Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рождественские повести - Путешественник не по торговым делам

ModernLib.Net / Классическая проза / Диккенс Чарльз / Путешественник не по торговым делам - Чтение (стр. 24)
Автор: Диккенс Чарльз
Жанр: Классическая проза
Серия: Рождественские повести

 

 


О том, что Полиция «сумела, наконец, изловить двух членов печально знаменитой шайки Хулиганов, долгое время наводнявших улицу Ватерлоо». Да неужели? Какая замечательная Полиция! Перед нами прямая, широкая и многолюдная городская магистраль длиной в полмили, по ночам освещаемая газовыми фонарями, а помимо того еще и огнями огромного вокзала железной дороги, изобилующая магазинами, пересекаемая двумя оживленными проспектами, служащая главным путем сообщения с южной частью Лондона; и вот, после того как Хулиганы долгое время «наводняли» этот темный, уединенный закоулок, наша превосходная Полиция захватила теперь двух из них. Ну, а можно ли сомневаться в том, что любой человек, сносно знакомый с Лондоном, достаточно решительный и облеченный властью Закона, сумел бы в течение недели выловить всю банду целиком?

Многочисленность и дерзость Хулиганов следует в значительной мере приписать тому, что Суд и Полиция оберегают сословие Хулиганов чуть ли не так, как в заповедниках охраняют куропаток. Почему вообще оставлять на свободе завзятого Вора и Хулигана? Ведь он никогда не пользуется своей свободой для какой-либо иной цели, кроме насилия и грабежа; ведь по выходе из тюрьмы он ни одного дня не работал и никогда работать не будет. Как заведомый, завзятый Вор, он всегда заслуживает трех месяцев тюрьмы. Выйдя оттуда, он остается все тем нее завзятым Вором, как и тогда, когда садился туда. Вот и отправьте его обратно в тюрьму. «Боже милосердный! — воскликнет Общество охраны дерзких Хулиганов. — Но ведь это равносильно приговору к пожизненному заключению!» Именно этого я и добиваюсь. Я требую, чтобы Хулигану не позволяли мешать ни мне, ни другим порядочным людям. Я требую, чтобы Хулигана заставили трудиться — колоть дрова и таскать воду на благо общества, вместо того чтобы колотить подданных ее величества и вытаскивать у них из карманов часы. А если это требование сочтут неразумным, тогда еще неразумнее будет выглядеть обращенное ко мне требование платить налоги, которое окажется не чем иным, как вымогательством и несправедливостью.

Нетрудно заметить, что Вора и Хулигана я рассматриваю как одно лицо. Я поступаю так, зная, что в громадном большинстве случаев обе эти профессии практикуются одним и тем же лицом, о чем известно также и Полиции. (Что касается судей, то, за редким исключением, они знают об этом лишь то, что соблаговолит сообщить им Полиция.) Существуют категории людей, ведущих себя непристойно, хотя они и не хулиганы, как, например, железнодорожные машинисты, рабочие кирпичных и лесопильных заводов, уличные разносчики. Эти люди часто несдержанны и буйны, но, по большей части, в своей собственной среде, и, во всяком случае, они прилежные труженики, работают с утра до вечера, и работают упорно. А Хулиган в прямом смысле слова — почетный член сообщества, нежно именуемого «Озорным Элементом», — либо сам Вор, либо пособник Вора. Когда он бесстыдно пристает к женщинам, выходящим в воскресный вечер из церкви (за что я бичевал бы его почаще и покрепче), то не только для того, чтобы позабавиться, но и для того, чтобы вызвать замешательство, которым могут воспользоваться он сам или его друзья с целью грабежа и обшаривания карманов. Когда он сшибает с ног полисмена и избивает его до полусмерти, то лишь потому, что этот полисмен некогда выполнил свой долг, — предав его суду. Когда он врывается в таверну и выдавливает глаз у одного из посетителей или откусывает его ухо, то лишь потому, что этот человек выступал против него свидетелем. Когда он и его приятели, выстроившись в ряд поперек тротуара, — скажем, на улице Ватерлоо, этом пустынном отроге Абруццских гор[151], — движутся ко мне, «резвясь и дурачась», то заранее можно сказать, что их игривость грозит опасностью моему кошельку или булавке для галстука. Хулиган всегда Вор, а Вор всегда Хулиган.

И уж если я знаю об этом по своему повседневному опыту, как очевидец, хотя за такую осведомленность мне и не платят, — если я знаю, что Хулиган никогда не толкнет даму на улице и не собьет шляпы с головы иначе как с целью облегчить Вору его дело, то удивительно ли, что я требую принятия мер от тех, кому платят, чтобы они об этом знали?

Посмотрите-ка вот на эту кучку людей на углу улицы. Один из них — вертлявый субъект лет двадцати пяти, в неказистой, дурно пахнущей одежде; он носит плисовые штаны и настолько засаленный пиджак, что уже не различишь, из чего он сделан, шейный платок у него похож на угря, лицо цветом своим напоминает загрязненное тесто, истрепанная меховая шапка надвинута до самых бровей, чтобы скрыть тюремную стрижку волос. Руки он держит в карманах. Когда руки его ничем не заняты, он засовывает их в свои карманы (когда они заняты, то, естественно, в чужие), — ведь он понимает, что не загрубевшие от работы руки выдают его. Поэтому всякий раз, как он вытаскивает одну из них, чтобы утереть рукавом нос, — что происходит частенько, ибо он страдает хроническим насморком и глаза у него слезятся, — то сразу же засовывает ее обратно в карман. Другой — здоровенный мужлан лет тридцати пяти в цилиндре; его платье — некая помесь того, что носят игроки на скачках и головорезы; на лице — бакенбарды; на правой стороне груди — кричащего вида булавка; у него наглые, жестокие глаза, широкие плечи и крепкие, обутые в сапоги ноги, которые он всегда готов пустить в ход в драке. Третий — в сорокалетнем возрасте; он низкорослый, коренастый и кривоногий; носит короткие плисовые штаны, белые чулки, куртку с очень длинными рукавами, непомерно большой шейный платок, дважды или трижды обмотанный вокруг горла; его мертвенно-бледное, пергаментное лицо увенчано измятой белой шляпой. Этот молодчик выглядит как казненный почтальон былых времен, преждевременно снятый с виселицы и затем возвращенный к жизни усиленными стараниями дьявола. Пятый, шестой и седьмой — неуклюжие, сутулые молодые бездельники в заплатанной и обтрепанной одежде из какой-то осклизлой ткани, с чересчур короткими рукавами и чересчур узкими штанами, — сквернословящие негодяи, отвратительные как душою, так и наружностью. У всей этой компании в обычае как-то судорожно дергать ртом и смотреть исподлобья — приметы труса, скрывающегося под личиной задиры. Приметы вполне точные, так как все эти субъекты до крайности трусливы и в минуту опасности им свойственно скорее бросаться на землю и брыкаться, нежели постоять за себя. (Этим, возможно, и объясняются следы уличной грязи на спинах у пятого, шестого и седьмого, значительно более свежей, чем засохшие пятна грязи на ногах.)

Этих очаровательных джентльменов созерцает постовой полисмен. Совсем близко — рукой подать — и полицейский участок со вспомогательным резервом. Они никак не могут притвориться, что заняты каким-то делом, что они, скажем, носильщики или рассыльные. А если б они даже и притворились, это бы ни к чему не привело, так как он знает, что они не кто иные, как отъявленные Воры и Хулиганы, и им самим тоже известно, что он их знает. Он Знает, где их притоны и какими воровскими кличками они кличут друг друга, знает, сколько раз, как долго и за что они сидели в тюрьме. Все это известно также и в полицейском участке, известно (или должно быть известно) также и в Скотленд-Ярде. Но известно ли ему, известно ли в полицейском участке, в Скотленд-Ярде или вообще где бы то ни было, почему эти молодчики находятся на свободе, когда в качестве заведомых Воров, — а это обстоятельство мог бы подтвердить под присягой целый отряд полисменов, — им следовало бы быть под замком, на каторжных работах? Откуда ему знать? Он был бы поистине мудрецом, если б знал это! И знает он только то, что они из той «печально знаменитой шайки Хулиганов», которые, по сообщению полицейского управления в газетах за минувший сентябрь, «долго наводняли» мрачную пустыню улицы Ватерлоо, из почти неприступных цитаделей которой Полиция, к невыразимому изумлению всех добрых граждан, извлекла, наконец, двоих.

Последствия этой привычки к созерцанию со стороны администрации — привычки, которой следовало бы скорее ожидать от отшельника, а не от полицейской системы, — знакомы всем нам. Хулиган становится одной из прочных основ нашего государства. Дела и успехи Хулиганов, игриво именуемых Озорниками (словно они не больше чем любители грубоватых шуток), широко освещаются в печати. В большом или малом числе они собрались; в приятном или подавленном расположении духа пребывали; принесли ли их благородные усилия щедрые плоды или фортуна была против них; действовали ли они с кровожадными побуждениями или грабили с добродушными шуточками и благосклонной заботливостью о сохранении жертвы целой и невредимой, — обо всем этом повествуется так, словно речь идет о каком-то учреждении. Найдется ли где-либо в Европе, кроме Англии, другой город, где с этим бичом общества обращались бы подобным же образом, или город, где ныне, как и в Лондоне, постоянно совершались бы подобные дерзкие нападения на людей?

Проявляем мы терпимость и по отношению к Приготовительным Школам Хулиганства. Трудно поверить, как часто совершают покушения на личность и имущество мирных людей юные лондонские Хулиганы, еще не ставшие Ворами и выступающие шока лишь претендентами на ученые степени и звания Университета Уголовных Судов. Прохожие на улицах постоянно рискуют получить увечье от бросаемых в них камней, а ведь это зло наверняка не разрослось бы до таких размеров, если бы мы обходились без Полиции, одними лишь своими плетками для верховой езды и тростями, — без Полиции, к которой я и сам в подобных случаях обращаюсь. Швырять камни в окна движущихся вагонов поезда — поистине разнузданное хулиганство, вдохновляемое самим дьяволом, и зло это стало таким вопиющим, что вынудило железнодорожные компании обратить на него внимание Полиции. А до этого бесстрастная созерцательность со стороны полисменов считалась в порядке вещей.

На протяжении последнего года среди юных лондонских джентльменов, обучающихся Хулиганству и совершенствующих это всемерно поощряемое светское искусство, вошел в привычку шутливый возглас: «Беру это себе!» — вслед за которым с одежды проходящей дамы срывается какая-нибудь вещь. Мне известен факт, когда среди бела дня у одной дамы вот так шутливо сорвали на улице и унесли вуаль; и однажды летним вечером, когда было еще совсем светло, мне и самому случилось гнаться на Вестминстерском мосту за другим юным Хулиганом, который с этим возгласом бесстыдно набросился на мирно шедшую впереди меня скромную молодую женщину, едва не упавшую в обморок от негодования и смущения. А некоторое время спустя нас слегка позабавил мистер Карлейль[152], описав свое собственное знакомство с уличным Хулиганом. Множество раз я наблюдал, как Хулиган действует в точном соответствии с описанием мистера Карлейля, но никогда еще не видел, чтоб его остановили.

Отвратительнейшая ругань, громогласно раздающаяся в общественных местах, — особенно в тех, что отведены для отдыха, — это еще один позор для нас и еще одно последствие созерцательного отношения Полиции, подобного которому я не встречал ни в какой иной стране, куда наезжал в качестве путешественника не по торговым делам. Много лет назад, когда я питал глубокий интерес к некиим детям, ходившим с нянями в Риджент-парк подышать свежим воздухом и порезвиться, я обнаружил там это зло в таких отвратительных и ужасающих размерах, — что привлек внимание публики как к нему самому, так и к созерцательному отношению к нему со стороны Полиции. Заглянув после этого в недавно принятый Закон о Полиции и обнаружив, что он предусматривает наказание за сквернословие, я решил выступить сам в роли прокурора, как только представится серьезный повод. Повод представился довольно быстро, и впереди меня ожидали суровые испытания.

Виновницей скверного поступка, о котором идет речь, оказалась девица лет семнадцати — восемнадцати, возвращавшаяся с похорон какого-то ирландца и с развязным видом шествовавшая по улицам со свитой из нескольких негодяев, юношей и мальчишек, которые перемежали торжественное шествие пением и танцами. Она повернулась ко мне и, к великому удовольствию этого изысканного общества, выразилась самым что ни на есть внятным образом. Целую милю шел я по противоположной стороне улицы следом за этой компанией и, наконец, повстречал полисмена. До этого момента компания потешалась на мой счет, но едва мужская часть ее увидела, что я заговорил с полисменом, как тотчас пустилась наутек, оставив девицу одну. Я спросил у полисмена, известно ли ему мое имя? Да, известно. «Арестуйте эту девицу, я обвиняю ее в сквернословии на улице». Он никогда не слышал о таком правонарушении. Зато я слышал. Может ли он положиться на мое слово, что с ним не случится никакой неприятности? Да, сэр, может. Итак, он забрал девицу, а я отправился домой за текстом Закона о Полиции.

С этим убедительным документом в кармане я вполне вошел в роль обвинителя и явился в местный полицейский участок. На дежурстве я застал очень толкового инспектора (они все толковые), который точно так же никогда не слышал о подобном правонарушении. Я показал инспектору соответствующий пункт, и мы вместе проштудировали его дважды или трижды. Пункт был ясен, и меня обязали явиться на другой день утром в десять часов к местному судье.

Утром я снова сунул в карман текст Закона о Полиции и предстал перед судьей. Принял он меня далеко не так любезно, как принял бы Лорд-Канцлер или Лорд Верховный судья, но это уже было вопросом благовоспитанности местного судьи, а меня интересовал лишь определенный пункт Закона, который я держал наготове, загнув в нужном месте листок. Для меня этого было достаточно.

Судья и секретарь начали совещаться. В ходе совещаний на меня явно смотрели как на человека, гораздо более неприятного, чем арестованная; как на человека, добровольно явившегося сюда, чтобы причинить беспокойство, в чем никак нельзя было обвинить арестованную. С тех пор как я имел удовольствие видеть ее в последний раз, девица принарядилась и теперь щеголяла в белом фартуке и соломенном капоре. Она показалась мне старшей сестрой Красной Шапочки, а я, кажется, показался сопровождавшему ее и сочувствовавшему ей Трубочисту Волком.

Судья сомневается, мистер путешественник не по торговым делам, можно ли поддержать такое обвинение, ведь о нем никому не было известно. Мистер путешественник не по торговым делам отвечает, что желательно, чтобы о нем стало известно всем, и, если ему будет позволено, он попытается этому содействовать. Однако, заявляет он, вопрос не вызывает сомнений. Вот соответствующий пункт. Я вручил текст Закона, после чего состоялось новое совещание. Затем мне задали весьма странный вопрос: «Мистер путешественник, неужели вы действительно хотите, чтобы эту девицу посадили в тюрьму?» Вытаращив глаза, я мрачно ответил: «Если б я не хотел, то чего ради я взял бы на себя труд явиться сюда?» В конце концов я принес присягу, дал необходимые показания о происшествии, и Белая Шапочка согласно этому пункту была оштрафована на десять шиллингов, с заменой тюремным заключением на столько же дней. «Э, да что там, сэр, — сказал провожавший меня полисмен, от души радуясь, что за крепкое словцо девице здорово попало, хотя и после стольких колебаний, — если она попадет в тюрьму, для нее это будет вовсе не новость. Она ведь с Чарльз-стрит, что по соседству с Друри-лейн!»

Принимая во внимание все обстоятельства, надо сказать, что Полиция — превосходное учреждение, и в подтверждение ее достоинств я привел свое скромное свидетельство. Безразличие полисменов — результат дурной системы, которую осуществляет человек в полицейском мундире, получающий двадцать шиллингов в неделю. Ему дают приказания, и за нарушение их он был бы призван к порядку. Незачем пространно доказывать, что система плоха, — факт этот самоочевиден. Будь это не так, не имели бы места и вызванные ею результаты. Кто станет утверждать, что при хорошей системе на улицах царил бы нынешний беспорядок?

Мои возражения против метода подхода Полиции к Хулигану и примеры непригодности этого метода сводятся к следующему: хорошо известно, что англичане, собравшиеся в массе по какому-нибудь торжественному случаю, наилучшие блюстители порядка. Хорошо известно, что повсюду, где собираются честные люди, вполне можно рассчитывать на уважение к закону и порядку и на решимость пресечь беззаконие и беспорядок. Отличной полицией служат люди и по отношению друг к другу, и тем не менее, по добродушию своему, они охотно соглашаются на то, чтобы честь охраны порядка принадлежала наемной Полиции. Однако все мы бессильны против Хулигана, потому что подчиняемся закону, тогда как единственная забота Хулигана состоит в том, чтобы нарушать его при помощи силы и насилия. Более того, нас все время увещают свыше, словно детишек из воскресной школы, которым в перерыве дозволяется только скушать сдобную булочку и примерно вести себя, что мы не должны брать в свои руки охрану закона, а должны отдать себя под его защиту. Ясно, что наш общий враг — это Хулиган, которого следует безотлагательно наказать и истребить. Ясно, что он-то и есть тот самый правонарушитель, для подавления которого мы содержим дорогостоящую Полицию. Именно его мы поэтому и препоручаем особым заботам Полиции, сознавая, что сами-то мы, в общем, относимся друг к другу довольно сносно. Однако Полиция обращается с Хулиганом столь неумело и нелепо, что он процветает, умножается числом и наводняет улицы, совершая свои злодеяния с такой же развязностью, с какой носит шляпу, и встречая на своем пути не больше помех и препятствий, чем мы сами.

XXXI. На борту парохода

С тех пор как я в последний раз писал о своих путешествиях не по торговым делам для фирмы «Братство Человеческих Интересов», эти странствия так и не прекращались, вынуждая меня к беспрерывным передвижениям. У меня все те же необременительные дела. Я никогда не ищу заказов, никогда не получаю комиссионных, я из тех непосед, что не наживают добра, — разве что как-нибудь случайно.

С полгода назад, находясь на борту парохода в гавани Нью-Йорк, в Соединенных Штатах Америки, я пребывал в ленивейшем, мечтательнейшем и совершенно необъяснимом расположении духа. Это был один из самых лучших среди бороздящих моря кораблей — пароход «Россия» компании «Кьюнард-лайн», направлявшийся в Ливерпуль под командой капитана Кука. Чего еще оставалось мне желать?

Кроме благополучного плавания, желать мне было больше нечего. С тех пор как мои незрелые годы, — когда лицо у меня зеленело и я ощущал приступы морской болезни, — ушли в прошлое, а вместе с ними ушло и то лучшее, чем я обладал (худшее, увы, осталось!), ничто уж больше не ждало меня впереди.

Если б не это, я мог бы, подражая Стерну, сказать: «Все же, Евгений[153], — и при этом задумчиво коснуться указательным пальцем его рукава, вот так, — все же, Евгений, мне грустно расставаться с тобой, ибо какие новые луга… мой дорогой Евгений… могут быть привлекательнее тебя, и на каких новых пажитях найду я Элизу[154], или, если тебе так хочется, назови ее Анни?» Да, я мог бы это сделать; но Евгения уже нет, — и я этого не сделал.

Я отдыхал на штормовом мостике, наблюдая, как корабль медленно разворачивается, чтобы взять курс на Англию, Это происходило в середине чудеснейшего апрельского дня, и красивая бухта восхитительно сверкала. Живя здесь на берегу, я часто бывал свидетелем того, как непрерывно сыпал и сыпал снег, мягкий как пух, пока его не наваливалось столько, что он становился помехой для людей, и больше всего, кажется, для меня, так как в продолжение нескольких месяцев ноги у меня редко оставались сухими. В последние два-три дня пушистый снег, вместо того чтобы вяло тащиться за юбками выдохшейся зимы, с пылкой стремительностью обрушивался на землю, позволяя на миг проглянуть свежей юной весне. Но яркое солнце и ясное небо переплавили снег в великом тигеле природы; и в это утро он снова обрушился на море и на землю, но уже мириадами искрящихся золотом и серебром капель дождя.

Корабль благоухал цветами. Вероятно, давнишнее пристрастие мексиканцев к цветам частично перешло и в Северную Америку, где в изобилии выращивают цветы, со вкусом соединяя их в бесконечно разнообразных сочетаниях; как бы там ни было, а на борт было прислано столько пышных прощальных приветствий в виде цветов, что они переполнили занимаемую мною маленькую каюту на палубе, выплеснувшись из нее до близлежащих шпигатов, и целые груды их, что не смогла вместить каюта, превратили в цветники пустовавшие в пассажирском салоне столы. Восхитительные ароматы берега, смешавшись со свежим запахом моря, создавали сказочную, чарующую атмосферу. И когда взобравшиеся на мачты матросы ставили паруса, когда внизу с огромной скоростью завертелся винт, время от времени сердито встряхивая сопротивлявшийся пароход, я отдался полной праздности и впал в полузабытье.

Меня охватила такая сильная лень, что не хотелось даже думать о том, я ли это здесь лежу или какое-то другое, загадочное существо. Какое это имело значение для меня, если б это был я, или для загадочного существа, если б это было оно? Так же обстояло дело и с воспоминаниями, которые лениво проплывали мимо меня, — или мимо него: зачем спрашивать себя, когда и где происходили те или иные события? Разве недостаточно знать, что когда-то и где-то они произошли?

Однажды в воскресенье я присутствовал на церковной службе на борту другого парохода, при сильном ветре. Вероятно, во время поездки сюда. Не важно. Приятно слушать, как судовые колокола старательно подражают звону церковных колоколов; приятно видеть, как собираются и входят свободные от вахты матросы: они в самых нарядных шляпах и фуфайках, руки и лица у них умыты, волосы приглажены. А затем возникают одно за другим забавные происшествия, предотвратить которые, даже при самых серьезных намерениях, невозможно. Обстановка такова. В салоне за столами собралось около семидесяти пассажиров. На столах — молитвенники. Корабль сильно качает. Все молчат. Священника нет. Шепотом передается слух, что по просьбе капитана богослужение согласился совершить находящийся на борту скромный молодой священник. Снова молчание. Корабль сильно накреняется.

Внезапно двустворчатая дверь распахивается настежь и в салон вкатываются, как на коньках, два здоровенных стюарда, поддерживая под руки священника. Выглядит это совсем так, словно они подобрали какого-то не стоящего на ногах пьянчужку и теперь тащат его в полицейский участок. Короткая заминка, молчание и особенно сильный крен. Стюарды не теряются и сохраняют равновесие, но не могут удержать в равновесии священника, который, запрокинув голову, пятится назад, словно твердо решив возвратиться обратно, тогда как они в свою очередь полны решимости доставить его к пюпитру посреди салона. Переносный пюпитр скользит вдоль длинного стола, норовя ударить в грудь то одного, то другого члена конгрегации. В эту минуту створки двери, заботливо прикрытые другими стюардами, снова распахиваются, и в салон, спотыкаясь, врывается, с очевидным намерением выпить пива, явно не набожный пассажир; разыскивая приятеля, он восклицает: «Джо!» — но, поняв неуместность своего поведения, говорит: «Хэлло! Прошу прошенья!» — и, спотыкаясь, выскакивает обратно. Тем временем конгрегация раскалывается на секты — как это часто случается с конгрегациями, — причем каждая секта отъезжает в сторону, а затем они все вместе налетают на слабейшую, которая первой отъехала в угол. Вскоре раскол в каждом углу достигает высшего предела. Новый неистовый крен. Стюарды, наконец, делают стремительный рывок, подводят священника к столбу посреди салона и выкатываются обратно, предоставляя священнику, обнявшему столб обеими руками, самому улаживать дела со своею паствой.

В другой воскресный день молитвы читал один из офицеров корабля. Все шло гладко и благочинно до тех пор, пока мы не предприняли рискованный и совершенно излишний эксперимент, решив спеть гимн. Едва было объявлено о гимне, как все поднялись, но никто не начинал, предоставляя эту честь другому. Когда последовавшая в результате этого пауза затянулась, офицер (который сам не пел) с некоторой укоризной затянул первую строку, после чего румяный, как яблочко, старый джентльмен, в течение всего рейса излучавший вежливое благодушие, принялся тихонько отбивать такт ногой (словно открывая танец на деревенской вечеринке) и с веселым видом заставил нас притвориться, будто мы подпеваем. Благодаря подобной тактике к концу первого куплета мы так оживились и приободрились, что никто из нас, как бы плохо он ни пел, ни за что не согласился бы молчать во время второго куплета; а когда дело дошло до третьего, мы загорланили с таким усердием, что было не совсем ясно, чем мы больше гордимся: то ли чувствами, которые выражаем сообща, то ли тем, что выражаем их с полнейшим пренебрежением к ритму и мотиву.

Позднее, когда я остался в одиночестве среди мертвой, наполненной рокотом воли, пустыни ночи, лежа на своей койке, защищенной деревянной решеткой, без которой, должно быть, скатился бы на пол, яркие воспоминания об этих происшествиях заставили меня от души рассмеяться, и я подумал: «Господи, по какому же это делу я тогда ехал и в какие абиссинские дебри зашли тогда события общественной жизни? Впрочем, мне это безразлично. А что касается событий, то если удивительное повальное увлечение игрушками (совершенно необычайное по своей непостижимой нелепости) не захватило тогда этого несчастного юного дикаря и бедную старую клячу и не поволокло первого за волосы его царственной головы „инспектировать“ британских волонтеров, а вторую — за волосы ее конского хвоста в Хрустальный дворец, то тем лучше для всех нас, кто находится за пределами Бедлама!

Возвращаясь мыслями к пароходу, я с беспокойством спрашивал себя: следует ли мне показывать Великому Объединенно-Соединенному Обществу Трезвости раздачу грога, происходящую в полдень? Да, пожалуй, следует. При данных обстоятельствах членам общества, пожалуй, будет полезно понюхать запах рома.

Над бадьей, в которой приготовлен грог, стоит помощник боцмана с небольшой жестяной кружкой в руках. Входит судовая команда, потребители греховного зелья, зрелые потомки великана Отчаяние — в противовес отряду юного ангела Надежды[155]. Некоторые из них в сапогах, другие в крагах; одни — в брезентовых штанах, другие — в пиджаках, третьи — в бушлатах, очень немногие — о куртках; большинство в шляпах-зюйдвестках; у всех вокруг шеи какой-нибудь грубый, плотный шарф; со всех стекает на пол соленая вода; они выдублены непогодой, измазаны машинным маслом, дочерна выпачканы сажей.

У каждого с пояса, ослабленного на время обеда, свисает нож в ножнах. Пока первый матрос, с горящими от нетерпения глазами наблюдает за тем, как наполняется отравленная чаша (а если выражаться прозой, то просто крохотная жестяная кружка), и, запрокинув голову, вливает в себя ее содержимое, передает пустую чашу следующему и отходит в сторону, второй матрос, заранее утерши рот рукавом или носовым платком, ожидает своей очереди выпить, отдать чашу и отойти в сторону; у всякого, чья очередь приближается, горят глаза, поднимается дух и внезапно пробуждается желание пошутить с товарищем. Даже корабельный ламповщик, по своей должности получающий двойную порцию, не чувствует себя из-за этого униженным, хотя и опоражнивает отравленные чаши одну за другой так, словно выливает их содержимое в некий всасывающий аппарат, к которому сам он не питает никакого интереса. Когда они снова выходят на палубу, я замечаю, что настроение их намного улучшилось, даже их посиневшие от холода пальцы начинают снова окрашиваться в красный цвет; и когда я смотрю, как они, простершись на рангоутах, борются за жизнь посреди беснующихся парусов, я не могу, хоть убей, считать справедливым, что их — или меня — будут укорять за преступления, совершенные в пьяном виде уголовниками, которых привлекли к строжайшей судебной ответственности.

Находясь в тот день в Нью-Йоркской бухте и упорствуя в своей лени, я закрыл глаза и припомнил жизнь на борту одного из таких пакетботов. Начиналась она еще затемно с пуска помп и мытья палуб — так, во всяком случае, начиналась моя, потому что после этого я уже больше не мог заснуть. Подобные звуки мог бы издавать чудовищный исполин в какой-либо гигантской водолечебнице, добросовестно принимающий водные процедуры во всех ее отделениях и с крайним усердием отдающийся чистке зубов. Всплеск, шлепок, скрежет, растиранье, чистка зубов, бульканье, плеск, шлепок, бульканье, чистка зубов, шлепок, еще шлепок, бульканье, растиранье… Затем рассветало, и я, спустившись со своей койки по изящной лесенке, сооруженной из наполовину выдвинутых под койкой ящиков, открывал внутреннюю и наружную крышки глухого иллюминатора (закрытого матросом во время водных процедур) и глядел на медленно катящиеся, увенчанные белой пеной свинцовые валы, на которые заря холодного зимнего утра бросала свой спокойный, грустный взгляд и сквозь которые со страшной скоростью меланхолично пробивал себе путь пароход. И теперь, улегшись снова в ожидании, когда наступит время завтрака, состоявшего из поджаренного ломтика ветчины и стакана чаю, я вынужден был прислушиваться к голосу совести — к шуму винта.

В некоторых случаях это, возможно, был всего-навсего голос желудка, но мне пришла в голову прихоть назвать его более высокопарно. Это оттого, что мне казалось, будто все мы целый день напролет пытались заглушить этот голос. Оттого, что он раздавался у всех под подушкой, под тарелкой, под складным стулом, под книгой, слышался все время, чем бы мы ни занимались. Оттого, что все мы делали вид, будто не слышим его, особенно за обеденным столом, за вечерним вистом и во время утренних бесед на палубе; низкий и однообразный, он никогда не разлучался с нами; его нельзя было утопить в гороховом супе, затасовать в колоду карт, загнать вязальными спицами в узор вязанья, отвлечься от него книгой, — от него никуда нельзя было уйти. Его раскуривали вместе с самой вонючей сигарой, выпивали с самым крепким коктейлем; в полдень он сопровождал на палубу хрупких дам, которые, укутавшись в пледы, лежали там до тех пор, пока не засияют звезды; вместе со стюардами он прислуживал нам за столом; никто не мог погасить его вместе со свечами. Замечать голос совести считалось (как и на берегу) признаком дурного тона. Упоминать о нем было невежливо. Однажды в бурную погоду некий добродушный влюбленный джентльмен, которого винт выгнал на палубу, раздраженно воскликнул: «Ох, уж эта мне кляча!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30