Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дивертисменты

ModernLib.Net / Диего Элисео / Дивертисменты - Чтение (стр. 8)
Автор: Диего Элисео
Жанр:

 

 


 
      С самого воскресного утра ощущалась странная взвинченность, бесповоротно завладевшая и самыми невозмутимыми. Они брели с безумной, неумолимой решимостью. Этот вездесущий, хотя и поутихший с некоторых пор шум, каким является хрип улицы, снова стал расти, как приступ бешенства, пока не разразился в полдень абсолютной, оглушающе полной тишиной, способной погасить даже шум на верхнем этаже.
      А я – как я избежал засасывания этой трясины? Я не хотел бы выдавать себя за героя или за жертву. Разве все мои помыслы (что и понуждает меня к молчанию) не отданы мной другому, пусть и более скромному идолу, который – я хорошо понимаю это – должен довольствоваться одним-единственным жертвоприношением – моей растянутой на всю жизнь жизнью?
 
      Передышка кончилась. Эти далекие однообразные звуки, на мой слух, – те же, что и неописуемый грохот, царящий наверху: безукоризненный гул – чистый, костяной, обнаженный, – конечный стук слоновой кости о слоновую кость, и к нему присоединяются глухие и жадные удары по дереву – несомненно, этот напев – самый бездушный и нелепый из всех.
      Я спрашиваю себя, какое время мы сможем еще продержаться в нашем опустевшем городе. Недолго: Домино догрызает его, он начинает разрушаться.
      Я не останусь в нем – невыносимо слышать, как с каждым разом все слабее, замедленнее сытые клацания его холодных безумных клыков!…

На следующий день

       Но борода от прикосновения словно улетучилась…
Алиса в Стране Чудес

      Когда он утром проснулся, веки были такими тяжелыми, что он подумал, не из свинца ли они. «Скорее всего, – решил он, – приснившийся мне кошмар был настолько живым, что переместил мою жизнь туда, где я сейчас нахожусь и где, открыв глаза, я увижу то, что вряд ли можно назвать утром моего нового существования, ведь неизвестно, есть ли здесь ночь и день, может, только и есть что смутное и одинокое воспоминание о сне». И с веселой уверенностью человека, знающего, что очень скоро его непременно разбудит милый хор: тучный, чуть усталый и брюзгливый голос пузатого, на крепких ножках комода, а также беспокойный флейтоподобный, словно у слишком ласкового собачонка, голос элегантного гнутого стула, – позволил себе углубиться в некоторые особо увлекательные вариации темы.
      «А может, я теперь бронзовое изваяние вроде „Лежащего мыслителя“, которое по ошибке поставят в парке на высокий пьедестал? А может, сон был настолько засасывающим, что кровать и я стали одной неразъемной вещью, вот и понятно, почему я не могу расклеить веки, чудо имеет свое объяснение: мои чувства пронизаны древесными волокнами, и – что страшней всего – кровь моя одеревенела».
      Окончательно изнуренный и несколько обеспокоенный, он решился на последнее усилие и подергал за веки невидимыми и в то же время ощутимыми пальцами. Веки поддались, хотя он и не сразу это понял, – комната была наполнена легким туманом. Когда через миг он смекнул, что происходит, ему показалось, что наступила зима. «Вчера сияло солнце и была жара», – подумал он с большим удивлением. Но тут же ощутил горячие и задиристые лучи солнца, будто огненные шпаги пробивавшиеся сквозь туман, и вздрогнул от новой мысли: не начался ли настоящий большой пожар? Холод, вкрадчиво и коварно студивший его тело, заставил отбросить эту мысль и без промедления подняться.
      Это был сеяный, студеный и белый, как иней, туман, и в нем, подобно темным голым скалам, порою всплывала мебель. Словно живое существо, он густыми клочьями выбивался из-под двери. Сидя на краю кровати и обхватив голову руками, человек словно впервые разглядывал свой старый комод из каобы, из тяжелого ее дерева, из вечной ее древесной сердцевины, и выходило, что теперь этот разбитый комод тоже глядел на него сквозь текущий туман, и комод глядел на него с грустью.
      Потом он с усилием оделся и вышел в коридор. Хозяйка гостиницы, в которой он жил, Донья Эсперанса, в этот момент тоже появилась в коридоре. Она шла со своим сыном, худым и конфузливым мальчиком, положив на его плечо руку, невысокая и вся нервная, верткая, будто птица. Маленькие, облаченные в туман, они, казалось, находились где-то далеко-далеко. «Думаю, что я никого не забыла», – сказала она хрупким сдавленным голосом, потонув в плюшевом тумане. «Забыла, – сказал мальчик и остановился, скребя ногтями в черной копне волос, – ты забыла господина из четвертого номера». – «Ох, ведь верно! – воскликнула она, тоже остановившись и изящно откинувшись назад, и вскинула руки вверх ладонями, показывая, что таить ей нечего и что она не виновата. – Так как к нему не приходят ни друзья, ни даже письма и его никогда не слышно, забываешь, что он существует». Тут мальчик увидел его в двери и, смутившись оттого, что тот мог все это слышать, поспешно скользнул к лестнице и спустился по ней. Все это время постоялец с засунутыми в карманы руками стоял у косяка двери. Он ощущал страшную пустоту в животе, словно сами его внутренности, внезапно почувствовав холодок близкой опасности, жались к нему, к своему невидимому хозяину, как никогда решительно и дружно и в то же время скорбно испрашивая у него покровительства. Его беспокоило то, что слова Доньи Эсперансы пробудили в нем какое-то смутное воспоминание. Где и когда он уже слышал, будто он ни от кого не получал писем, что мир почти не вспоминал о том, что он жив?
      «Какой сегодня туман, Донья Эсперанса», – сказал он, когда она поравнялась с ним, и потер руки, чтобы хоть как-то согреть их. «Только в одном розарии с красными розами, – ответила с наигранным весельем хозяйка, – только в одном появились бутоны. Как хорошо мы сегодня выглядим». – «А я чувствую, что умираю, – сказал он. – Сам не знаю, что со мной». Донья Эсперанса закатила глаза и нежно улыбнулась. «Вот таким вы мне больше нравитесь, когда вы довольны», – сказала она. «Я чувствую себя крайне плохо», – настойчиво повторил он, растягивая слова. «Да, верно, – сказала она, – какое бы ни было утро, ясное и теплое или пасмурное и тоскливое, оно все равно обязательно в тебе наступит, как в деревьях или в других каких вещах». – «Я чувствую себя крайне плохо! – повторил он, почти крича. – Вы меня слышите?» Лицо Доньи Эсперансы было совсем близко от его лица, и оно все время двигалось, улыбалось, широко открывало глаза. И сейчас, добродушно соглашаясь с чем-то, чего он не говорил, оно тараторило, тараторило без умолку: «… вот я и подумала, уж сегодня-то он непременно придет на наш праздник…» Не дожидаясь следующей любезности, он почти вплотную приблизил свое лицо к лицу Доньи Эсперансы – он все не мог разглядеть его, словно оно было чьим-то полузабытым образом. Услышав последние слова и не придав им должного значения, он мягко сказал: «Но ведь праздник был вчера, вчера вечером». Донья Эсперанса запрокинула голову и начала беззвучно смеяться, потом сказала: «Боже, что надето на вас, в такую-то погоду!» – и, торопливо просеменив к столику, вернулась со стаканом и графином своего дивного утреннего вина, которое никто не осмелился попробовать. «Вот, выпейте, – сказала она, покатываясь со смеху, – а то еще умрете у нас от холода, как попугайчик на полюсе, видите, как я вас ценю…» Окончательно смирившись с этой комедией, он протянул руку, чтобы взять стакан. Та же убогая учтивость, с которой накануне он хотел без какой-либо надежды на успех привлечь внимание этой женщины, что вызвало у той беспричинную злость лишь из-за того, что он посмел обратиться с просьбой – а это категорически возбранялось, – та же убогая учтивость сквозила сейчас в его кислой мине, в этой пародии на его душевное смятение, на его страшную агонию. Ему вспомнились беглые улыбочки, которыми его всегда приветствовала Донья Эсперанса и которые с одинаковым успехом могли появиться и не появиться на ее лице при неизменной, еле заметной настороженности: помнит ли он нечто, о чем она скорее всего уже едва помнила, – настороженность эта была, впрочем, миражем участливости, ее пеплом. На этот раз Донья Эсперанса выглядела оторопело. «Вот, – сказала она рассеянно, – так оно всегда и бывает». Она повернулась и в молчании начала спускаться по лестнице. На середине лестницы она обернулась. «Что вы сказали?» – устало спросила она. Постоялец конвульсивно сжал стакан, которого у него в руке не было. «Чтобы я не забыл, чтобы я не забыл», – хриплой фистулой выпалил он, не в силах сдержаться. «В восемь, – откуда-то издалека донесся слабый голос Доньи Эсперансы. – Вы уж не забудьте». Он так и остался стоять в коридоре, поглощенный туманом, с призрачным стаканом в руке.
      Нижний этаж, как он и подозревал, был пуст. Здесь туман был еще более густым, почти непроницаемым, и он едва мог признать знакомые очертания мебели. Лишь в глубине, пламенея в каменной стене, его манили два огненных квадрата дня – минувшего накануне дня, а на дверь всей своей дикой тяжестью давило время. Подобно животному, он собрал все силы, чтобы сбросить с себя то, что он считал невыносимо тяжелым, но увидел, что листки календаря весело опали – все до последнего дня. Улыбаясь, он с нежностью стал глядеть на них.
      Ему захотелось, чтобы это утро было таким же, как другие, полным тумана и уютного одиночества. Прислонившись к колонне, он сделал вид, что занят досужим ничегонеделанием, как человек, у которого целый час свободного времени. С неимоверной зоркостью он оглядывал те места, где, как он полагал, находились цветы, вдыхал их воображаемый аромат. У его ног ночной дождь образовал большую лужу, в которой с небывалой четкостью отражались звезды. Он почувствовал жар во всем теле, прислушался к возбужденному голосу своего вечно бессонного сердца. Во мраке расцветал цветок – красный цветок, чье хрупкое тельце было охвачено пурпурным пыланием. «Кто-то, – подумал он, – вспоминает во сне это место».
      Он захотел подойти ближе, но его нога не погрузилась в холод пролившегося дождя. Тогда он пригляделся и увидел, что земля у его ног разверзается, что глубокая бездна, сплошь забитая звездами, повторяет у самых его ног другую – высокую и бескрайнюю бездну внезапной ночи. Дрожа от страха, он ухватился за последние камни своей жизни. Со стоном стал отползать. Начал падать.

Человек с Золотыми Зубами

       Ночью мне снился кто-то,
       зубы сплоил золотые,
       я за него пойду.

       Доченька, это дьявол,
       денег он не считает,
       жить тебе с ним в аду.
Народный напев

1. «Ночью…»

      Ночью в пятницу Доченьке приснился Человек с Золотыми Зубами. Наутро, когда сели завтракать, Доченька, рассеянно оправляя складки своего полотняного капота, сообщила матери:
      «Ночью мне приснился человек с золотыми зубами, – и, взметнув ресницы, чтобы выглянуть из самого мрака своих глаз, присовокупила к сказанному принятое решение. – И я хочу выйти замуж».
      Занятая подсчетами, во что обойдется фураж для новой пары лошадей, мать резко опустила голову и поглядела поверх очков, опасно соскользнувших на самый кончик ее толстого носа. Она было подумала, не быстро ли на мед нежданного наследства начинают слетаться ухажеры, но что-то в лице Доченьки тут же отвлекло ее от этих подозрений.
      «Но, Доченька, – наконец сказала она, засмеявшись в спину девушке, которая направилась к калитке, – будь то человек, так ведь сон!…»
      Та не удосужилась даже ответить – стала играть с канарейкой, порхавшей внутри золоченой клетки.

2. «Мне снился кто-то…»

      Доченька встретила Человека с Золотыми Зубами в один из субботних вечеров по выходе из театра «Такон». Шел довольно сильный дождь, и все же, когда подъехал экипаж, нетерпеливая Доченька ринулась к нему и, споткнувшись о предательский выступ, упала бы к ногам открывавшего дверцы лакея, если бы неизвестный кабальеро галантно не поддержал ее под руку. Доченька обернулась, чтобы поблагодарить его, и увидела строгое лицо, очень черные, неподвижные в центре орбит, почти фосфоресцирующие глаза и блеснувшие при свете фонаря золотые зубы. Устраиваясь поудобней среди волн шелка, которыми юбка матери и ее собственная забили маленькую темную раковину, Доченька в щель заднего окошка ухитрилась напоследок еще раз увидеть его. Он оставался позади, отделенный от толпы множеством дождевых струек, которые маленькими искорками отскакивали от высоченной тульи его шляпы.

3. «Зубы сплошь золотые…»

      Доченьке долго еще не довелось встречать Человека с Золотыми Зубами. Произошло множество событий, которые должны были отвлечь ее от этого воспоминания: покупка мебели и домашней утвари (были тут и зеркала, и тумбочки, и стенные зеркала в рамах с подсвечниками, и козетки, и круглые столики на одной ножке, и картины с сумрачными скотными дворами, и натюрморты для столовой!), благодаря которым старому, запущенному дому в Серро надлежало' соответствовать духу того времени, когда было получено неожиданное наследство, а к тому же дивные посещения салона модистки и внимание к визитерам, которые, под видом соболезнования, объявлялись то сокрушенными парами, то деликатными трио или шумными квартетами, чтобы поглазеть на перемены и оставить свидетельства своего прежнего неизменного участия в судьбе двух бедных женщин, которые благодаря стараниям одного из дряхлых родственников стали очень даже не бедны. Обворожительно бледная Доченька, казалось, со дня на день сбросит свою черную сетчатую вуаль, чтобы, подобно прелестнейшему статному облачку, испариться, вознесясь к сумраку, вечно клубившемуся возле потолочных балок. Болтливый гомон клонил ее головку чуть ли не к сложенным на юбке рукам. Время от времени Доченька позволяла себе улыбнуться и несколько озадачивала тех, кто замечал, как в ее потухшие глаза, подобно вспышке, возвращался взгляд, через мгновение гаснувший. Что касается канарейки, то она стала объектом все новых и новых нежностей. Доченька даже вышила для ее клетки чарующее, окаймленное незабудками покрывало.

4. «Я за него пойду…»

      Наконец, почти через год, Доченька снова встретила его на бале-маскараде. Она протанцевала с разными кавалерами почти ночь напролет, хотя и вопреки желанию, сама не ведая зачем. Ее мать, сидя в окружении столь же дородных сеньор, видела, как она промелькнула раз-другой в своем абсолютно геометрическом одеянии с большими, широкими, шумно шуршащими юбками, вызывающе прямая. Материнское «ну-как-доченька-делишки» сопровождалось то быстрыми, то обморочными движениями необъятного андалузского веера в левой руке, который, вяло закрывшись, словно бы смирялся с поражением, когда она разочарованно видела, как очередной унылый Пьеро или безразличный Домино с холодным реверансом покидал ее Доченьку. Когда музыка утихала, Доченька томилась, но это было томление мраморного цветка, отвергавшего какое-либо романтическое сочувствие. Однако снова находился кто-то, кто не мог противиться ее очарованию и увлекал за собой в игру шуршащих безжизненных окружностей на середину водоворота, под бдительное порхание веера в старушечьей заводи. Во время одного из очередных отплытий матери привиделись в одном из зеркал некая вкрадчивость, порыв, грациозное и бойкое продвижение, и она увидела Доченьку, парящую из зеркала в зеркало в руках бледного Арлекина в маске. И когда Арлекин полнолунно улыбнулся, из его рта выбился золотой блеск.

5. «Доченька…»

      После этого бала Доченька снова не видела его несколько месяцев. Ее вялый аппетит довольствовался только рисом; если какое-нибудь платье плохо ее облегало, она тут же безжалостно его рвала, а порою случалось так, что она с размеренной яростью била что ни попало. Она утратила малейший интерес к новостям моды, которые, к слову сказать, на пароходах Испанской Трансатлантической компании прибывали несколько увядшими, отказывалась покидать дом, стала небрежно ухаживать за волосами, а как-то утром выпустила на волю канарейку. Мать уступала ее все растущей заносчивости и, с каждым разом все больше растерянная, не решалась осуществлять намерения, связанные с устройством праздников и приемов. Однажды утром, когда Доченька возвращалась с мессы, какой-то кабальеро церемонно поздоровался с нею, и это был Человек с Золотыми Зубами. Она покраснела до кончиков ногтей (к тому же в тот день она не была напудрена) и, схватив мать за руку, чуть ли не побежала. С той поры она соблаговолила снова выходить, хотя дома вела себя по-прежнему: если вырез на платье был ей не по вкусу, у нее перекашивало от злости рот; она дошла до того, что разбила большое зеркало вместе с его серебряной оправой. Что же до Человека с Золотыми Зубами, то время от времени его можно было видеть то отраженным в витрине лавки с заморскими товарами, то выглядывающим из окошка экипажа, а то внезапно обернувшимся в дверях, когда лошади, наоборот, уносили прочь не его, а Доченьку.

6. «Это…»

      И снова она перестала встречать его, хотя теперь он снился ей чуть ли не каждую ночь. Проснувшись, она забывала перипетии очередной встречи, и, как ни старалась, от сна ей оставался лишь блеск золотых зубов в тумане. Матери она не говорила об этом ни слова, наоборот, тысячами остроумных способов с удовольствием подливала масло в огонь материнского беспокойства. Скажем, переставала есть (что отменно донимало родительницу), остужая холодным взглядом ее улыбку, когда та, приготовив какое-нибудь изысканное яство, очень надеялась, что оно понравится Доченьке. Снова к ней пришли утомление, безразличие. Она достала сохраненное с бедняцкой поры платье и запретила горничным без крайней надобности входить к ней, одевание с каждым утром становилось для нее все более ненавистным делом. Некоторые из бесчисленных пуговок оставались не-застегнутыми, а нижние юбки постыдно выглядывали там, где меньше всего должны были бы. Так как выбор платья на очередной день заставлял ее умирать от скуки, она надевала прежнее, мятое и покрытое пятнами. В конце концов она стала проводить целые дни в своей комнате, названной матерью «постоялым двором». Бледная, с неприбранными черными космами, безразличная ко всему или кипящая от злости Доченька выглядела блистательной ведьмой, так что мать чахла от разочарования и печали.

7. «Дьявол…»

      Потом потянулись недели, в течение которых Человек с Золотыми Зубами не являлся ей даже во сне. Как-то вечером, когда мать под любовным приглядом розового абажура вязала для нее шаль с большим, чем обыкновенно, рвением, отворилась дверь в гостиную и с шандалом в руке показалась Доченька, глаза которой поблескивали, как два отполированных черных камня. Она углубилась в прихожую. Несчастная, дрожащая от страха мать последовала за ней. Девушка кивнула на маленькую дверку в больших входных дверях, и мать послушно отодвинула засов. У ограды садика виднелся силуэт высокого человека, но различить можно было лишь белое пятно рук, покоящихся на рукоятке трости. Тревожные облака открыли луну, и глаза его блеснули, как две маленькие металлические пластины. Мать как можно тише затворила дверку и без сил прислонилась к ней. «Доченька, – прошептала она, – это дьявол, – и добавила про себя в страшной тишине: – Жить тебе с ним в аду». В отблеске свечи по губам Доченьки скользнула пунцовая змейка, но она ничего не сказала.

8. «Жить тебе с ним…»

      В последний раз Доченька встретила Человека с Золотыми Зубами на борту парохода «Мария Кристина». Благодушный в своих круглых очках, лучший врач Гаваны порекомендовал морское путешествие, и мать Доченьки, услышав этот совет, ожила. Наконец-то после столь долгих мучений в четырех стенах можно было не только помочь девушке, но и показать всему миру, как блестят старинные испанские монеты! Ее радость не знала границ. Даже Доченька, похоже, чуть оттаяла и благосклонно отнеслась к идее заняться приготовлением туалетов для путешествия. Правда, ее поведение все еще омрачало наивные восторги матери: с портнихой она разговаривала с высоты своего надменного взгляда так сухо, будто была императрицей, а негодование, с каким она сорвала с себя три первые шляпки, которые ей примеряла шляпница, было столь яростным, что непоправимо испортило кружевные гардины. Как бы там ни было – вот они сидят за длинным столом в салоне– ресторане, омытые торжественным светом, проникающим через многоцветные стекла огромного окна, пользуясь на третий день путешествия случаем впервые сидеть по правую руку самого капитана. Парад первых блюд показался матери довольно безвкусным – вопреки убедительным разъяснениям гаванского врача, она не могла не вглядываться в бесчисленные жующие рты, за разнообразной растительностью которых – за простыми усами, а также за сложными сочетаниями усов и гаванских сигар, узких бородок, бакенбардов и эспаньолок – было трудно выследить жуткий блеск. Так что единственно настораживающим было лишь пустое кресло, чей пурпурный плюш отсвечивал роковой опасностью. Но предупредительный капитан, склонившись к ней, доверительно сообщил, что долженствующий сидеть на этом месте еще хуже переносит качку, чем они с Доченькой, и его не вытащить из каюты ни за какие посулы. Облегчение, вызванное очевидной хилостью отсутствующего пассажира, несколько уменьшило ее настороженность. И после обеда, оставив Доченьку под руку с капитаном на палубе (никогда прежде она не выглядела столь дивно и горделиво, с этим алмазным блеском в глазах, огромных, как две ночи!), она спустилась в свою каюту, чтобы ублажить себя сиестой.

9. «В аду»

      В сумерках она проснулась от какого-то безотчетного беспокойства. Проникавший в иллюминатор свет окрашивал все вокруг водянисто-розовым ужасом. Доченьки в каюте не было. Мать резко встала и приникла носом к холодному круглому окошку. Увидеть она смогла только серое одиночество океана да остатки увядшего пламени в разрыве облаков, скрывавших агонию закатного солнца. Вдруг верхнюю часть видимого пространства заняло нечто, похожее на сегмент фиолетового колеса. Она быстро подняла взгляд и увидела, как с палубы падает Доченька. Она падала в сумерках, медленно приближаясь к волнам, падала, неспешно кружась, будто в вальсе, будто отраженная в зеркале, обрамленная широким фиолетовым полетом подола, под которым трепыхались белые крылышки нижних юбок, разлетавшихся все шире, – она летела, и можно было увидеть, что за талию и за руку ее держит кабальеро, который в полнейшей тишине, кружась в полете, падает вместе с нею. Мать приблизила вылезшие из орбит глаза к самому иллюминатору, но увидела лишь длинные черные волосы Доченьки, волнисто струящиеся вверх над фиолетовым колесом юбки, теперь столь странно, столь неправдоподобно узкой, и наконец – лишь бесконечно пустынные, вечно движущиеся волны.

Крысолов

      Осмысливая две невероятные версии конца, я вижу, что оставил участников событий в момент передышки, – конец вот-вот настигнет их, но тот факт, что они могут предвидеть его, сам по себе является обнадеживающим отдалением от него. Меня радует также, что поведение рассказчика от версии к версии становится все мужественнее.
      Возможно, назойливость подробностей объяснима неумелостью того, кто пишет мало. Я считаю, однако, что они обязаны особого рода чувствительности, которая и заставила меня, к моему сожалению, насторожиться. Озабоченность наступлением конца – не что иное, как подтверждение сверхтонкости моего слуха. А то, как я отношусь к этому делу, – бессознательное проявление абсолютного моего неприятия.
      А теперь я перехожу к доказательству того, что не дал себя обмануть. Эти страницы – необходимое разъяснение к задуманному мной отчаянному поступку. Прежде чем сегодня же вечером совершить его, я помещу их там, где они не останутся в безвестности.
      Весь этот истинно ужасный гротеск начался в кабинете Антропологии. Гонсало Антонио Пердомо был одним из лучших студентов курса. Его тонкое лицо довольно нелепо украшал длинный римский нос. У Гонсало были большие, печальные, вечно таящиеся глаза.
      В кабинет практических занятий он входил последним, с неизменной опаской, стараясь, когда это было возможно, держаться на расстоянии от полок, где были разложены кости, походившие на больших белых насекомых, лишь прикинувшихся безвредными. К полкам были пришпилены гравюры с изображением людей различных рас, таких печальных в своем безграничном отчуждении. Подняв палец проповедника, профессор неукоснительно начинал свою лекцию, не удостаивая вниманием входящего тайком Гонсало.
      Мы рассаживались на скамьях перед длинными столами с одним черепом на каждых двух студентов. Лаборатория была просторной, светлой, с двумя большими окнами, обращенными в парк. Полагаю, кости должны были находить некоторое утешение в несомненном, хотя и безыскусном, величии этого помещения.
      Мне кажется невероятным, учитывая тот фантастический интерес, который вызвала впоследствии лаборатория Антропологии, – мне кажется невероятным и обидным, что я не могу более детально рассказать о ней. Не могу даже вспомнить, кроме Гонсало, имена моих лучших друзей по курсу. Помню двух девушек, которые с раздражающей последовательностью, сами того не сознавая, притрагивались к черепам с недовольными гримасами. И была еще девушка, нравившаяся мне, которая перекладывала несчастные останки медленными и печальными движениями, исполненными волнующей деликатности. Важно отметить также чрезмерную осторожность и напряженность Гонсало.
      В тетради для заметок тех лет я нахожу вот какую страницу глухого протеста, которая имеет силу сбывшегося предсказания:
      «Читаю у Аврелия Пруденция : «Творец востребует сии дары и образ их собственного лика… Почитаемые со страхом, оберегаемые как неведомые и бесценные сокровища… Старики пустынники ужасающе просто обходились с ними, приносили их на свои грубые столы, спали на соломенных циновках рядом с их безмолвным соседством… Только посмешища были достойны они. Великие грабители морей сделали их стражами своих мрачных, кровавых сокровищ. Кто мог в те поры мечтать о том, чтобы дети их детей коснулись мирного ужаса черепа легкими надменными пальцами? Легкими надменными пальцами… Почитаемые со страхом, оберегаемые». Возможно, эту страницу подсказала мне чрезмерная нервозность Гонсало, который трогал черепа так, будто это раскаленные угли.
 
      Я все еще не рассказал о Главном Герое. Я говорил, что мы усаживались возле длинных столов, склонив головы над плюшевыми скатертями, точь-в-точь как над кормушками с сеном. Мне доставляет удовольствие продолжить это глупое сравнение за счет профессора – невысокий и кругленький, облаченный в белый халатик, он очень походил на ягненка, который, встав на задние копытца, перебегает с места на место, щеголяя своим в общем-то неуместным проворством. По правде сказать, наша компания выглядела довольно смешно, один только Главный Герой был достоин исключения в этой лаборатории.
      Он был высок, даже когда не поднимался на кафедру. Его крайняя бледность, абсолютная худоба и обыкновение держаться горделиво, но без заносчивости, хотя и очень напряженно (он стоял словно бы под виселицей – под перекладиной с веревками, поддерживавшими его, – грациозно беспомощные руки обвисали, одна нога чуть выступала вперед), – все это сообщало ему почти царственный вид. Фамильярности профессора как бы отскакивали от него, хотя, уверен, причиняли ему невероятную боль. Его безучастность была непроницаемой, а молчание – еще могущественнее его благодушной гримасы. Так и будем его называть – Главный Герой.
 
      В первое утро конца – я единственный свидетель, и единственность моего свидетельства – не самое малое из выпавших на нашу долю, несчастий, – в первое утро дождь шел с самого рассвета. Гонсало Антонио Пердомо впервые пришел раньше обычного. Взбегая по лестнице в Дом Наук, я увидел, как он старательно складывал зонт. Такой маленький в своем аккуратном белом костюме рядом с огромными колоннами, он выглядел печальным. Как бережливо относился к своим бедняцким вещам Гонсало Антонио Пердомо! Не знаю, почему мне стало его жалко. «Как дела?» – спросил я его. «Да так как-то», – ответил он с легкой улыбкой – это были его последние приветливые слова.
      Столы, как всегда, были подготовлены к занятиям: перед каждыми двумя студентами лежало по черепу. Обе девушки тут же сделали свои всегдашние гримасы, и работа началась. Наша задача состояла в том, чтобы восстановить по всем этим ужасам первородную внешность мужчины, женщины или старика, но в тот день все это показалось мне настолько скучным, безысходно и бесконечно скучным, что я принялся глядеть на дождь за окном. А пробудил меня глухой стук рядом со мной.
      В бешенстве закрыв уши ладонями, Гонсало Антонио Пердомо рухнул на стол. Заскрипели стулья сидевших поблизости, а профессор угрюмо замолчал, словно его оскорбили. Прежде чем мы могли помыслить о помощи, Гонсало, откинувшись, выгнулся напряженной дугой и с грохотом рухнул на пол, все еще закрывая уши руками. Спинка стула, должно быть, смягчила падение.
      Я первый склонился над ним. Он предстал моим глазам бледный, закостенелый, покрытый потом, с заострившимся носом. «Кричит, – сказал он шепотом. – На одной ноте, на одной-единственной, не могу больше». Пока мы поднимали его, я скользнул взглядом по его черному зонту, аккуратно прислоненному к одной из полок, и увидел отраженного в стекле величаво стройного Главного Героя, его негнущиеся руки, как на какой-нибудь старинной гравюре.
 
      Следующие практические занятия проводились не в кабинете Антропологии. «Почему не там?» – спросил я у одной из двух очаровашек. Та пожала плечами. Больше об этом никогда не говорили.
      Мне все это казалось странным, я не мог молчать. Университетский надзиратель поглядел на меня с еле заметной улыбкой, как человек, посмеивающийся над любителем досужих разговоров, и, засунув руки в карманы, удалился насвистывая. Как бы там ни было, весь год мы ни разу больше не занимались в кабинете Антропологии.
      «Этот сеньор спятил, и, естественно, его отправили куда надлежит», – медленно ответил профессор, когда, подавив антипатию, я прибег к нему в последней надежде узнать истину. Я начал пересказывать ему слова, которые я разобрал во время агонии Гонсало, а он поглядел на меня с таким любопытством, что я тут же переменил тему. Как бы там ни было, весь год мы ни разу больше не занимались в кабинете Антропологии.
      Как бы там ни было, через год в газете напечатали (к моей радости – я испытываю отвращение к зданию Университета), что Дом Наук закрывается. Сослались на плохое состояние крыши.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10