Рождественские повести - Путешественник не по торговым делам
ModernLib.Net / Классическая проза / Диккенс Чарльз / Путешественник не по торговым делам - Чтение
(стр. 19)
Автор:
|
Диккенс Чарльз |
Жанр:
|
Классическая проза |
Серия:
|
Рождественские повести
|
-
Читать книгу полностью
(877 Кб)
- Скачать в формате fb2
(380 Кб)
- Скачать в формате doc
(358 Кб)
- Скачать в формате txt
(352 Кб)
- Скачать в формате html
(369 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30
|
|
Тишина этих уголков подготавливает к переходу в места, где притихла деловая жизнь. Мне нравится вид повозок и фургонов, которые отдыхают, сбившись в кучу в переулках, вид бездействующих подъемных кранов и запертых складов. Достаточно недолго постоять в узеньких переулочках позади закрытых банков могущественной Ломберд-стрит[118], чтобы почувствовать себя богачом, стоит только представить себе широкие прилавки с ободком по краю, предназначенные для денежных расчетов, весы для взвешивания драгоценных металлов, тяжеловесные гроссбухи и, главное, блестящие медные совочки, которыми сгребают золото. Когда я получаю в банке деньги, сумма их никогда не кажется мне внушительной, пока мне не ссыплют монеты из блестящего медного совочка. Мне нравится сказать: «Золотом, пожалуйста!» — и потом смотреть, как семь фунтов с музыкальным звоном сыплются из совочка, как будто их не семь, а семьдесят, и при этом кажется, — я подчеркиваю, кажется, — будто банк говорит: «Если вам угодно еще презренного металла, то имейте в виду, что у нас его целая куча и весь он к вашим услугам». Стоит только представить себе банковского клерка, проворными пальцами отсчитывающего хрустящее стофунтовые банкноты, толстую пачку которых он достал из ящика, и снова слышится восхитительный шелест южноденежного ветерка: «Какими вам угодно получить?» Однажды я слышал, как этот обычный у банковского прилавка вопрос был задан пожилой женщине в трауре и простодушной до глупости, которая, вытаращив глаза и скрючив пальцы, ответила с нетерпеливым смешком: «Да не все ли равно!» Прогуливаясь между банками, я перебираю в памяти все это, и мне приходит в голову мысль, не замышляет ли что-нибудь против банков встретившийся мне такой же одинокий воскресный прохожий. Праздное любопытство и любовь к загадочному заставляют меня чуть ли не надеяться, что такой умысел у него есть, и что, быть может, даже сейчас, в эту самую минуту, его сообщник делает восковой слепок ключа от несгораемого шкафа, и что какой-нибудь чудесный грабеж, быть может, уже в процессе свершения. Покинутые людьми винные погреба вокруг Колледж-Хилл, Марк-лейн и дальше к Тау-Эру и докам дают прекрасную пищу для размышлений; но покинутые людьми подвалы, где хранятся несметные богатства банкиров — их деньги, их золотые слитки, их драгоценности, — вот куда бы отправиться с волшебной лампой Аладина в руках! И опять-таки я думаю, что, быть может, еще вчера по этой самой улице прошлепал босоногий мальчишка, которому судьба уготовала с годами стать банкиром и затмить всех своим богатством. Такие превращения известны еще со времен Виттингтона[119]; но это не значит, что их не было раньше. Мне хочется знать, видит ли впереди этот мальчик сейчас, когда он, голодный, бредет по камням мостовой, видит ли он отблески своего приближающегося блестящего будущего? А еще больше хочется мне знать, подозревал ли человек, который будет повешен следующим вон там в Ньюгете, что ему не избежать такого конца, подозревал ли он это уже в то время, когда так оживленно обсуждал участь последнего должника, расплатившегося сполна у той же самой маленькой Двери Должников?
Где все те люди, которые суетятся здесь в будни? Где сейчас выездной банковский клерк, который носит при себе черный портфель, прикованный к нему стальной цепью? Ложится ли он в постель с этой цепью, ходит ли он с ней в церковь или все-таки иногда снимает ее? Может быть, его все-таки спускают с цепи по праздникам? А как же тогда портфель? Что касается деловой жизни, то если бы я занялся исследованием корзинок для мусора этих запертых счетных контор, то они помогли бы мне во многом разобраться. А какие сердечные тайны поведали бы мне листы плотной бумаги, переложенные промокашками, которые молоденькие клерки кладут на свои письменные столы! Этим промокашкам поверяют самые сокровенные тайны, и часто, придя по делу и ожидая, пока обо мне доложат, я с любопытством оглядываю приемную комнату и невольно замечаю, что священнодействующий там юный джентльмен вывел во всех уголках промокашки «Амелия» чернилами разной давности. Да ведь и в самом деле, промокашку можно рассматривать как узаконенную современную преемницу высокоствольного дерева былых времен, на котором эти юные рыцари (поскольку ближайший лес находится в Эпшгаге) могут запечатлевать имена своих возлюбленных. В конце концов писать куда удобнее, чем вырезывать, да и заниматься этим можно сколько угодно и когда угодно. Итак, несмотря на бесстрастный вид этих величественных палат, в них по воскресеньям царит Всемогущая Любовь! (Эта мысль весьма меня радует.) А вот и таверна Гарравея[120], наглухо и накрепко закрытая на все запоры! Можно представить себе лежащим в поле на спине человека, который обычно готовит там бутерброды, можно представить себе и его стол — так же как конторку церковного причетника — без него, но воображение не может проследить за людьми, всю неделю сидящими у Гарравея и ждущими людей, которые никогда там не появляются. Когда их силой выдворяют от Гарравея в субботу вечером — что совершенно неизбежно, ибо по своей воле они ведь никогда не ушли бы оттуда, — куда исчезают все они до утра понедельника? В первый раз, когда я очутился там в воскресенье, я ожидал, что встречу толпу их где-нибудь поблизости в переулках, ожидал, что они — подобно беспокойным духам — будут стараться заглянуть в зал Гарравея через щели в ставнях, а то и попытаются открыть замок поддельными ключами, киркой или штопором. Но на удивление оказалось, что они исчезли бесследно! И тут мне приходит в голову, что на удивление вообще все те, кто толпится здесь в будни, бесследно куда-то исчезают. Человек, продающий собачьи ошейники и игрушечные ведерки для угля, испытывает столь же настоятельную потребность уйти отсюда подальше, сколь и господа Глин и Кo, или Смит, Пэйн и Смит. Под таверной Гарравея есть старый монастырский склеп (я побывал в нем как-то среди бочек с портвейном); быть может, Гарравей, сжалившись над заплесневевшими посетителями своей таверны, которые всю жизнь ждут там кого-то, предоставляет им на воскресенье холодную кладовую? Однако, чтобы вместить всех остальных исчезнувших, не хватило бы места и в парижских катакомбах. Вот эта-то особенность лондонского Сити и составляет во время еженедельной передышки в делах главное его очарование и способствует ощущению, которое я неизменно испытываю, придя туда в воскресенье, что я — последний человек на земле. В своем одиночестве — потому что рассыльные тоже исчезли куда-то вместе с остальными — я осмеливаюсь шепотом поверить безмолвным камням и кирпичам свое тайное недоумение: почему рассыльный, никогда не занимающийся физическим трудом, обязан носить белый фартук, тогда как имеющее высокий сан духовное лицо, которое тоже никогда не занимается никаким физическим трудом, равным образом обязано носить фартук, но только черный?
XXIV. Гостиница на старом почтовом тракте
Не успела еще служанка притворить за собой дверь, как у меня уже вылетело из головы число дилижансов, которые — по ее словам — в былое время ежедневно сменяли в этом городе лошадей. Но это и не столь важно — любое большое число сойдет. В славные дни почтовых карет это был славный город на почтовом тракте, но безжалостные железные дороги убили и похоронили его.
На вывеске значилось «Голова Дельфина». Почему только голова, я затрудняюсь сказать, так как украшало вывеску изображение дельфина во всю длину и хвостом кверху, как это и полагается дельфину, художественно изображенному, хотя, надо думать, что в естественных условиях они иногда держат кверху подобающую часть тела. Вывеска исцарапала ржавыми петлями стену возле выступа моего окна и вообще имела довольно жалкий вид. С тем, что дельфин умирает медленной смертью, спорить, вероятно, никто бы не стал, а вот в том, что он оживляет пейзаж, усомнился бы всякий. Когда-то он служил другому хозяину: полоса более свежей краски виднелась под его изображением, а по ней шла надпись, с неуместной бодростью извещавшая: «Владелец — Дж. Меллоуз».
Дверь моя снова распахнулась и впустила возвратившуюся представительницу Дж. Меллоуза. Перед тем я спрашивал ее, что можно получить на обед, и сейчас она вернулась со встречным вопросом — что мне хотелось бы получить? Так как «Дельфин» не располагал ничем из того, что мне бы хотелось, я вынужден был согласиться на утку, которой мне вовсе не хотелось. Представительница Дж. Меллоуза была молодой особой с плаксивой физиономией; один глаз ее еще как-то слушался хозяйку, зато другой окончательно вышел из повиновения. Этот последний, блуждая, по всей видимости, в поисках дилижансов, еще больше подчеркивал уныние, в которое был погружен «Дельфин».
Не успела молодая особа затворить за собой дверь, как я вспомнил, что хотел добавить к своему заказу: «И каких-нибудь овощей получше!» Выглянув за дверь, чтобы как можно выразительнее произнести эти слова, я обнаружил, что она уже стоит в пустом коридоре в состоянии задумчивой каталепсии и ковыряет шпилькой в зубах.
На железнодорожной станции в семи милях отсюда я стал предметом всеобщего удивления, заказав экипаж для поездки в этот город. Когда же я приказал вознице: «В „Голову Дельфина“! — от меня не укрылось не предвещавшее ничего хорошего выражение, появившееся на лице здоровенного малого в вельветовой куртке — служителя при железнодорожной станции. Он к тому же крикнул на прощанье моему вознице саркастическим тоном: „Эй, Джо-ордж! Смотри, еще повесишься там!“ — так что у меня даже мелькнула мысль пожаловаться на него главному управляющему.
У меня не было в этом городе никаких дел — у меня вообще никогда не бывает никаких дел ни в каких городах, — но мною овладела фантазия поехать и посмотреть, каков он в состоянии упадка. Я весьма удачно начал с «Головы Дельфина», где все говорило о прошедших дилижансовых и теперешних бездилижансовых днях. Раскрашенные литографии, где были изображены дилижансы в момент прибытия, отбытия и смены лошадей, дилижансы в ясный солнечный день, дилижансы на снегу, дилижансы на ветру, дилижансы в дождь и в туман, дилижансы в день рождения короля, дилижансы во все периоды их величия и славы, но только не в момент поломки и не вверх дном, заполоняли гостиницу. Некоторые из этих произведений искусства в рамках без стекол были продырявлены; на других лак потемнел и растрескался, так что они стали похожи на подгоревшую корочку пирога; третьи были окончательно засижены мухами многих летних сезонов. Разбитые стекла, попорченные рамы, криво повешенные картины и целая партия безнадежно покалеченных литографий, рассованных по темным углам, еще более подчеркивали царившее всюду запустение. Старый зал на первом этаже, где прежде обедали пассажиры скорых дилижансов, был совершенно пуст, и только какие-то жалкие прутики в цветочных горшках красовались там на подоконнике широкого окна, стараясь заслонить от глаз голую землю вокруг, да еще там стояла детская коляска, принадлежавшая младшему отпрыску Меллоузов, но и она с безнадежным видом отвернулась к стене своим откидным верхом. Второй зал, в котором прежде ожидали почтальоны, пока во дворе перекладывали лошадей, еще держался, но в нем было душно, как в гробу, и Уильям Питт[121], висевший на перегородке под самым потолком (и забрызганный, по-видимому, портвейном, хотя для меня остается тайной, каким образом портвейн мог туда попасть), не без оснований воротил нос и всем своим видом выказывал отвращение. На тонконогом буфете растерявшие пробки судки для приправ находились в состоянии жалком и заброшенном: анчоусы заплесневели уже несколько лет тому назад, а кайенский перец (с черпачком внутри, похожим на крошечную модель деревянной ноги) совершенно окаменел. Стародавние свечи — не свечи, а одно мошенничество, — за которые всегда приходилось платить и которыми никогда не приходилось пользоваться, наконец, догорели, но высоченные подсвечники все еще оставались на месте и, прикидываясь серебряными, продолжали вводить людей в заблуждение. Заплесневелый дореформенный член парламента от этого гнилого местечка[122], засунувший правую руку за борт сюртука и весьма символически повернувшийся спиной к груде прошений от избирателей, тоже был тут; зато кочерги, неизменно отсутствующей среди других каминных принадлежностей, дабы почтальонам не вздумалось не в меру расшевелить огонь, как и всегда, на месте не было.
Продолжая исследовать «Голову Дельфина», я убедился, что гостиница сильно съежилась. Вступив во владение, Дж. Меллоуз разгородил таверну, и во второй половине ее помещалась теперь табачная лавка с отдельным ходом во двор — тот самый некогда знаменитый двор, куда выбегали почтальоны с хлыстами в руках, обязательно застегивая на ходу жилеты, — выбежал, вскочил на лошадь и был таков! «Кузнец — специалист по ковке лошадей, он же хирург-ветеринар», захватил еще часть двора, а мрачный, саркастически настроенный барышник, который объявлял, что у него даются напрокат «щегольской одноконный кабриолет и телега, тоже одноконная», вместе со своим предприятием и семейством обосновался в одном конце обширной конюшни. Другой ее конец был начисто отрезан от «Головы Дельфина», и теперь здесь помещались молельня, мастерская колесника и «Общество Молодых Людей для взаимного усовершенствования и собеседований» (на чердаке); из всего этого вместе взятого образовался переулок. Ни одна дерзкая рука не осмелилась сорвать с центрального купола конюшни флюгер, но он весь покрылся ржавчиной и застыл в положении «норд», тогда как штук сорок голубей, все еще хранивших верность традициям предков и месту, сидели в ряд по коньку крыши единственного сарая, который «Дельфин» оставил за собой, причем все голуби дружно старались спихнуть крайнего. Я воспринял это как эмблему борьбы за положение и место, которая разыгралась с появлением железных дорог.
Решив отправиться на прогулку в город, я вышел со двора «Дельфина» через крытую галерею с колоннами, благоухавшую прежде супом и конюшней, а теперь затхлостью и запустением, и зашагал по улице. День стоял жаркий, и жалюзи на окнах были везде опущены, наиболее же предприимчивые торговцы заставляли своих мальчиков кропить водой мостовую перед домами. Казалось, будто они оплакивают дилижансы и не успевают просушивать носовые платки, которые не могут впитать все пролитые слезы. Подобная слабость была бы вполне простительна, потому что дела — как сообщил мне один угрюмый колбасник, который содержал лавку, отказывавшуюся отвечать любезностью на любезность и содержать его, — были «хуже некуда». Большинство шорников и торговцев зерном постигла участь дилижансов, но отрадно было видеть, как выходят на сцену молодые силы — совсем как в ложбине, именуемой «Долиной теней», где на отвесный спуск непрерывно вступает вечно новая вереница ребятишек — ибо на смену этим торговцам пришли по большей части продавцы сластей и дешевых игрушек. Конкурент «Дельфина» — гостиница, гремевшая когда-то под названием «Новый Белый Олень», уже давно потерпела крах. В припадке малодушия «Новый Белый Олень» замазал свои окна мелом и забил досками парадную дверь, оставив лишь боковой вход; но даже этот вход оказался непомерно большим для Литературного Общества — последнего арендатора этого здания — ибо и Общество потерпело крах, и гордые буквы на фронтоне «Белого Оленя», по-отвалившись все за исключением:
невольно наводили мысль на слова «Отвратительное убожество». Что же касается соседнего с «Оленем» рынка, то, по-видимому, вся торговля там была брошена на горшечника, который заполонил своими горшками и мисками чуть ли не половину всего рынка, да еще на бродячего разносчика, который сидел, скрестив руки, на оглоблях своей тачки, надменно поглядывал по сторонам и, казалось, таил под вельветовым жилетом серьезные сомнения относительно того, стоит ли даже и на одну ночь оставаться в таком месте.
Когда я уходил с рынка, зазвонили в церкви, но это никоим образом не улучшило положения дел, потому что колокола с обидой и от злости, захлебываясь словами, непрерывно повторяли: «Что же с дилижансами сталось?» Выражения они не меняли (как я выяснил, прислушиваясь), разве только голоса их становились все более резкими и досадливыми, и они продолжали повторять: «Что ж с дили-жан-сами сталось?», каждый раз начиная вопрос до неучтивости внезапно. Может быть, со своей высоты они видели железную дорогу, и это их особенно сердило?
Набредя на мастерскую каретника, я начал осматриваться по сторонам с новым приливом бодрости, думая, что, быть может, случайно увижу тут какие-нибудь остатки былого величия города. Работал в мастерской только один человек — иссохший, седоватый и в годах, но высокий и прямой. Заметив, что я смотрю на него, он поднял голову, сдвинул очки на колпак из оберточной бумаги и, очевидно, приготовился дать мне достойный отпор.
— Добрый день, сэр! — кротко обратился я к нему.
— Чего? — сказал он.
— Добрый день, сэр!
Он, казалось, обдумал мои слова и не согласился с ними.
— Ищете кого, что ли? — спросил он в упор.
— Да вот я думал, не сохранилось ли здесь случайно каких-нибудь остатков старого дилижанса?
— Только и всего?
— Да, только и всего.
— Нет, не сохранилось.
Тут пришла моя очередь сказать «о!», что я и сделал. Иссохший седоватый человек не произнес больше ни слева и опять согнулся над своей работой. В те времена, когда здесь строились новые дилижансы, маляры, прежде чем приступить к окраске, пробовали свои кисти на столбике, возле которого он теперь работал, и на этом столбике можно было прочитать настоящую летопись былого великолепия в красках синих и желтых; и красных и зеленых, намалеванных в несколько дюймов толщиной. Наконец он снова поднял на меня глаза.
— Делать вам, видно, нечего, — ворчливо заметил он.
Я признал справедливость этого замечания.
— А жаль, что вас сызмальства к делу не приучили.
Я сказал, что мне и самому жаль.
Тогда, словно осененный какой-то мыслью, он положил рубанок (так как все это время он работал рубанком), снова сдвинул на лоб очки и подошел к двери.
— А «постшэ»[123] вам не подойдет?
— Я вас не совсем понимаю.
— «Постшэ», говорю, вам подойдет? — повторил каретник, стоя почти вплотную ко мне и скрестив руки наподобие адвоката, ведущего перекрестный допрос. — Подойдет ли вам «постшэ» для такого дела? Да или нет?
— Да!
— Тогда ступайте прямо по этой улице, пока ее не увидите. Уж вы ее не пропустите, только нужно далеко идти.
С этими словами он взял меня за плечо и повернул в ту сторону, куда я должен был идти, а сам вошел в мастерскую и снова взялся за работу, усевшись на фоне листвы и гроздьев винограда. Ибо, хотя сам он и был человек ожесточенный и всем на свете недовольный, мастерская его выглядела очень приветливо, потому что в ней удачно сочетались город и деревня, улица и сад — что столь часто можно наблюдать в маленьких английских городках.
Я зашагал в ту сторону, куда он меня послал, дошел до пивной с вывеской «Первая и Последняя» и вскоре оказался за городом на старом лондонском тракте. Дойдя до заставы, где прежде взималась подорожная подать, я нашел, что она красноречивей всяких слов говорит о переменах, происшедших на тракте. Домик сборщика податей зарос плющом, а сам сборщик, не имея больше возможности прокормиться податями, занялся сапожным ремеслом. Мало того, его жена торговала имбирным пивом, а в том самом дозорном оконце, из которого сборщики податей взирали в былые времена на великолепные лондонские кареты, лихо подкатывающие к заставе, стоял липкий от сиропа фонарь с выкрашенными по спирали палочками из карамели, похожими на жезлы, что висят у входа в цирюльню.
Взгляды сборщика податей на политическую экономию выяснились из следующего разговора.
— Как идут дела на заставе, хозяин? — обратился я к сборщику, сидевшему на маленьком крылечке и занятому починкой башмака.
— Дела на заставе, хозяин, никак не идут, — сказал он мне. — Встали дела!
— Плохо! — заметил я.
— Плохо? — повторил он и, указав на загорелого пропыленного мальчишку, который старался влезть на шлагбаум, сказал, растопырив пальцы правой руки, словно укоряя всю природу: — А всего-то их пять!
— А нельзя ли как-нибудь улучшить дела на заставе? — спросил я.
— Есть один способ, хозяин, — ответил он с видом человека, всесторонне обдумавшего этот вопрос.
— Хотелось бы мне знать, какой?
— Нужно взимать подать со всего, что провозят мимо, нужно взимать подать с пешеходов. И еще нужно взимать подать со всего, что здесь не провозят, и нужно взимать подать с тех, кто сидит дома.
— Будет ли последнее справедливо?
— Справедливо? Те, кто сидит дома, могут взять да и пройти здесь, если захотят. Нет, что ли?
— Допустим, что могут.
— Значит, нужно брать с них подать. Если они не проходят, это уж их забота. Да что там — брать с них подать, и все!
Убедившись, что спорить с этим финансовым гением так же невозможно, как если бы он был канцлером казначейства (что было бы наиболее подходящей для него должностью), я робко пошел дальше.
Я уже начал было сомневаться, не зря ли я послушался разочарованного каретника, и пошел искать ветра в поле. Наверное, в этих местах никакой кареты вовсе и нет. Однако, подойдя к огородам, расположившимся вдоль дороги, я взял назад свои подозрения и признал, что был к нему несправедлив. Ибо, несомненно, передо мной была она — самая убогая, самая ветхая почтовая карета, еще сохранившаяся на земле.
Эта почтовая карета, снятая с оси и колес, плотно засела в глинистой почве среди беспорядочна растущих хвощей. Эту почтовую карету даже не поставили прямо на землю, она покосилась набок, словно вывалившись из воздушного шара. Эта почтовая карета уже давно, наверное, находилась в таком упадочном состоянии, и алая вьющаяся фасоль оплела ее со всех сторон. Эта почтовая карета была починена и залатана чайными подносами или обрезками железа, очень похожими на подносы, и по самые окна обшита досками, и все же на правой дверце ее висел молоточек. Использовалась ли эта почтовая карета как сарай для хранения инструментов, дачный домик или постоянное жилище, — выяснить я не мог, так как дома — в карете, — когда я постучал, никого не оказалось, однако сомнений быть не могло — для каких-то целей она использовалась и была заперта. Повергнутый этой находкой в изумление, я несколько раз обошел почтовую карету вокруг и уселся рядом с почтовой каретой в ожидании дальнейших разъяснений. Никаких разъяснений, однако, не последовало. Наконец я пошел обратно по направлению к старому лондонскому тракту, обходя теперь огороды с противоположной стороны, и, следовательно, вышел на тракт несколько дальше того места, где свернул. Мне пришлось перелезть через изгородь и не без риска спуститься вниз по обрывистому склону насыпи, и я чуть-чуть не угодил прямо на голову сухощавому человечку, который бил щебень на обочине дороги. Он придержал свой молоток и, таинственно поглядывая на меня из-под проволочных наглазников, сказал:
— Известно ли вам, сэр, что вы нарушаете границы частных владений?
— Я свернул с дороги, — сказал я в объяснение своего поступка, — чтобы взглянуть на эту странную почтовую карету. Вы случайно ничего о ней не знаете?
— Знаю, что она отслужила много лет на дороге, — ответил он.
— Я так и думал. Вы не знаете, кому она принадлежит?
Каменщик опустил брови и наглазники к груде щебня, как будто взвешивая, стоит ли отвечать на этот вопрос. Затем, снова подняв голову, сказал:
— Мне!
Никак не ожидая подобного ответа, я принял его довольно неуклюжими восклицаниями: — Да что вы! Подумать только! — Немного погодя я добавил: — Вы… — Я хотел спросить: «живете там?» — но вопрос показался мне самому настолько нелепым, что я заменил его словами — «живете поблизости?».
Каменщик, который не разбил ни одного камня с той минуты, как началась наша беседа, теперь поступил следующим образом: встал на ноги, опершись о молоток, и, подняв куртку, на которой сидел, перекинул ее через руку, затем он сделал несколько шагов назад, где насыпь была более пологой, чем там, откуда пришел я — все это молча и не отводя своих темных наглазников от меня, — затем вскинул молоток на плечо, резко повернулся, поднялся на насыпь и исчез. Лицо у него было такое маленькое, а наглазники такие большие, что выражения лица его определить я не мог, но остался под полным впечатлением, что выгнутые дугой ноги — это я успел рассмотреть, пока он удалялся, — принадлежали, без сомнения, старому почтальону. Только тут я заметил, что работал он сидя возле заросшего травой подорожного столбика, который казался памятником, воздвигнутым на могиле лондонского тракта.
Близился час обеда, и я не пошел за обладателем наглазников и не стал глубже вдаваться в этот вопрос, а повернул обратно к «Голове Дельфина». В воротах я встретил Дж. Меллоуза, который стоял, устремив взгляд в пустоту, но явно не обнаружив в ней ничего такого, что могло бы привести его в приятное расположение духа.
— Меня этот город нимало не занимает, — заявил Дж. Меллоуз, когда я похвалил ему достижения санитарии, которыми мог (а может, и не мог) похвалиться город. — Век бы мне не видеть этого городишка!
— Вы не отсюда родом, мистер Меллоуз?
— Отсюда родом? — повторил Меллоуз. — Да если бы я не был родом из города рангом повыше, так мне бы ничего не оставалось, как головой в ведро…
Тут я сообразил, что Меллоуз, от нечего делать, частенько прибегал к внутренним ресурсам, под которыми я подразумеваю винный погреб «Дельфина».
— Что нам нужно, — сказал Меллоуз, стаскивая шляпу таким жестом, точно хотел вытряхнуть из нее все отвращение, которое выделял его мозг, а потом надевая снова, чтобы набрать новую порцию. — Что нам нужно, так это железнодорожную ветку. Петиция в парламент о законопроекте, предусматривающем постройку ветки, лежит в кофейной. Может, и вы под ней подпишетесь? Чем больше подписей, тем лучше.
Я нашел вышеупомянутый документ — он был разложен на столе в кофейной и придавлен различными тяжеловесными предметами кухонного обихода — и добавил ему еще веса в виде своей не торговой подписи. Насколько я понимаю, я скрепил своей подписью скромное заявление, из которого явствовало, что расцвет мировой торговли и цивилизации, а также счастье, благоденствие и безграничное торжество нашей страны в соревновании с иностранными державами будут непременным следствием постройки ветки. Свершив сей конституционный акт, я спросил мистера Меллоуза, не может ли он украсить мой обед бутылкой хорошего вина?
Ответ мистера Меллоуза прозвучал так:
— Если бы я не мог предложить бутылки хорошего вина, я бы — да что там — тогда уж только головой в ведро… Только, видите ли, меня надули, когда я покупал это дело, здесь все было вверх дном, и я до сих пор еще не успел перепробовать все до конца, чтобы разобрать вина по сортам. Поэтому, если вы закажете одну марку, а принесут вам другую, отсылайте бутылки назад, пока вам не подадут, что следует. Ибо, — сказал мистер Меллоуз, снова вытряхивая свою шляпу, как прежде, — ибо, что оставалось бы делать вам или любому другому джентльмену, если бы вы заказали одну марку вина, а вас заставляли бы пить другую? Да что там — вам бы только и осталось (как и подобает истинному джентльмену), только бы и осталось, что головой в ведро…
XXV. Кулинарное заведение новой Англии
Невзрачный вид нашей английской столицы в сравнении с Парижем, Бордо, Франкфуртом, Миланом, Женевой — да почти с любым большим городом европейского континента — особенно резко бросается мне в глаза после длительного пребывания в чужих странах. Лондон невзрачен по сравнению с Эдинбургом, с Абердином[124], с Экзетером[125], с Ливерпулем, с любым нарядным городком, вроде Бери Сент Эдмондс. Лондон невзрачен по сравнению с Нью-Йорком, с Бостоном, с Филадельфией. Если уж на то пошло, редко можно встретить человека, впервые приехавшего из одного из этих мест, в котором Лондон не возбудит сильнейшего разочарования своей невзрачностью. В самом Риме трудно найти более невзрачное местечко, чем Друри-лейн[126]. Убожество Риджент-стрит в сравнении с парижскими бульварами поражает не меньше, чем бессмысленное уродство Трафальгарской площади в сравнении с благородной красотой Плас де ла Конкорд. У Лондона невзрачный вид при дневном свете и тем более при свете газовых фонарей. Ни один англичанин не узнает, что такое газовое освещение, не повидав Рю де Риволи и Пале-Ройяль с наступлением темноты.
Невзрачен и вид лондонской толпы. Без сомнения, до некоторой степени повинно в том отсутствие одежды, по которой сразу можно определить, к какому классу принадлежит человек и его профессию. Пожалуй, такую одежду в Лондоне только и носят, что швейцары Компании Винтнер, ломовые извозчики да мясники, но даже они не надевают ее по праздникам. У нас нет ничего, что могло бы сравниться по дешевизне, опрятности, удобству или живописности с подпоясанной блузой. Что же касается наших женщин, сходите на следующую пасху или троицу в Британский музей или в Национальную галерею, взгляните на женские шляпки и вспомните хорошенький белый французский чепец, испанскую мантилью или генуэзскую шаль.
Я вполне допускаю, что в Лондоне продается не больше ношеной одежды, чем в Париже, и все же значительная часть лондонского населения имеет вид людей, одетых в платье с чужого плеча, чего не скажешь про парижан. Мне кажется, это происходит главным образом оттого, что в Париже рабочий люд нимало не обеспокоен тем, как одевается люд праздный, а просто надевает то, что принято носить людьми его класса, и заботится исключительно о своих удобствах. В Лондоне же, наоборот, моды сверху спускаются вниз, и, чтобы действительно понять, насколько неудобна или смешна какая-нибудь мода, нужно дождаться, чтобы она докатилась до самых низов. Совсем недавно мне пришлось наблюдать на скачках, как четверо в кабриолете страшно потешались над видом четверых пешеходов.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30
|
|