Впрочем, повторяю, я, со своей стороны, наслаждалась совершенным душевным покоем; и если принц был единственным божеством, коему я поклонялась, то и он меня, можно сказать, боготворил; не знаю, каковы были его отношения с принцессою, но другие его любовницы почувствовали перемену, и, хоть им так и не удалось меня обнаружить, они — о чем мне стало достоверно известно — прекрасно догадывались, что у их господина появилась новая фаворитка, лишившая их его общества, а также, быть может, в некоторой степени и щедрых даров, какие они привыкли от него получать. Здесь будет уместно упомянуть жертвы, которые он приносил своему новому идолу, а, они были, смею вас уверить, немалые.
Подобно тому, как любовь его была поистине княжеской, он и вознаграждал предмет своей любви по-княжески. Ибо, хоть он и не позволял мне появляться в свете во всей моей новоявленной роскоши, он убедительно доказал, что к подобному запрету его побуждала отнюдь не скупость. Поэтому он объявил мне, что вознаградит меня за мое отшельничество иными способами. Первым делом он прислал мне туалетный столик, вся утварь которого была из серебра, вплоть до самой крышки стола; затем он мне подарил тот самый столик, или сервант, с серебряной посудой, упомянутый мною выше; все принадлежности, относящиеся к этому столу, были также из тяжелого серебра; словом, я, хоть убей, не могла бы придумать, чего мне не хватает из столовой утвари.
Поэтому единственное, чем он мог меня еще одарить, — это драгоценностями и нарядами, либо деньгами на оные. Он послал своего камердинера к торговцу шелком и бархатом, приказав ему купить мне платье тончайшей парчи, затканной золотом, и другое — серебром, и еще третье — алой вышивкой. Таким образом у меня было три наряда, в каждом из которых не погнушалась бы показаться сама королева французская. Сама я, однако, нигде не показывалась, но как наряды эти были подгаданы к истечению срока моего траура[32], я их надевала — то одно, то другое попеременно — всякий раз, что меня посещал принц.
Помимо названных трех нарядов, было у меня еще не меньше пяти платьев, приличных утренним часам, так что мне никогда не приходилось показываться ему дважды подряд в одном и том же наряде. Ко всему этому он прибавил кружева и несколько штук тонкого полотна, причем все это в таком количестве, что мне не только не оставалось желать большего, но и того, что было, хватало с лихвой.
Однажды, посреди вольностей любви, я позволила себе заметить, что его щедрость чрезмерна, что я обхожусь ему слишком дорого в качестве любовницы и что я была бы не менее преданной его рабой, если бы он не затрачивал на меня столько средств. Мне не о чем больше было просить, объяснила я ему, и нарядов и драгоценностей, коими он меня одарил, сказала я, столь много, что я не успеваю их надевать; они были бы нужны, продолжала я, если бы я держала великолепный выезд, а это, как ему известно, сказала я, в такой же мере нежелательно для меня, как и для него. Он обнял меня с улыбкой и сказал, что, покуда я принадлежу ему, он будет следить за тем, чтобы мне не было нужды его о чем-либо просить, сам же он между тем намерен просить меня каждый день о какой-нибудь новой милости.
Когда мы встали (ибо проведенную выше беседу мы вели, лежа в постели), он пожелал, чтобы я надела лучший свой наряд. Это было дня два спустя после того, как его велением мне были доставлены ной новые платья. Я ответила, что — с его дозволения — мне хотелось бы одеться в то платье, которое, как я знала, больше всего нравится ему самому. Он спросил, как могу я судить, какое платье ему должно понравиться, когда он еще ни одного из них не видел. Я сказала, что возьму на себя смелость угадать его вкус по своему собственному. С этими словами я покинула спальню, надела второе из платьев — то, что было расшито серебром, — и возвратилась во всем параде — с головой, убранной кружевами, цена которым в Англии была бы 200 фунтов стерлингов, — не меньше. Все было отлично на мне прилажено стараниями Эми, которая в этом деле знала толк. В таком-то виде я встала в двустворчатых дверях уборной, которые открывались прямо в его спальню.
Принц долгое время сидел и глядел на меня, не проронив ни слова, точно онемев от восторга. Наконец, я сама подошла к нему и, опустившись на одно колено, попыталась против его воли поцеловать ему руку, что мне почти удалось. Однако он поднял меня, встал с кресла сам и крепко, прижал меня к своей груди; по моим щекам струились слезы, и он был немало этим удивлен.
— Душа моя! — воскликнул он, — Что означают эти слезы?
— Господин мой, поверьте, — произнесла я наконец, когда мне удалось немного совладать с собой, — поверьте, молю вас, что слезы эти выражают не печаль, а радость. При мысли о том, как из самых глубин злополучия, в кои меня бросила судьба, я вдруг очутилась в объятиях принца столь доброго и великодушного и пользуюсь столь участливым его расположением, я не в состоянии удержаться от слез. Благодарность переполняет мое сердце и нет-нет дает о себе знать в проявлениях, бурность коих соразмерна лишь щедрости, с какою вы меня осыпаете своими дарами, и любови, какою ваше высочество удостаивает столь недостойное существо, как я.
Не стану повторять все добрые слова, которые он сказал мне в Ответ, ибо это слишком походило бы на роман. Не могу, однако, удержаться от того, чтобы не привести одну небольшую сценку.
При виде слез, струившихся по моим щекам, он вынимает свой платок тончайшего батиста с тем, чтобы вытереть их, но тут же удерживает руку, словно чего-то испугавшись. Итак, он удерживает свою руку, как я сказала, и кидает платок мне, чтобы я сама вытерла слезы. Я тотчас смекнула, в чем дело, и сказала ему с игривым укором:
— Ужели, мой господин, — воскликнула я, — столько раз меня целовавши, вы так и не поняли, чему я обязана своим цветом лица — природе или белилам с румянами? Прошу ваше высочество убедиться, что я не прибегаю ни к каким ухищрениям, дабы понравиться вам. Дозвольте же мне на сей раз проявить некоторое тщеславие и доказать вам, что як вам явилась не под чужими знаменами.
С этими словами я вложила платок ему в руку, и, не отпуская ее, заставила его тереть мне лицо с такой силой, что он пытался уклониться от этого действия из боязни причинить мне боль.
Он был поражен более, чем когда-либо, и принялся божиться — а я впервые со времени моего знакомства с ним слышала, чтобы он божился, — что никогда бы не поверил, сказал он, что цвет лица, подобный моему, возможен без помощи искусства.
— Я хочу представить вашему высочеству более убедительное доказательство, что одна природа повинна в том, что вам угодно считать моей красотой.
С этими словами я подошла к двери и, позвонив в колокольчик, вызвала свою камеристку Эми; затем я приказала ей принести кружку с горячей водой, что она и сделала; его высочество я просила проверить, достаточно ли горяча вода в кружке, что он и сделал; после чего я тотчас у него на глазах обмыла все свое лицо этой водой. Это было в самом деле доказательством, подкрепленным действием, а не верой, и он осыпал мои лицо и грудь поцелуями, выражая свое безграничное изумление всевозможными междометиями и восклицаниями.
Природа не обделила меня также и фигурой. Несмотря на то, что я подарила своему покойному другу двух детей, а законному супругу — шестерых[33], на фигуру свою у меня, как я сказала, не было оснований обижаться, и принц мой (да простится моему тщеславию за то, что я его называю своим!) любовался мною, покуда я прохаживалась перед ним по комнате. Вдруг, он отводит меня в самый темный угол комнаты, и, зайдя мне за спину, велит поднять голову, а сам обхватывает мне шею обеими руками, словно желая измерить, насколько она тонка, — а шея у меня, надо сказать, была длинной и тонкой; но он так долго сжимал ее в своей руке, что я вынуждена была наконец пожаловаться ему, что он причиняет мне боль. Зачем он это сделал, я не знала, и чистосердечно полагала, что единственной его целью было измерить толщину моей шеи. Когда же я пожаловалась, что мне больно, он, как будто разжал руки, а в следующую минуту подвел меня к трюмо, и я вдруг увидела, что шея моя обвита великолепным бриллиантовым ожерельем; меж тем, я не почувствовала, как он его на меня надевал и ни на мгновение не заподозрила, чем он был занят, думая, что он просто обхватывает мою шею рукой. Казалось, вся кровь, до последней капли, прилила к моим щекам, к шее и к груди. Я так и вспыхнула вся и не знала, что со мной делается.
Впрочем, желая показать ему, что я умею принимать благодеяния с изяществом, я повернулась к нему и сказала:
— Мой господин, — сказала я, — ваше высочество стремится во что бы то ни стало своею щедростью превзойти самую благодарность в сердце своих слуг: это чувство невольно вытесняет все прочие, и, не будучи в силах сравняться с поводом, его вызвавшим, бледнеет и увядает рядом с ним.
— Милая моя девочка, — сказал он на это. — Я люблю во всем соответствие. Красивое платье, юбка, красивые кружева, венчающие голову, прекрасное личико и точеная шейка — все это становится совершенным — лишь с присоединением сюда ожерелья. Но что это, душа моя, вы краснеете? — вопрошает принц.
— Господин мой, — ответила я, — все ваши дары вызывают у меня румянец стыда, но краснею я главным образом оттого, что так мало заслужила вашу доброту и так мало имею надежды заслужить ее в будущем.
Во всем этом (рассуждала я далее уже про себя) я могу служить вехою, указующей, сколь далеко простирается слабость великих мира сего,. когда те вступают на стезю порока и, не задумываясь, растрачивают несчетные богатства на совершенно недостойных тварей; иначе говоря, поднимают цену той, кого по сердечному капризу Им угодно сделать своей избранницей, поднимают ей цену, говорю, к собственному разорению; непомерно дорогими подарками вознаграждают ласки, которые вовсе этого не стоят, так что в конце концов нет ничего более нелепого, чем цена, которою мужчины готовы оплатить собственную гибель.
Я не могла — даже находясь на самой вершине моего возвеличения, не могла, говорю, не задуматься обо всем этом, хоть совесть моя, как я уже говорила, молчала, ничем не препятствуя моему окончательному погрязанию в пороках. Тщеславие мое находило столь обильную пищу, что не оставляло, казалось, места для добродетельных размышлений. И, однако, я не могла подчас не дивиться безрассудству вельмож, Кои, столь же необузданные в своей щедрости, сколь они не ограничены в средствах, одаривают обильно и без всякой меры наименее почтенных представительниц моего пола за то, что те дозволяют им, употребляя себе во зло все, чем: они одарены свыше, губить самих себя; а заодно и их, грешных.
И вот я, которая еще помнила, какой я была всего несколько лет назад: убитая горем, обливающаяся слезами, со страхом взирающая на возникающий предо мной призрак нищеты, окруженная малыми детьми, покинутыми своим отцом; я, что продавала и закладывала последнюю рубашку, чтобы купить им пищу, и, сидя среди ветоши, в полном отчаянии, не ожидая помощи ниоткуда, с ужасом предвидела неминуемую голодную смерть детей, которых у меня забрали, чтобы отдать в приют; я, которая затем, ради куска хлеба, сделалась шлюхой и, распростившись с целомудрием и совестью, вступила в сожительство с чужим мужем; отвергнутая с презрением всеми родственниками, в том числе и родственниками моего законного мужа, в совершенном одиночестве, всеми покинутая и беспомощная, не зная, как удержать душу в теле, — вдруг оказываюсь возлюбленной принца крови, который осыпает меня своими щедротами за сомнительную честь обладания продажной плотью, служившей до того утехой людям, стоявшим неизмеримо ниже его. Та самая я, которая не так давно, быть может, не отказала бы его собственному лакею, если бы это сулило мне кусок хлеба!
Так вот, говорю я, трудно было не задуматься над слепотой и животной сутью человеческого рода: хороший цвет лица и миловидность, которыми наделила меня природа, оказались настолько соблазнительной приманкой, что побуждали людей на поступки гнусные и неизъяснимые, лишь бы этой красотой завладеть.
Только для того я и останавливаюсь с такой подробностью на тех знаках благоволения, коими меня одаривал ювелир, а за ним принц ***ский; а отнюдь не затем, чтобы рассказ мой соблазнил кого-либо ступить на стезю порока, в следовании которою я нынче столь чистосердечно раскаиваюсь, — боже упаси, чтобы столь гнусное употребление было сделано из замысла, предпринятого со столь добрыми намерениями! Нет, я хочу нарисовать правдивый портрет человека, сделавшегося рабом своей яростной и порочной страсти; показать, как можно исказить образ божий в своей душе, низвергнуть разум с престола, заставить совесть отречься от власти и возвести на опустевший трон чувственность; показать, как можно унизить в себе человека и возвысить зверя.
О, если бы нам было дано услышать укоры, кои благородный этот, человек обращал к себе, когда он отвернулся от порока и ему опостылела та, что некогда столь его восхищала! Сколь полезно было бы читателю сей истории получить подробный пересказ этих укоризн! Но кабы мой принц мог знать всю грязную историю моих, подвигов на жизненном поприще, кои я успела свершить в тот короткий срок, что провела в свете, насколько суровее были бы укоры, какими он себя казнил! Впрочем, я еще этому вернусь.
Я провела в своем веселом отшельничестве без малого три года, и все это время страсть наша была столь сильна сколь вряд ли она когда бывала в такого рода связях. Щедрость и великодушие принца не знали границ. Он уже не мог подарить мне больше, чем подарил с самого начала из одежды, домашней утвари, лакомств и вин.
Отныне он дарил меня одним золотом, и дары его были постоянны и обильны, часто по сто пистолей зараз, и уж во всяком случае не меньше пятидесяти; и, надо отдать мне справедливость, я не проявляла при этом ни хищности, ни алчности, принимая его даяния с видом крайнего равнодушия. Не то, чтобы я от природы лишена была жадности или не предвидела, что пора урожая когда-нибудь кончится и что нужно его собирать, пока еще светит солнце; но щедрость его в самом деле всякий раз предвосхищала не только мои ожидания, но даже желания; и он давал мне деньги так часто, что они просто лились на меня потоком, лишая меня возможности просить о них; так что я не успевала истратить пятидесяти пистолей, как у меня уже заводилась еще сотня.
По прошествии полутора лет, которые я провела, можно сказать, в его объятиях, я обнаружила, что стала тяжела. Я ничего о том не говорила, покуда не уверилась окончательно. И тогда, однажды рано поутру, — мы еще лежали в постели, — я ему сказала:
— Ваше высочество, должно быть, никогда не задумывались о том, что было бы, если бы мне выпала честь забеременеть от вас.
— Дорогая моя, — ответил он, — у нас полная возможность содержать дитя, буде такое случится. Я надеюсь, что вас это не пугает.
— Ничуть, мой господин, — возразила я. — Напротив, я почитала бы себя счастливой, если бы могла подарить вашему высочеству сына. Я бы надеялась, что покровительство его отца и его собственные заслуги доставили ему со временем чин генерал-лейтенанта королевских войск[34].
— Моя девочка может не сомневаться, — сказал он, — что если бы ей случилось родить сына, я бы не отказался признать его своим, хоть он и был бы, как говорится, незаконнорожденным. И ради его матери я не оставил бы его своими попечениями.
Принц после этого стал всякий раз расспрашивать, уж не жду ля я в самом деле ребенка, но я решительно это отрицала, покуда не могла дать ему в том самому удостовериться — ибо дитя уже начало шевелиться во чреве.
Он был несказанно счастлив своим открытием, но объявил, что отныне мне непременно следует выйти из своего заточения, которому, как он сказал, я себя подвергла ради него. Здоровье мое, а также необходимость сохранить мои роды в тайне требовали, чтобы я переехала куда-нибудь — деревню. Я, конечно, и представления не имела, где искать себе новое жилище. Впрочем, принц, привычный к разгульной жизни, имел на примете, как видно, несколько прибежищ подобного рода, коими, надо полагать, он в подобных случаях и пользовался. Итак, через своего камердинера он подыскал для меня весьма удобный домик, примерно милях в четырех к югу от Парижа, в деревушке ***, где в моем распоряжении были уютные комнаты, просторный сад, словом, все мои нужды были предусмотрены. Некое обстоятельство, однако, пришлось мне не по душе, а именно: ко мне приставили старуху, которая находилась тут же в доме, дабы подготовить все надлежащим образом к моим родам и принять ребенка.
Старуха эта мне не приглянулась вовсе. Мне казалось, что она приставлена за мною шпионить или (как я подчас себя пугала) — отправить меня на тот свет, если роды примут неблагоприятный оборот.
Когда его высочество посетил меня (а это случилось через два-три дня), я заговорила с ним об этой старухе; мое красноречие вместе с доводами, какие я привела, убедили его в том, что присутствие старухи в доме совершенно нежелательно и что оно, напротив, для него опасно, так как рано или поздно послужит к его разоблачению, а заодно и к моему. Я заверила его, что моей камеристке, поскольку она англичанка, до сих пор так и не известно, кем является его светлость, что я всегда величаю его графом де Клерак и что больше ничего она о нем не знает и не узнает; что если только он дозволит мне самой выбрать людей, от которых мне потребуются услуги, все будет обставлено таким образом, что никому из них не станет известно о его высочестве и что они даже, быть может, никогда и не увидят его в лицо. А дабы у его высочества не зародилось и тени сомнения в том, что младенца его не подменят, то — подобно тому, как его высочество присутствовал при зачатии этого младенца — он может, если ему угодно, находиться в комнате во время родов, и таким образом не будет нужды в каких-либо иных свидетелях.
Мои доводы полностью его убедили, и он в тот же день распорядился, чтобы его камердинер уволил старуху; я же отправила мою девушку Эми в Кале, а оттуда в Дувр, где она договорилась без всякого затруднения с английской повитухой и кормилицей, чтобы те поехали с нею во Францию на целых четыре месяца, в течение которых им предстояло служить у знатной англичанки, как Эми меня им отрекомендовала.
Эми обязалась выплатить повитухе сто гиней, а также оплатить ей весь путь от Дувра до Парижа и обратно. Бедной женщине, что согласилась быть у меня кормилицей, было обещано двадцать фунтов и, так же как и повитухе, деньги на путевые расходы.
Я обрела полное спокойствие, когда Эми вернулась, тем более, что она привезла в помощь повитухе еще одну женщину с добрыми и приятными чертами лица, которая могла мне очень пригодиться; сверх того она договорилась с акушером в Париже, который согласился в случав нужды тоже приехать к родинам.
После того, как все было улажено, граф, как мы его величали на-людях, продолжал ко мне наведываться столь часто, сколь это можно было ожидать, и его ласковое со мной обращение не изменилось ничуть.
Однажды, когда мы беседовали между собой о предстоящем событии, я сказала ему, что хоть все приготовления сделаны как следует, у меня было странное предчувствие, что я умру родами. Он улыбнулся.
— Моя дорогая, — сказал он, — в подобных случаях все дамы так говорят.
— Пусть так, милорд, — ответила я. — Но справедливость требует, чтобы все то, что вы в вашей непревзойденной щедрости истратили на меня, не пропало зазря.
Тут я вытащила из лифа лист бумаги, сложенный, но незапечатанный, и прочитала ему вслух начертанные на нем мои распоряжения в случае несчастья: все серебро и драгоценности и дорогая мебель, коими меня одарил его высочество, должны быть возвращены ему моей камеристкой, а ключи немедленно вручены его камердинеру.
Далее я просила выдать моей камеристке Эми сто пистолей — при условии, что она вручит упомянутые ключи его камердинеру и представит от него расписку его высочеству.
Принц обнял меня:
— Девочка моя, — сказал он. — Неужели ты писала завещание и заботилась о том, как распорядиться своим имуществом? Кого же, скажи мне на милость, ты намерена сделать своим главным наследником?
— Это так, ваше высочество, я почитала своим долгом написать последние распоряжения на случай своей смерти, — отвечала я. — Кому же было мне отказывать все те сокровища, что я получила из ваших рук в залог вашего ко мне расположения и доказательства вашей щедрости, кому же, как не даровавшему мне все это? Если дитя будет живо, ваше высочество, я не сомневаюсь, поступит с ним со всем присущим вам великодушием, и я не опасаюсь за его будущность, поскольку она — в ваших руках.
Я увидела, что речи мои пришлись ему по душе.
— Ради вас, — сказал он, — я бросил всех моих парижских красавиц. я с тех пор как вас узнал, я с каждым днем укрепляюсь в моем мнении, что вы умеете ценить расположение благородного человека. Успокойтесь же, дитя мое! Вы не умрете, я уверен, а все ваше имущество принадлежит полностью вам одной, и вы вольны им распоряжаться, как вам заблагорассудится.
До родов оставалось месяца два, и они быстро миновали. Когда я почувствовала, что время мое уже подошло, он, к счастью, оказался дома и я молила его задержаться на несколько часов.
Я послала к нему в комнату сказать, что, если его высочеству угодно, он может, как мы о том договорились, войти ко мне; и еще я просила ему передать, что постараюсь не беспокоить его своими стонами. Он тотчас ко мне вошел, произнес несколько слов ободрения, сказав, что мои страдания скоро уже будут позади, и вышел; а полчаса спустя Эми принесла ему весть, что я благополучно разрешилась от бремени, подарив ему прелестного мальчика. Он дал ей десять пистолей за эту новость, подождал, когда меня немного приберут, затем вновь вошел в комнату, принялся меня снова подбадривать, говоря всякие ласковые слова, взглянул на младенца и вышел. А на другой день пришел снова навестить меня.
Много спустя, оглядываясь на эту пору взором, очистившимся от греха, в коем я тогда погрязала, я увидела свои поступки в их истинном свете, и мне открылась вопиющая неправедность их; когда меня уже не слупил наружный блеск, который и ввел меня в заблуждение и, как то случается с людьми в подобных обстоятельствах (если позволено судить по себе), полностью овладел моей душой, итак, говорю, по миновании многих лет я часто задавалась вопросом: как мог мой принц радостно, или хотя бы покойно, смотреть на несчастное дитя, которое, как бы он к нему ни привязался, неминуемо должно было впоследствии служить ему вечным напоминанием о грехе его молодости? Более того — знать, что этому невинному существу суждено нести на себе незаслуженную печать позора, которым его будут попрекать при всяком случае, и все это из-за безрассудства его отца и порочности матери?
Правда, великие мира сего не испытывают недостатка в средствах для воспитания своих незаконнорожденных детей, иначе говоря, бастардов. А это главное несчастье в тех случаях, когда таковой недостаток испытывается, и нет возможности воспитать внебрачное дитя, не нарушая этим благосостояния семьи. Ведь в этих случаях либо страдают законные дети, что совершенно противоестественно и несправедливо, либо несчастная мать незаконнорожденного дитяти стоит перед страшным выбором: быть изгнанной с ним на улицу, умирать там с голоду и т. д. или — видеть, как ее младенца, запихнув в его пеленки какую-нибудь незначительную сумму, отдают одной из тех женщин — палачей в юбке, что берут детей, как то называется на воспитание, а на самом деле морят их голодом, словом, убивают.
Великие мира сего, как я сказала, не ведают подобных тягот, ибо никогда не испытывают недостатка в средствах; им достаточно через Лионский банк или Парижскую Биржу[35] распорядиться, чтобы определенная сумма, размеры которой они назначают по собственному усмотрению, переводилась на содержание внебрачного отпрыска.
Так, в случае с этим моим сыном, покуда моя связь с принцем не прекратилась, не было нужды предварительно договариваться о выделении отдельной доли на содержание младенца и его кормилицы, ибо денег, которые выдавались мне на руки, было более чем довольно для всего этого.
В дальнейшем, однако, когда время и некое неожиданное событие положило— конец нашей связи (а подобные связи всегда имеют конец и, как правило, обрываются неожиданно), итак, впоследствии я обнаружила, что он выделил определенную пенсию нашим детям в виде ежегодной ренты, исправно выплачиваемой Лионским банком.
Благодаря этой пенсии они получили превосходное воспитание (хоть и не в открытых заведениях)[36], достойное благородной крови, что текла в их жилах. Что до меня, однако, я оказалась совершенно покинутой и заброшенной. Дети же эти выросли и до сей поры так и не знают о своей матери ничего, кроме того, что решено было им сказать и о чем будет поведано особо.
Но, возвращаясь к моему замечанию, которое, я надеюсь, послужит к пользе моих читателей, повторяю, радость, которую проявил этот человек по случаю рождения сына, и восторг, с каким он к нему относился, изумляли меня; он, бывало, подолгу просиживал у колыбельки, с видом торжественным и важным; особенно же, я заметила, любил он смотреть на дитя, когда оно спало.
Мальчик был и в самом деле прелестен, с выражением лица не по возрасту живым и осмысленным. Принц не однажды повторял мне, что это, по его мнению, не совсем обыкновенный ребенок, и что его, несомненно, ожидает блистательная будущность. Его слова, как бы я им в глубине души ни радовалась, в другом отношении отзывались во мне такою болью, что я не могла удержаться от вздоха, а то даже и от слез всякий раз, как он их произносил; а однажды боль эта была так остра, что я не могла сдержать свои чувства, когда же он увидел, как по моим щекам катятся слезы, я уже не могла утаить от него причину их: принц, когда дело касалось чего-либо важного, умел быть настойчивым, и в конце концов я всегда ему уступала. Поэтому я ответила ему со всем прямодушием:
— Меня до глубины души огорчает, мой господин, — сказала я, — что, какими бы великими ни оказались в будущем заслуги этого маленького существа, на его гербе всегда будет значиться позорная полоса бастарда[37]. Злополучное его происхождение будет не только несмываемым пятном на его чести, но и помехой в карьере. Наша любовь обернется для него вечным несчастием, а грех матери будет служить неизбывным укором. Самые славные подвиги не смоют позорного пятна, а коли он достигнет зрелых лет и заведет семью, — заключила я, — его бесславие падет также на его ни в чем не повинное потомство.
Он выслушал меня молча. Впоследствии он мне признался, что слова мои произвели в нем впечатление более глубокое, нежели он пожелал мне выказать. Тогда, впрочем, он отговорился тем, что этому помочь уже нельзя, но что для храброго человека подобное обстоятельство не помеха, что в иных случаях оно даже воодушевляет его на славные подвиги и отвагу; что если и будут при упоминании его имени также присовокуплять обстоятельство его незаконного рождения, то личная добродетель ставит человека чести выше всего этого; поскольку он неповинен в нашем грехе, продолжал принц, то и пятно на его чести не должно его заботить; к тому времени, как его достоинства поставят его выше сплетен, бесславие его рождения утонет в славе, какую он завоюет своими подвигами. Среди людей родовитых, утешал он меня, подобный грешок не редкость, и поэтому у них столь велико число незаконнорожденных детей, а воспитание, какое им дают, столь превосходно, что у множества великих людей— на гербе красуется злополучная полоса и это не имеет для них ни малейшего значения, особенно после того, как укрепляется слава, заслуженная. личными их достоинствами. В подтверждение своих слов принц перечислил множество знатных родов Франции, а также и Англии, на гербах которых имеется такая полоса.
На этом тогда наш разговор прекратился; однако некоторое время спустя я его возобновила, заговорив на этот раз не о влиянии, какое наше прегрешение может иметь на судьбу наших детей, а о справедливом укоре, какого заслужили мы, их родители. Я говорила об этом с большим жаром, чем следовало, и заметила, что мои слова производят на него впечатление более глубокое, нежели я того желала. Наконец, он сам признался, что мои речи действуют на него почти так же, как слова его исповедника, и что эта проповедь может оказаться более опасной, чем я думаю, и чем нам бы того хотелось.
— Душа моя, — сказал он, — ведь коли между нами пойдет речь о раскаянье, нам придется заговорить так же и о расставании.
Если до этого на мои глаза навернулись слезы, то теперь, после его слов, они полились ручьем, и я ему слишком хорошо доказала, что высказанные мною суждения не настолько еще овладели моим умом и что мысль о разлуке страшила меня не меньше, чем его самого.
Он наговорил мне множество ласковых слов, великодушных, как он сам, и в оправдание нашего преступления дал мне понять, что для него разлука столь же немыслима, как и для меня. Таким образом мы оба, можно сказать, вопреки своим убеждениям и разуму, продолжали грешить. Да и младенец еще больше привязал принца ко мне, ибо он крепко полюбил сына.
Сын наш, выросши, сделался человеком весьма достойным. Сперва он был произведен в офицеры французской Garde du Corps[38], а затем возглавил драгунский полк в Италии, где и имел немало случаев отличиться, показав себя не только достойным своего отца, но также заслуживающим того, чтобы быть его законным сыном и иметь лучшую мать. Но об этом дальше.
Можно со всей справедливостью утверждать, что жила я в то время, как королева, или, если угодно, как королева потаскух. Ибо свет не видывал, чтобы простую наложницу, каковою, по существу, являлась я, столь высоко ценил, и лелеял человек столь благородного рождения, как мой принц. Был у меня, правда, один недостаток, какого обычно не сыщешь у женщин в таких обстоятельствах, как мои: недостаток этот заключался в том, что мне никогда ничего от него не было нужно, я ни разу его ни о чем не просила, и никто ни разу не воспользовался мною в своих целях, вынуждая меня ходатайствовать за них, как то слишком часто бывает с любовницами великих мира сего. Просить что-либо для себя мне препятствовала его щедрость, для других — мое уединение. Это последнее обстоятельство служило не только к его выгоде, но и к моей.