лицо, и я остановился, чтобы поговорить с ее подопечным — довольно хмурым, упрямым подопечным; ухватившись скользкой ручонкой за нос, он весьма торжественно выглядывал из-под одеяла. Неожиданно юный джентльмен брыкнул ногой и засмеялся, заставив милое лицо сестры расплыться в восхищенной улыбке, и это зрелище почти вознаградило меня за мои предыдущие огорчения.
Несколько лет назад в Париже шла трогательная пьеса под названием «Детский врач». Расставаясь с моим детским врачом, я видел в его свободно повязанном черном галстуке, в небрежно застегнутом черном сюртуке, в задумчивом лице, густых прядях темных волос, ресницах, даже в изгибе его усов, воплощенный идеал парижского драматурга, показанный тогда на сцене. Но ни у одного писателя, насколько мне известно, не хватило смелости изобразить жизнь и обитель этих молодых супругов в Детской больнице в восточной части Лондона.
Я сел в поезд на станции Степни, покинул Рэтклиф и доехал до вокзала на Фенчерч-стрит. Пойти по моим следам может всякий, кто поедет этим же путем в обратном направлении.
XXXIII. Скромный обед через час
Прошлой осенью мне как-то случилось поехать по небольшому делу из Лондона в некий приморский курорт в обществе моего уважаемого друга Булфинча. Назовем этот курорт хотя бы Безымянным.
Я праздно слонялся по Парижу в страшную жару, с удовольствием завтракая под открытым небом в саду Пале-Рояля или Тюильри, с удовольствием обедая под открытым небом на Елисейских полях и уже за полночь наслаждаясь сигарой и лимонадом на Итальянском бульваре, когда Булфинч, превосходный делец, пригласил меня съездить по упомянутому небольшому делу в Безымянный; так вот и случилось, что я пересек канал и мы оказались вместе с Булфинчем в железнодорожном вагоне, направляясь в Безымянный и храня в жилетных карманах по обратному билету.
Булфинч сказал:
— Знаете что? Давайте пообедаем в «Темерере».
Я уже много лет не пользовался услугами «Темерера» и поэтому спросил Булфинча, рекомендует ли он «Темерер»?
Булфинч не взял на себя ответственность за рекомендацию, но, в общем, отозвался о «Темерере» довольно тепло. По его словам, он, «кажется, помнит», что недурно там пообедал. Это был непритязательный, но хороший обед. Разумеется, не такой, как в Париже (здесь тону Булфинча явно не хватило уверенности), но в своем роде вполне приличный.
Я спросил Булфинча, хорошо знакомого с моими вкусами и привычками, неужели я, по его мнению, способен довольствоваться любым обедом или, кажем, «чем-то в своем роде приличным»? Когда Булфинч подтвердил, что это так и есть, я, в качестве бывалого едока, согласился взойти на борт «Темерера».
— Итак, наметим план, — сказал Булфинч, приставив указательный палец к носу. — Сразу же по приезде в Безымянный мы отправимся в «Темерер» и закажем скромный обед, с тем чтоб его подали через час. И так как времени у нас будет в обрез, то как вы отнесетесь к тому, чтобы пообедать прямо в зале гостиницы и тем самым доставить фирме отличную возможность подать нам обед быстро и притом горячим?
В ответ я сказал только: «Ладно!» Булфинч (человек по натуре своей увлекающийся) начал тогда бормотать что-то насчет молодого гуся. Но я пресек его фальстафовские поползновения, обратив внимание на ограниченность нашего времени и на сложность стряпни.
События развивались своим чередом и привели нас, наконец, к «Темереру». У входа нас встретил юноша в ливрее.
— Выглядит молодцом, — шепнул мне Булфинч, а вслух сказал: — Где тут у вас зал?
Юноша в ливрее (на поверку оказавшейся обветшалой) провел нас в эту желанную гавань и получил от Булфинча распоряжение немедленно прислать к нам официанта, так как мы хотим заказать скромный обед. После этого Булфинч и я стали ждать официанта, но тот был занят в каком-то неведомом и невидимом отсюда месте, и поэтому мы позвонили; на звонок явился официант, который объяснил, что нас обслуживает другой, и, не теряя ни минуты, скрылся.
Тогда Булфинч подошел к двери зала и, обратившись к конторке, где две молодые леди были погружены в счета «Темерера», извиняющимся тоном пробормотал, что мы хотели бы заказать скромный обед, но лишены возможности осуществить наше безобидное намерение, так как оставлены в одиночестве.
Одна из молодых леди взялась за колокольчик, и на его звон явился, на этот раз к конторке, официант, который не обслуживал нас; этот необыкновенный человек, чья жизнь, казалось, только и проходила в том, чтобы заявлять посетителям, что он их не обслуживает, с превеликим негодованием повторил свой прежний протест и удалился.
У Булфинча вытянулась физиономия, и он уже готов был сказать мне: «Это никуда не годится!» — когда официант, обязанный обслуживать нас, перестал, наконец, испытывать наше терпение.
— Официант, — жалобно произнес Булфинч, — мы у же очень давно ждем.
Официант, обязанный обслуживать нас, свалил ответственность на официанта, не обязанного нас обслуживать, и сказал, что виноват во всем тот.
— Мы хотели бы заказать скромный обед, с тем чтобы его подали через час, — сказал совершенно подавленный Булфинч. — Что бы вы могли предложить?
— А что бы вы хотели получить, джентльмены?
Держа в руке жалкий, засиженный мухами, ветхий листок меню, врученный ему официантом и представлявший собою нечто вроде рукописного оглавления к любой поваренной книге, Бллфинч, крайне удрученный, что ясно сказывалось в его речи и поступках, повторил свой прежний вопрос.
— Получить можно суп из телячьей головы, язык, кэрри и жареную утку. Ладно. Вот за этим столом, возле окна. Ровно через час.
Я притворился, что гляжу в окно, но на самом деле мысленно отмечал крошки и грязные скатерти на всех столах, спертый, провонявший супом воздух, валяющиеся повсюду засохшие объедки, глубокое уныние обслуживавшего нас официанта и расстройство желудка, которым явно страдал сидевший в углу, за дальним столом, одинокий путешественник. Я тотчас же привлек внимание Булфинча к тому тревожному обстоятельству, что этот путешественник уже пообедал. Мы поспешно начали обсуждать, удобно ли, не поступаясь благовоспитанностью, спросить его, отведал ли он суп из телячьей головы, язык, кэрри или жареную утку? Придя к выводу, что это было бы невежливо, мы поставили на карту свои желудки в надежде, что они выдержат этот риск.
По-моему, на френологию[161], в известных пределах, можно положиться; примерно такого же мнения я придерживаюсь и насчет более тонкого своеобразия линий руки, а физиогномику считаю непогрешимой, хотя все эти науки и требуют от изучающего их редкостных способностей. Но все же характер человека, на мой взгляд, определяется далеко не такими надежными признаками, как, скажем, характер какого-нибудь ресторана качеством сервировки. Когда я, отбросив в сторону последние следы притворства, протянул Булфинчу поочередно мутное масло, уксус с осадком, засоренный красный перец, грязную соль, отвратительные остатки соуса для рыбы и подернутые пленкой разложения анчоусы, Булфинч, знавший об этой моей теории и неоднократно убеждавшийся в ее правоте, приготовился к наихудшему.
Мы отправились по своему делу. Переход от тягостной, расслабляющей духоты «Темерера» к свежему и чистому воздуху курортньгх улиц принес нам такое облегчение, что в душе у нас вновь затеплилась надежда. Мы начали высказывать предположения, что одинокий путешественник, возможно, принял слабительное или же сделал что-либо неблагоразумное, что и навлекло на него недуг. Булфинч заметил, что, по его мнению, обслуживавший нас официант немного повеселел, предлагая нам кэрри; и хотя я знал, что официант в эту минуту являл собою воплощенное отчаяние, все же я позволил и себе воспрянуть духом.
Когда мы шли вдоль тихо плещущего моря, мимо нас шествовала, как на параде, вся знать курорта, которая вечно фланирует взад и вперед с постоянством морского прибоя: хорошенькие девушки верхом, в сопровождении отвратительных берейторов; хорошенькие девушки пешком; зрелые дамы в шляпах — вооруженные очками, властные и бросавшие свирепые взгляды на представителей противоположного, более слабого пола. Богато представлены здесь были Фондовая биржа, Иерусалим, нудные члены скучных лондонских клубов. Встречались здесь и всевозможные авантюристы, начиная от косматого банкрота в двуколке и кончая мошенником в наглухо застегнутом сюртуке и подозрительного вида сапогах, зорко высматривающим какого-нибудь состоятельного молодого человека, склонного сыграть партию на бильярде в таверне за углом. Возвращались по домам, расположенным вдали от моря, учителя иностранных языков, покончившие на сегодня с уроками; с маленькими папками в руках спешили домой преподавательницы хороших манер; неторопливо шли парами вдоль моря школьники, обозревая водные просторы с таким видом, словно ожидали появления Ноева ковчега, который должен увезти их прочь. Неуверенно бродили в толпе призраки эпохи Георга Четвертого[162], внешностью своей напоминавшие щеголей былых дней; о каждом из них можно было сказать, что он не только стоит в могиле одной или даже обеими ногами, но что он погружен в нее до верхнего края своего стоячего воротничка и что от него самого остался всего лишь скелет. Среди всей этой суеты неподвижность сохраняли одни только лодочники; прислонившись к перилам, они позевывали и смотрели на море, на пришвартованные рыбачьи лодки или просто себе под ноги. Таков неизменный образ жизни этих нянек наших смелых мореплавателей; и в глотках у этих нянек всегда великая сушь, отчего их постоянно тянет выпить. Не стояли возле перил лишь два моряка — счастливые обладатели «знаменитой, чудовищной, неведомой лающей рыбы», только что выловленной (их частенько «только что вылавливают» вблизи Безымянного); они несли ее в корзине с крышкой, настойчиво приглашая любознательных поглядеть в отверстие на чудище.
По истечении часа мы вернулись в «Темерер». Булфинч дерзко обратился к юноше в ливрее с вопросом: «Где туалет?»
Очутившись в фамильном склепе, с окошечком вверху, который юноша в ливрее представил нам как искомое учреждение, мы уже сняли было с себя галстуки и пиджаки, но, обнаружив дурной запах и отсутствие полотенец, кроме двух измятых и совершенно мокрых тряпок, которыми уже воспользовались какие-то двое, мы снова надели наши галстуки и пиджаки и, не умываясь, бежали в ресторан.
Обслуживавший нас официант разложил там для нас приборы на скатерти, грязный вид которой мы уже имели удовольствие созерцать и которую теперь узнали по знакомому расположению пятен. И тут случилось поистине удивительное происшествие: не обслуживавший нас официант коршуном устремился к нам, схватил наш каравай хлеба и исчез с ним.
Булфинч безумным взглядом проводил эту загадочную личность «до портала», где с нею, словно с призраком в «Гамлете», столкнулся обслуживавший нас официант, который нес миску с супом.
— Официант! — позвал суровый посетитель, недавно закончивший обед и сейчас со свирепым выражением просматривавший счет через монокль.
Официант поставил миску с супом на расположенный в дальнем углу служебный столик и пошел поглядеть, что там такое стряслось.
— Знаете ли, так не годится. Взгляните-ка! Вот вчерашний херес, один шиллинг восемь пенсов, а тут опять два шиллинга. А что означают шесть пенсов?
Не имея понятия о том, что бы могли означать шесть пенсов, официант заявил, что никак не возьмет в толк, в чем тут дело. Он вытер липкий от пота лоб и, не поясняя, о чем идет речь, сказал, что это просто невыносимо и что до кухни очень далеко.
— Отнесите счет в конторку и пусть его там исправят, — сказал Негодующий Математик — назовем его так.
Официант взял счет, пристально посмотрел на него, явно не в восторге от предложения отнести его в конторку, и, желая пролить на дело новый свет, высказал предположение, что, возможно, шесть пенсов как раз и означают шесть пенсов.
— Повторяю вам, — сказал Негодующий Математик, — вот вчерашний херес, — неужели вы не видите? — один шиллинг восемь пенсов, а тут опять два шиллинга. Как вы объясните разницу между шиллингом восемью пенсами и двумя шиллингами?
Будучи не способен сам как-либо объяснить разницу между шиллингом восемью пенсами и двумя шиллингами, официант пошел поискать, не сумеет ли это сделать кто-нибудь другой; уходя, он бросил через плечо на Булфинча беспомощный взгляд в знак сочувствия его трогательным мольбам о миске с нашим супом. После долгого промежутка времени, в течение которого Негодующий Математик читал газету, вызывающе покашливая, Булфинч поднялся было, чтобы принести миску, но тут снова появился официант и принес ее сам, бросив мимоходом исправленный счет на стол Негодующего Математика.
— Совершенно невозможно, джентльмены, — пробормотал слуга, — и до кухни так далеко.
— Ну, не вы же содержите гостиницу. Мы полагаем, что вы не виноваты. Принесите нам хересу.
— Официант! — раздалось со стороны Негодующего Математика, загоревшегося новым жгучим чувством обиды.
Официант, отправившийся за нашим хересом, тотчас остановился и вернулся узнать, что там стряслось опять.
— Взгляните-ка сюда! Стало еще хуже, чем прежде. Вы понимаете или нет? Вот вчерашний херес, шиллинг восемь пенсов, а тут опять два шиллинга. А что же, черт возьми, означают девять пенсов?
Это новое происшествие окончательно сбило с толку официанта. Сжимая в руке салфетку, он молча вперил вопросительный взор в потолок.
— Идите же за хересом, официант, — сказал Булфинч, не скрывая своего гнева и возмущения.
— Я хочу знать, что означают девять пенсов, — настаивал Негодующий Математик. — Я хочу знать, что означают шиллинг восемь пенсов за вчерашний херес и вот эти два шиллинга. Позовите кого-нибудь!
Ошеломленный официант вышел из зала, будто бы для того, чтобы позвать кого-нибудь, и под этим предлогом принес нам вино. Но едва лишь он показался с нашим графином, как Негодующий Математик снова обрушился на него:
— Официант!
— Официант, будьте любезны теперь обслуживать нас, — строго сказал Булфинч.
— Простите, джентльмены, но это совершенно невозможно… — взмолился официант.
— Официант! — сказал Негодующий Математик.
— …и до кухни так далеко, — продолжал официант, — что…
— Официант! — настаивал Негодующий Математик. — Позовите кого-нибудь!
Мы отчасти опасались, что официант ринулся вон для того, чтобы повеситься, и были чрезвычайно обрадованы, когда он позвал некую особу с тонкой талией, в изящной, развевающейся юбке; особа эта немедленно уладила дело с Негодующим Математиком.
— О! — сказал Математик, пыл которого при ее появлении удивительным образом остыл, — я хотел спросить вас по поводу моего счета, мне кажется, в него вкралась небольшая ошибка. Позвольте, я покажу вам. Вот вчерашний херес, шиллинг восемь пенсов, а тут опять два шиллинга. И как вы объясните эти девять пенсов?
В чем бы ни состояло объяснение, сделано оно было тихим, неслышным для постороннего уха голосом. Доносился лишь голос Математика, бормотавшего: «А-а! Действительно! Благодарю вас! Да!» Вскоре после этого он ушел — уже совсем кротким человеком.
Все это время одинокий путешественник с расстройством желудка жестоко страдал, время от времени вытягивая то одну, то другую ногу и отхлебывая горячий, разбавленный бренди с тертым имбирем. Когда мы отведали нашего супа из телячьей головы и тотчас же почувствовали симптомы какого-то расстройства, схожего с параличом и вызванного чрезмерным обилием телячьего носа и мозгов в тепловатых помоях, содержащих растворенную затхлую муку, ядовитые приправы и примерно семьдесят пять процентов скатанных в шарики кухонных отбросов, мы были склонны приписать его недомогание той же причине. С другой стороны, у нас не могло не вызвать тревоги то обстоятельство, что он испытывал немые душевные муки, слишком сильно напоминавшие последствия, которые вызвал херес в нас самих. Мы также с ужасом заметили, как одинокий путешественник лишился самообладания при виде принесенного для нас языка, который проветривался на столике возле него все то время, пока слуга выходил — как мы догадывались — навестить своих друзей. А когда появилось кэрри, одинокий путешественник внезапно обратился в беспорядочное бегство.
В конечном итоге за несъедобную (помимо непригодной для питья) часть этого скромного обеда каждый из нас заплатил всего лишь семь шиллингов шесть пенсов. И мы с Булфинчем пришли к единодушному мнению, что за такую плату нигде во всей вселенной нельзя получить столь скверно приготовленный, столь скверно сервированный и столь скверно поданный отвратительный скромный обед. Утешаясь этим выводом, мы повернулись спиной к доброму, старому, дорогому «Темереру» и решили, что впредь нога наша в это захудалое заведение уже не ступит.
XXXIV. Мистер Барлоу
Иногда мне кажется, что, пристрастившись с самого раннего возраста к чтению хороших книг, я был как бы воспитан под надзором почтенного, но страшного джентльмена, чье имя стоят в заголовке этого очерка. Резонерствующий маньяк, мистер Барлоу прославился как наставник мастера Гарри Сэндфорда и майтера Томми Мертона[163]. Он знал решительно все и поучал во всех случаях жизни, начиная с того, как брать вишни с блюда, и кончая тем, как созерцать звезды ночью. В этой истории Сэндфорда и Мертона на примере некоего ужасного мастера Мэша показано, что сталось с юношей, не опекаемым мистером Барлоу. Этот юный негодник завивался и пудрился, в театре держался с невыносимым легкомыслием, понятия не имел, как вести себя один на один с взбесившимся быком (что, по-моему, было не слишком предосудительно, так как отдаленно напоминало мой собственный характер), и вообще был устрашающим примером губительного влияния роскоши на человечество.
Странная участь у мистера Барлоу — остаться в памяти потомства в виде ребяческого представления о воплощенной скуке! Бессмертный мистер Барлоу, скукой проложивший себе путь через зеленеющую свежесть веков!
Мой обвинительный акт против мистера Барлоу состоит из нескольких пунктов. Я перехожу к описанию некоторых из нанесенных им мне обид.
Во-первых, сам он никогда не шутил, а чужих шуток не понимал. Это отсутствие юмора у мистера Барлоу не только бросало свою мрачную тень на мое детство, но и отравляло мне удовольствие от чтения издававшихся тогда юмористических книжек по шесть пенсов штука; я изнемогал под тяжестью нравственных оков, вынуждавших меня смотреть на все глазами мистера Барлоу, и поэтому, когда меня разбирал смех от какого-нибудь прочитанного анекдота, я невольно спрашивал себя шепотом: «А что подумал бы об этом он? Что в этом увидел бы он?» И вся соль анекдота тотчас же превращалась в яд, отравлявший мою душу. Ибо мысленно я видел мистера Барлоу — флегматичного и холодного, пожалуй даже берущего с полки какую-нибудь отчаянно скучную древнегреческую книгу и переводящего пространную цитату о том, что сказал (а позднее, возможно, и опубликовал в исправленном виде) некий угрюмый мудрец, когда изгонял из Афин какого-нибудь злополучного шутника.
Больше всего я ненавижу мистера Барлоу за то, что он изгонял из моей юной жизни все, кроме себя самого, за то, что он упорно отказывался приноровиться к моим любимым фантазиям и забавам. Кто дал ему право отравить мне скукой «Тысячу и одну ночь»? А ведь он это сделал. Он всегда внушал мне сомнения в правдивости Синдбада-Морехода. Я знал, что, если б мистеру Барлоу удалось завладеть волшебной лампой, он бы ее заправил, зажег и при свете ее прочитал лекцию о свойствах китового жира, мимоходом коснувшись вопроса о китобойном промысле. Пользуясь принципами механики, он так быстро обнаружил бы рычажок на шее у волшебного коня и так искусно повернул бы его в нужном направлении, что конь так никогда и не поднялся бы в воздух, и сказки не было бы и в помине. С помощью карты и компаса он доказал бы, что никогда не существовало восхитительного царства Касгар, граничившего с Татарией. Он заставил бы этого лицемерного юного педанта Гарри — с помощью чучела и временно возведенного в саду здания — проделать опыт, который показал бы, что спустить на веревке в дымоход восточной печи задохшегося горбуна и водрузить его стоймя на очаг, чтобы напугать поставщика султанского двора, было невозможно.
Я помню, как мистер Барлоу омрачил жизнерадостные звуки увертюры к пантомиме, на которой я впервые побывал в столице. Клик-клик, тинг-тинг, банг-банг, видл-видл-видл, банг! Я помню, какой леденящий холод пронизал меня всего и остудил мой пылкий восторг, когда в голову мне пришла мысль: «Это совершенно не понравилось бы мистеру Барлоу!» С того самого момента, как поднялся занавес, испытываемое мною удовольствие было отравлено ужасными сомнениями насчет того, не показались ли бы мистеру Барлоу слишком прозрачными одеяния нимф? В клоуне я видел двух человек: восхитительное, загадочное существо с чахоточным румянцем на лице, с веселым характером, но слабое умом, хотя и с проблесками остроумия, и ученика мистера Барлоу. Я представил себе, как мистер Барлоу тайком встает спозаранку, чтобы смазать жиром тротуар, и, когда ему удается повергнуть клоуна наземь, он сурово выглядывает из окна своего кабинета и спрашивает, как тому понравилась шутка.
Я представил себе, как мистер Барлоу накаливает добела все кочерги, что есть в доме, и обжигает клоуна всей этой коллекцией сразу, чтобы дать ему возможность поближе познакомиться со свойствами раскаленного железа, о каковых он (Барлоу) не преминет широко распространиться. Я вообразил, как мистер Барлоу станет сравнивать поведение клоуна в школе, когда тот выпивает чернила, облизывает свою тетрадь и вместо пресс-папье пользуется своей головой, и поведение педантичнейшего из педантов, упомянутого мною юного Гарри, восседающего у ног Барлоу и лицемерно притворяющегося, будто он охвачен юношеской страстью к ученью. Я подумал о том, как быстро мистер Барлоу пригладил бы волосы клоуна, не позволяя им топорщиться тремя высокими пучками, как, после недолгого обучения у мистера Барлоу, тот научится ходить, держа ноги ровно, вынимать руки из своих просторных карманов, и ему уже будет не до прыжков.
Другая вина мистера Барлоу состоит в том, что я совершенно не знаю, из чего и каким образом сделаны все предметы в мире. Опасаясь превратиться в Гарри и еще больше опасаясь, что если я начну расспрашивать, то попадусь в лапы Барлоу и навлеку на себя холодный душ объяснений и опытов, я избегал в юности ученья и стал, как говорят в мелодрамах, «тем несчастным, которого вы видите перед собой». На мистера Барлоу я возлагаю ответственность и за тот печальный факт, что я якшался с лентяями и тупицами. В моих глазах этот нудный педант Гарри стал настолько отвратителен, что, если б мне сказали, будто он прилежно учится на юге, я сбежал бы, в полной праздности, на крайний север. Лучше уж брать дурной пример с какого-нибудь мастера Мэша, чем учиться наукам и статистике у какого-нибудь Сэндфорда! И вот я вступил на путь, по которому, быть может, никогда и не пошел бы, не будь на свете мистера Барлоу. Я с содроганием размышлял: «Мистер Барлоу — скучный человек, притом обладающий могучей силой делать скучными и других. Скучный человек для него образец всех добродетелей. Он пытается сделать скучным и меня. Не стану отрицать, что знание — это сила; но у мистера Барлоу это сила внушать скуку». Вот почему я нашел себе прибежище в Катакомбах Невежества, в которых с того времени пребывал и которые до сих пор еще служат моим местожительством.
Но тягчайшее из всех моих обвинений против мистера Барлоу заключается в том, что он и до настоящего времени бродит по земле под разными личинами, пытаясь превратить меня, даже в зрелом возрасте, в Томми. Неукротимый резонерствующий маньяк мистер Барлоу выкапывает всюду на моем жизненном пути волчьи ямы и, притаившись, сидит на дне, чтобы наброситься на меня, когда я меньше всего этого ожидаю.
Достаточно привести несколько примеров моего печального опыта в этом отношении.
Я знаю, что мистер Барлоу вложил большой капитал в волшебный фонарь, и несколько раз видел, как он сам, стоя в темноте с длинной указкой в руке, разглагольствовал в прежнем своем духе (что теперь стало еще ужаснее, так как иногда он злоупотребляет пустоцветами красноречия мистера Карлейля, по ошибке принятыми им за остроты), и потому неизменно избегаю этого развлечения.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30
|
|