Может быть, он и вправду чересчур наивен? За обедом остальные волхвы ни в чем его не осудили: некоторые посчитали, что он не слишком опытен, некоторые посматривали на него обиженно, словно он подставил под сомнение их честность, но все признали за ним право не подписывать грамоты. Белояр расспросил его подробно о том, что он считал своими видениями, а что — общими, и на прощание пожал в знак уважения руку.
Вспоминать действо на Городище стало неприятно: Млад и без советов ректора чувствовал себя неловко, теперь же и вовсе решил, что участвовал в представлении, что им воспользовались: и им, и Белояром, и остальными волхвами. Все об этом знали, и только он один не понял своей роли, говорил что-то о Правде, думал о совести, а на самом деле должен был догадаться, что ни Правда, ни совесть никого не интересуют, это смешно — рассуждать о Правде… Он был смешон. Жалок. Кукла на ниточках, которая посмела ослушаться кукловода…
А с другой стороны, какое он имеет право прикрываться университетом? Это его личное дело, университет не обязан его защищать. Чтобы быть честным до конца, надо завтра же уйти, отказаться от профессорства и уйти, чтоб университет из-за него не пострадал. Мысль эта царапнула его острой болью: он любил Alma mater, любил с тех самых пор, как явился сюда восторженным юнцом, желающим превзойти все науки. Он любил студентов, их горящие глаза, их задор, их пыл, их отрицание прописных для взрослых истин. Их сомнения и бесшабашные пирушки. Уйти, отказаться от своего дома — а этот дом давно стал для Млада своим, и включал в себя не только рубленые стены — уйти навсегда? По крайней мере, это будет честно.
Университет шумел. Перед теремом факультета права стояли студенты, на крыльце кто-то из ребят со старшей ступени говорил речь — до Млада долетали только отдельные слова: «татары», «до поры», «покарать». В окнах естественного факультета горели свечи и мелькали тени — и в учебной комнате, и в столовой собрались студенты; из окон терема медиков доносились выкрики спорщиков, перед теремом механиков шла драка — Млад подошел поближе, но увидел, что драка ведется честно, один на один, и арбитров хватит без него. Тише всего было на горном факультете, и свет горел только внизу, в столовой. Наверное, тишина — самое недоброе предзнаменование в такой ситуации. Млад покачал головой, но заходить не стал — студенты, хоть и молодые, но вполне взрослые люди, разберутся без профессоров.
Дома его ждал Пифагорыч — бросил сторожку в такое время!
— Здорово, Мстиславич. Извини, что без приглашения, — старик поднялся Младу навстречу.
На столе кипел самовар, Ширяй сидел, склонившись над книгой, а Добробой, как обычно, заправлял чаепитием.
— Здорово, — Млад стащил с головы треух, — сиди, я тоже с вами чаю попью.
— Наслышан я о твоих подвигах на Городище. Послушал старика? — Пифагорыч сел на лавку и подмигнул Младу.
— Считай, что послушал, — вздохнул Млад.
— И как? Татары это или не татары?
— Если бы знал, что это татары — подписал бы грамоту. Похоже, конечно, было. Но… не уверен я. А теперь — и вовсе не уверен.
— А теперь-то чего? — поднял голову Ширяй.
Распространяться о разговоре в ректорате при ребятах Млад не хотел.
— Да, чудится мне, что все это как нарочно придумано.
— А я что говорил! — Пифагорыч поднял палец, — татарва, конечно, совсем совесть потеряла, гнать их надо из Новгорода. Но и без них врагов хватает. Я так считаю, всех надо разогнать. И попов, и немцев, и литовцев. Да и бояр на место поставить не мешает.
Млад сел за стол, и Добробой тут же поставил перед ним горячую кружку.
— Знаешь, Пифагорыч, в общем говорить, конечно, хорошо. А у нас, между прочим, пятнадцать ребят из Казани учатся. Их тоже гнать?
— Не, они же наши! Свои, можно сказать, обрусевшие…
— Да какие они обрусевшие! — вскинул голову Ширяй, — если они по-русски говорить могут, это еще не значит ничего! Сначала научатся у нас наукам разным, а потом против нас же их и повернут! Хан Амин-Магомет тоже у нас учился, и что?
— Ты старших не перебивай, — назидательно сказал ему Пифагорыч, — распустил тебя Млад Мстиславич! Батька ложкой по лбу не бил за такие дерзости?
— Пусть говорит, — усмехнулся Млад, — это хорошо, когда молодые спорят.
— Спорить — одно, а вести себя со старшими непочтительно — совсем другое. Выслушай сначала, дождись, когда тебя спросят, тогда и говори.
— Да меня никогда не спросят! Кого интересует, что я думаю?
— Потому что ты молокосос еще, — отрезал Пифагорыч и повернулся к Младу, — так что с нашими татарчатами-то?
— Спрятали их на всякий случай, в профессорской слободе переночуют, а завтра видно будет.
Дверь скрипнула, и на пороге показался Миша — притихший, ссутулившийся, с шапкой в руках. Он прикрыл за собой дверь и начал снимать шубу.
— Миша, будешь чай пить? — тут же спросил Добробой.
Тот пожал плечами.
— Садись, чай горячий, свежий! — Добробой подбежал к двери и подхватил шубу, которая едва не выпала у Миши из рук на пол, — садись.
— Спасибо, — тихо ответил тот и, озираясь, подошел к столу.
— Ну что скуксился? — подмигнул ему Млад.
— Прости меня, Млад Мстиславич… — Миша опустил голову.
— Да за что ж, позволь узнать?
— Я… я грубил тебе. Я не хотел, честное слово. У меня как-то само собой это все…
— Да брось, у всех так бывает. Садись, погрейся. Ты б на Добробоя посмотрел полгода назад!
— Ага! — подхватил Добробой, широко улыбаясь, — я еще и драться лез. Мне Млад Мстиславич шалаш отстраивал четыре раза — я его по листику расшвыривал. Ширяй, тот помалкивал больше, сбегал потихоньку, два раза в лесу заблудился. А я все крушил, что под руку подворачивалось!
— Вот уж точно, — улыбнулся Млад, — Добробой перед пересотворением был сущим кошмаром. Так что не переживай, Миша. И не сдерживайся, не надо. Пройдет это, а несколько дней мы потерпим.
— Я поговорить с тобой хочу. Ты не подумай, я не потому, что не верю. Я чтоб разобраться…
— Конечно, — Млад поднялся, — сначала погреемся, а потом прогуляться пойдем.
— Ладно, Мстиславич, — Пифагорыч встал следом за ним, — пойду я, не буду мешать. Заглядывай ко мне.
Млад почувствовал неловкость — вроде как неуважительно отнесся к старику. Но Пифагорыч его успокоил и добавил:
— Проводи меня, до крыльца.
Они вышли на мороз — Млад накинул полушубок на плечи и переминался с ноги на ногу.
— Что в ректорате-то тебе сказали, а? Ты пришел — на тебе лица не было, — спросил Пифагорыч, прикрыв дверь.
— Сказали — завтра вече будет. Чтоб я грамоту там подписал и перед людьми повинился.
— Да ты что? — лицо старика потемнело, — это что ж? Волхву указывать, что ему людям говорить?
— Говорят, бояре угрожают, без денег университет оставить хотят…
— До чего докатились, а? — Пифагорыч задохнулся от возмущения, — да как язык то у них повернулся?
— Да вот, повернулся… — Млад сжал губы.
— Не вздумай их слушать! Не вздумай!
— Я и не слушаю… — Млад опустил голову.
— Не ждал я… Не ждал такого на старости лет, — у Пифагорыча дрогнул подбородок, — куда идем, а? Был бы жив князь Борис, разве позволили они себе такое, а? Окрутят они княжича, окрутят, задурят голову… Вот что. Я сейчас к ректору пойду. Я ему все скажу. Я…
— Пифагорыч, не надо. Не ходи, бестолку это, — Млад взял старика под локоть.
— Знаю, знаю, что бестолку! — выкрикнул старик, — знаю! Но что-то же надо делать? Так и будем смотреть, как Русь на части разрывают? А?
— Пифагорыч, да не переживай так… — Млад пожалел, что рассказал ему о разговоре в ректорате.
— Как не переживать? Как не переживать, если вообще Правды не осталось? Куплена вся Правда! Серебром оплачена! Нет уж, не отговаривай меня! Я в одиннадцать лет в университет пришел, всю жизнь здесь живу, старше меня здесь никого нет! Да ректор прыщавым студентом был, когда я таких как он учил уму-разуму! Или старость у нас тоже уважать перестали?
— Не надо… — попытался вставить Млад.
— Надо! Надо! Знаю, что не добьюсь ничего, так устыжу хотя бы.
— Я думаю, им и самим несладко пришлось…
— Им несладко? Шубы собольи надели, терема себе не хуже боярских поставили — где уж о Правде-то думать? Боятся без службы остаться! Ой, боятся! И не держи меня! — Пифагорыч выдернул локоть из руки Млада, — иди в дом! Выскочил! Иди в дом, сказал!
Млад сжал губы: зачем он рассказал? Можно было и догадаться, что старик расстроится…
С Мишей Млад проговорил до позднего вечера. Прогулка получилось трудной, в университете было слишком неспокойно: ватаги хмельных студентов шныряли между теремов, то и дело вспыхивали драки, ретивые краснобаи собирали вокруг себя орущие толпы, которые пару раз сошлись стенка на стенку. Млад хотел пройтись только по профессорской слободе, но там собирались выпускники, оставшиеся при университете продолжать обучение дальше — будущие профессора. Они вели себя потише, но Мишу раздражало присутствие множества людей — ему хотелось спокойствия и уединения.
Млад давно рассказал ему о пересотворении — по-честному, как было на самом деле, и теперь они говорили ни о чем: просто о жизни, о шаманах белых и темных, о богах, об университете, о татарах и волхвах. Миша был внимательным слушателем, редко задавал вопросы, но Младу казалось, что от разговоров с ним мальчик делается уверенней, спокойней. От свежего воздуха и долгих прогулок он немного поправился, на щеках его появился легкий румянец — умирающего он больше не напоминал, и с каждым днем Млад все сильней верил в удачу.
Они брели вдоль леса, обходя университет по кругу.
— Млад Мстиславич, а если я умру во время испытания, куда я попаду? В ад или в рай? — неожиданно спросил Миша, заглядывая ему в глаза.
— Во-первых, забудь про ад, наконец. А во-вторых, ты не умрешь во время испытания.
— А вдруг?
— Только если сам захочешь умереть. Я бы на твоем месте об этом не думал.
— Ну а все же, куда?
— Куда захочешь, — Млад пожал плечами.
— Как это?
— Я не думаю, что ты в своей жизни совершил какое-нибудь преступление. Если ты жил честно, твои предки с радостью примут тебя к себе.
— Но я… я много грешил… — Миша вздохнул.
— Каким образом? А главное — когда ты успел? — Млад улыбнулся.
— Ну, человек сам иногда не замечает, как грешит. В помыслах, например. Отец Константин говорил, что человек грешен только потому, что он человек.
— Отец Константин ошибался, — Млад постарался не изображать на лице презрения, — ты хоть один свой грех назвать можешь?
— Это еще до болезни было. Я думал раньше, что дьявол вселился в меня именно из-за этого. Только ты не рассказывай ребятам, они будут смеяться. Мне нравилась одна девочка с нашей улицы. И я плохо думал про нее…
— В смысле «плохо»? — Млад поднял брови.
— Ну, о таком нехорошо говорить. Я думал, что было бы здорово на ней жениться. И… Ну, в общем, я представлял, как мы поженились… Я смотрел на нее в окно и представлял. Это было очень… очень приятно…
— Ну и что? В чем грех-то? Все смотрят на девочек в пятнадцать лет. Я тоже смотрел, можешь поверить. И иногда собирался жениться. Раз десять, наверное, собирался.
— Отец Константин сказал, что это очень грешно. Что дьявол как раз и входит в человека, когда он о таком думает…
— Ерунду он говорил. Я, конечно, про дьявола ничего не знаю, но не думаю, что ты чем-то оскорбил богов или предков. Наоборот. Это я, подлец, так и не женился и сына не родил. Это оскорбление и предкам и богам.
— А почему ты не женился?
— Не пришлось… — Млад не любил подобных вопросов, — Не обо мне речь. Так что еще раз говорю: про ад забудь. Предки примут тебя к себе, а что будет дальше — я не знаю. Мне тоже не везде есть ход. Темные шаманы знают лучше.
— Хорошо бы… — вздохнул Миша.
— Ничего хорошего, — спохватился Млад, — говорю же, не смей об этом думать! Развесил уши… Тебе не о смерти надо думать, а о девочках. О матери. Неужели ты не чувствуешь, как хорошо жить?
— Не знаю… Отец Константин говорил, что настоящая жизнь начнется после смерти. Хорошая жизнь. А здесь так — мгновение. И послана она нам исключительно для испытаний. И что к богу можно приблизиться только тогда, когда отринешь свою плоть и захочешь от нее избавиться.
— Знаешь, я с каждым днем все сильней хочу задушить твоего отца Константина… И почему христиане не убивают себя сразу после крещения? Раз хорошая жизнь наступает только после смерти?
— Ты что! Это самый большой грех — самоубийство. Нельзя убивать ни себя, ни других, потому что на это воля божья! Бог жизнь дает, и только он может забрать!
— Бог? Очень интересно. А я-то, дурак, всю жизнь думал, что жизнь мне дали мать с отцом! Нет, твой отец Константин презабавные вещи говорит! Ну как бог может дать жизнь, если ты был зачат в материнском чреве и выношен в нем? Бог-то тут причем?
— Ну… Я не знаю…
— Бог свечку держал, не иначе… — хохотнул Млад и прикусил язык.
— Чего?
— Нет, ничего, — Млад насторожился, поднял голову и всмотрелся в темноту: ему показалось, что к его дому кто-то идет, — пойдем-ка… К нам гости…
Миша кивнул и тоже насторожился. Они зашагали быстро, почти бегом — Млад и сам не знал, почему так торопится: щемящее предчувствие сдавило грудь. Тявкнул и тут же успокоился Хийси — значит, не показалось, кто-то действительно шел. Дом Млада стоял чуть поодаль от остальных, у самого леса, и пространство вокруг хорошо просматривалось.
Они поднялись на крыльцо, Млад распахнул дверь, но не увидел никого, кроме Ширяя, все так же сидящего за столом.
— К нам что, никто не приходил?
Ширяй покачал головой, не отрывая глаз от книги.
— А мне показалось… — Млад удивленно пожал плечами.
— Хийси гавкнул, вот ты и решил, что кто-то идет, — невозмутимо ответил Ширяй.
— Я видел. Темно, конечно, было… Но на снегу… Да и Хийси за просто так из будки не полезет.
— Шумно. Неспокойно. Собаки чувствуют. Оставь, Млад Мстиславич, никто не приходил. Да и кому мы нужны-то?
— Да? — Млад снова пожал плечами и снял треух, — значит, показалось…
Он хотел раздеться, но тут из-за двери донесся унылый, леденящий душу вой: до этого Млад никогда не слышал, как воет Хийси, он думал, пес слишком ленив, чтоб задирать морду к небу и выталкивать из глотки такие жуткие звуки. Смертная тоска слышалась в собачьем вое, неизбывное горе…
— Ничего себе… — пробормотал Добробой, выходя из спальни, — чего это он так, а?
Млад вернул треух обратно на голову.
— Пойду-ка я посмотрю…
— Погоди, Млад Мстиславич! — Добробой кинулся к выходу, — не ходи один. Жуть-то какая!
Миша притих и топтался у двери, зябко поводя плечами, морозный румянец исчез с его щек, и нехорошо подрагивали губы.
— Правда что… — Ширяй с сожалением отодвинул книгу, — пошли все вместе.
— Да вы чего, ребята? — усмехнулся Млад, глядя, как быстро они натягивают валенки и полушубки.
Миша вдруг схватил его за руку и быстро заговорил:
— Это он по мне воет. Слышишь, Млад Мстиславич? Он по мне воет! Он смерть издали чует. Так и вижу себя мертвым… Лежу в спальне, глаза закрытые — и пес за окном воет… И ты рядом на полу на коленях стоишь…
— Типун тебе на язык, — сплюнул Млад, — глупости не говори.
— Да не пугайся! Перед испытанием все о смерти думают! — Добробой, открывая дверь, хлопнул Мишу по плечу так, что тот пошатнулся и едва не упал.
Хийси сидел перед будкой черным силуэтом на белом снегу, запрокинув морду к небу: шея неестественно вытянулась вверх. Вой исходил из его груди, сотрясая собачье тело, словно тот всхлипывал.
— Хийси! Ты чего? — окликнул Млад.
Пес не отозвался, продолжая выть.
— Чует что-то… — прошептал Добробой.
— Давайте-ка вокруг дома обойдем… — Млад спустился с крыльца, — показалось же мне, что кто-то к нам идет.
Добробой не отставал от него ни на шаг, словно стражник. Ширяй взял Мишу за руку, сходя вниз.
Но возле дома никого не оказалось, да и снегу навалило под самые окна — незамеченным никто к стене подойти не мог. Кусты сирени и жимолости вокруг не могли укрыть человека — слишком прозрачны были и белы от инея, да и за высокой черемухой не спрячешься — тонкая. Млад направился в сторону расчищенной дорожки к университету, вглядываясь в темноту — малейшая тень на снегу бросалась в глаза. Столбики коновязи тонули в высоком снегу, три елочки, посаженные несколько лет назад, грелись под снегом, точно под белой шубой — одной на троих, черный колодец домиком торчал из снега, скамеечка около него притулилась под сугробом, и что-то было не так в ее тени… Млад направился к колодцу — человек лежал, прислонившись к срубу плечами, и прижимал руку к груди, словно хотел расстегнуть тулуп, но не успел.
Сначала Млад решил, что человек мертв — слишком неестественным выглядел он, лежа в снегу на лютом морозе, слишком неподвижным.
— Нашел, — пробормотал Млад, подходя поближе, и тут же, как по команде, смолк Хийси.
— Да это же Пифагорыч! — ахнул Добробой.
— Он умер? — спросил Миша, который продолжал держаться за руку Ширяя.
Млад склонился над стариком и уловил еле слышное тепло его дыхания.
— Нет. Добробой, поднимем его. Только осторожно… Ширяй, вы с Мишей за ноги его берите.
— Не надо, я сам его донесу, — Добробой отпихнул Млада в сторону.
— Не вздумай. Сказал же — осторожно.
Они отнесли Пифагорыча в дом и уложили на лавку. Ширяй побежал к медикам, но в тепле старик быстро пришел в себя и тут же попытался сесть.
— Лежи, Пифагорыч! — Млад потихоньку похлопал его по плечу, — лежи спокойно. Не душно тебе?
— Тошно мне, вот что я тебе скажу! Тошно мне и жить не хочется! Видеть этого не хочется! — Пифагорыч отодвинул руку Млада и сел на лавке: лицо его исказила гримаса боли, и задергался угол губы.
— Ты не горячись…
— Не горячиться? Я уже не горячусь… — Пифагорыч опустил голову на грудь, — три четверти века! Семьдесят пять лет в университете! Не ждал я… Не ждал такого…
По темной морщинистой щеке покатилась слеза.
— Может, чаю сделать? — спросил Добробой, мявшийся за спиной Млада.
— Не надо чаю, — покачал головой Млад, — мятной настойки давай. Есть у нас мятная настойка? И корешков валерьяновых.
Добробой кивнул и полез на полку. Рука старика непроизвольно потянулась к груди, он вцепился пальцами в большую пуговицу так, что их кончики побелели. Неожиданно рядом с ним присел Миша.
— Дедушка, давай я помогу, — он принялся расстегивать тугие пуговицы тулупа, — ты не плачь, дедушка…
— Да не плачу я, — прошептал старик, погладив Мишу по голове, — что мне плакать?
— Лег бы ты, Пифагорыч, — снова посоветовал Млад.
— Что мне лежать? Належусь еще, — старик приподнял глаза, — что-то нехорошо мне стало. Шел к тебе, да прихватило меня по дороге. Дай, думаю, посижу на скамеечке…
— Хийси спасибо скажи. Если б не он — так и пролежал бы в снегу до утра.
Миша помог старику снять тулуп и сидел рядом, заглядывая тому в глаза.
— И пролежал бы… — Пифагорыч сжал зубы, — лучше бы пролежал! До такого позора дожить!
— Говорил я тебе — не ходи в ректорат, — Млад покачал головой.
— Да леший бы с ним, с ректоратом! Сказал я им все, что думал. Об них, да о боярах. Выслушали — а куда бы делись? Я им в отцы гожусь! Посетовали мне на трудную жизнь, совета спросили. Не послушают они, конечно, моих советов… Спасибо, не перебили.
Добробой мятной настойки не нашел и начал раздувать самовар — заварить сухую мяту. Млад дал Пифагорычу валерьяновый корешок.
— Да что ж с тобой тогда? Чего расстроился-то?
— Студентов по дороге встретил. Уж не знаю, с какого факультета — не разглядел. Не наши. Пьяные, шальные. Стекла снежками били в лабораториуме!
— Ну, Пифагорыч, ты от них слишком много хочешь, — улыбнулся Млад, — безобразие, конечно, но это не самое страшное. Завтра бы дознались и вставили на место. Сам-то в молодости не озоровал?
— Озоровал. Но ты б мимо прошел? Вот и я не прошел. А они ко мне повернулись: ну сущие звери! Хохочут, скалятся, свистят! Иди, говорят, дед, подобру-поздорову, тебя не спросили! Я им — да как не стыдно вам? А они… они… — голос Пифигорыча дрогнул и он закрыл лицо руками, — снежками, палками, камнями… Думал — убьют. Нет, насмеялись только…
Млад сжал зубы:
— Разглядел хоть кого?
Старик покачал головой.
— Дознаюсь, — кивнул ему Млад, — не переживай — дознаюсь.
— Не в этом дело… — всхлипнул старик, — три четверти века… Никогда такого… Не озорство это.
Миша смотрел на деда широко открытыми глазами, и на них потихоньку наворачивались крупные слезы.
— Да уж понятно, что не озорство, — хмыкнул Млад.
— Словно не люди они. Словно зельем их опоили… Не могут наши студенты так… Как с цепи сорвались!
Миша всхлипнул вслед за стариком.
— Разберемся. Вот увидишь, завтра явятся прощения просить, — Млад похлопал Пифагорыча по плечу.
— Ненавижу! — вскрикнул вдруг Миша, вскочил и затопал ногами, — ненавижу таких! Что толку прощения просить? А если бы дедушка замерз? У кого бы они прощения просили?
Млад не ожидал от него такой вспышки, хотя перед пересотворением все возможно. И в эту минуту дверь распахнулась, и в дом ввалились два молодых профессора с медицинского факультета.
— Ненавижу! — повторил Миша, с треском рванул воротник рубахи костлявой рукой, пару раз со всей силы ударил кулаками по столу и упал обратно на лавку, тяжело дыша и обливаясь потом.
— Ого, — присвистнул один из врачей, — несладко тебе тут, Млад Мстиславич…
— Да что ты, деточка… — испугался Пифагорыч, — да что ж ты так…
— Ничего! Ничего! Не трогайте меня! Никто меня не трогайте! — зарычал парень и рванулся в спальню.
— Да что ж он… — Пифагорыч беспомощно посмотрел ему вслед и схватился за сердце, — что ж с ним такое?
Из спальни донесся долгий, пронзительный стон.
— Ничего. Я сейчас, извини, Пифагорыч, — Млад поспешил за Мишей, надеясь уговорить его выйти из дома.
Но стоило ему приоткрыть дверь, тот вскрикнул:
— Не подходи ко мне! Слышишь? Не смей ко мне подходить! Оставь меня в покое!
— Я не подхожу, — Млад выставил руки вперед, — не подхожу. Но лучше тебе на дворе, не здесь… принести шубу?
— Нет! Уйди! Уходи же!
Млад кивнул и прикрыл дверь. И тут же услышал грохот падающего тела и сдавленный, хриплый крик: он выругался и кинулся обратно в спальню.
6. Дана. Ночные беспорядки
Врачи увели Пифагорыча домой, в сторожку, Добробой пошел к нему ночевать, Ширяй так и не появился — наверное, отправился к своим друзьям-студентам. Миша спал, и должен был проспать не меньше часов трех-четырех. Млад не хотел оставлять его одного, но время шло к полуночи, а он так и не зашел к Дане. А сегодня ему невыносимо хотелось ее увидеть.
Дана была удивительной, совершенно удивительной и неповторимой женщиной. С самого начала. Когда-то она стала единственной девушкой — студенткой университета. А потом — единственной женщиной-профессором — читала лекции по праву.
Она очень хорошо одевалась, как боярыня. Многие считали худобу ее недостатком, но для Млада она была хрупкой. Ее руки напоминали ветви березы — такие же длинные и гибкие. Она вся напоминала березу — тонкую и высокую. А лицо… Млад всегда находил ее лицо очень красивым, хотя кто-то мог бы с ним и не согласиться. Особенно ее глаза — огромные, с длиннющими черными ресницами, такими пушистыми, что казались ненастоящими. И короткий нос, и маленькие, как будто припухшие, губы…
Она и принадлежала ему, и не принадлежала. Он не мог этого понять. Он трижды звал ее замуж, но она неизменно отвечала:
— Чудушко мое… — и кашляла, — за кого замуж? За тебя замуж? Два профессора — это слишком для одного дома. И потом, куда ты денешь своих учеников? Или они будут держать нам свечки? Нет, Младик, замуж я не хочу. Тем более — за тебя. Ты совершенно не приспособлен к жизни. И я тоже.
Сама она считала, что у нее мужской характер — недаром она столько лет работает рядом с мужчинами. Но Млад почему-то думал, что она какая-то незащищенная, слабая… Ее нарочитая грубость — напускная, прикрывающая неуверенность в этом враждебном для женщины мире мужчин. Ему хотелось ее опекать, заботиться о ней. Он всегда удивлялся, почему она выбрала его? Из всего университета, из всех профессоров, из тысяч мужчин, достойных ее и по уму, и по характеру, она выбрала именно его. Это и льстило ему, и пугало, и вызывало желание соответствовать.
Они больше десяти лет были вместе: Дана и этим отличалась от других женщин, она совершенно не боялась, что станут о ней говорить, и Млад ночевал у нее, когда ему вздумается, и приходил открыто, не прячась и не озираясь по сторонам.
Прислушиваясь к сопению Миши в спальне, Млад надел валенки на босу ногу, накинул на плечи полушубок и потихоньку выскользнул за дверь.
Дом Даны стоял на другом конце профессорской слободы, метрах в пятистах от дома Млада, и он пожалел, что не надел треух — за пять минут, казалось, уши покрылись инеем. Университет потихоньку успокаивался: гасли огни в факультетских теремах, вместо гомона множества голосов раздавались отдельные пьяные выкрики, драки прекратились. Млад прошел мимо терема выпускников: наверху горел свет — для студентов-татар, похоже, опасность миновала.
Конечно, Дана уже спала. Млад долго думал, прежде чем постучать в темное окно: а стоит ли ее будить? Но она услышала его стук сразу, будто ждала его, зажгла свечу и отодвинула засов.
— Я сразу догадалась, кого леший принес ко мне в столь неподходящее время… — проворчала она, пропуская Млада в дом. Он очень любил смотреть на нее, когда она в одной шелковой рубашке: помятая, сонная, теплая. Особенно, если горела всего одна свеча.
— Я тут привез тебе кое-что… Я в Новгороде сегодня был, и вот, привез… У меня просто времени не было раньше…
— Не гунди. Опять шапку не надел? Сначала погреем уши, а потом поговорим… — Дана поставила свечу на стол, подняла тонкие руки и положила их ему на уши, — холодные уши.
Она приподнялась на цыпочки и дохнула ему в ухо — горячо и приятно.
— Я ненадолго совсем, пока Миша спит…
— Ага, — она дохнула ему в другое ухо, — теплей?
— Теплей, — он улыбнулся, — я чай привез. Хороший чай, из Индии. Смотри, какой красивый.
Млад вытащил из кармана коробок из тонкой соломки с инкрустацией.
— Ты — умница, — Дана подхватила коробочку, — ставим самовар. Не сомневаюсь, ты пришел поговорить.
— Ну… я не только… Я… просто…
— Ага, — она хохотнула и начала наливать в самовар воду, — давай. Оправдывайся.
— Хочешь, я сам самовар поставлю? — спросил он, подойдя к ней поближе, — не пачкай руки…
— Нет, не хочу, — она опустилась на корточки, заряжая самовар березовыми углями, — ты не можешь сделать и такой простой вещи без приключений.
Млад опустил голову: в прошлый раз он действительно забыл налить в него воды. А Дана рук вовсе не пачкала, складывая угли в самоварную трубу тонкими щипцами.
— Чудушко… — она обняла его за пояс и потерлась щекой о его бок, — ты создан не для самоваров. Неужели ты действительно не подписал грамоту, как болтает весь университет?
— Действительно, — Млад пожал плечами, не понимая, осуждает она его или нет.
— Вот за это я тебя и люблю, — Дана поднялась и вставила самоварную трубу в печную вьюшку, и Млад снова не понял, шутит она или говорит всерьез.
— Понимаешь, это были не мои видения. Мне почудилось, будто кто-то нарочно показал мне их. И я не стал подписывать.
— Я думаю, тебя после этого в покое не оставят… — Дана посмотрела на него искоса.
— Уже.
— Да? Так быстро?
— Ага. Ректор вызвал меня к себе — я еще из Новгорода не вернулся. Велел завтра на вече подписать грамоту и повиниться.
— Да ты что? — Дана присела на лавку у стола и подняла удивленные глаза, — что, прямо так и сказал?
— Ага. Сказал, не Белояр дает деньги университету…
— А… а ты что? И сядь, наконец, я не могу задирать голову.
Млад присел напротив нее:
— Я уже решил. Если из-за меня университет лишится денег, я не могу… понимаешь? Это, получается, не только мое дело. Я завтра же уйду из университета, чтоб никто больше не пострадал. Возьму ребят, поеду к отцу… Если уж они решили объявить меня лазутчиком татар, то ректору не придется меня защищать и подставлять университет под удар, понимаешь?
— Только глупостей не делай, ладно? Какой из тебя лазутчик? Ты в зеркале-то себя видел? — Дана усмехнулась и недовольно сложила губы, — и не вздумай никуда уезжать! Никто университет без денег не оставит, это не так просто. Слушай больше, что тебе ректор говорит! Девять десятых денег университету платит Новгород, и решает такие вопросы не дума, а посадник. Да, одну десятую нам жертвуют бояре, но без нее мы не обеднеем, так и запомни. Университет тебя защитит, никто не посмеет взять тебя под стражу без грамоты ректора, если им вообще придет такое в голову. Так что выбрось это из головы, понял? Герой нашелся… Решил он…
— Послушай, но не могу же я прятаться за чужими спинами? Подумай сама, ну как я могу?
— А ты не прячься за чужими, ты прячься за своими, хорошо? С чего это ты вдруг взял, что университет — это чужие спины?
— Ну… Это мое дело, только мое…
— Нет. Это не только твое дело. Слышал, что творилось сегодня в университете? Твоя заслуга, между прочим. Без тебя поискали бы наших татарчат и успокоились. А тут — до драк спорили, виноваты татары или нет.