Можете судить о моем состоянии по тому, в каком виде они меня застали. У меня было пятеро детей, причем старшая еще не достигла десятилетнего возраста; в доме у нас оставался всего лишь один шиллинг, но я послала Эми продать серебряную ложку и на вырученные деньги купить мяса; я сидела на полу в гостиной среди кучи тряпья — простынь и прочего, перебирая его в надежде найти что-нибудь, что можно было бы продать или снести в ломбард; при этом я так рыдала, что, казалось, вот-вот, у меня разорвется сердце.
В эту-то минуту они и постучались. Думая, что это вернулась Эми, я даже не поднялась, а так и сидела среди своей ветоши. Кто-то из детей открыл дверь, и обе посетительницы вошли прямо в комнату, где, как я сказала, застали меня в слезах. Можете представить, как меня удивило их появление — в особенности той, за которой я как раз собиралась послать! Когда они увидели неубранную комнату, разбросанное по полу тряпье, посреди которого я сидела с глазами, опухшими от слез, и когда, сверх того, узнали, чем я была занята и с какой целью, они, подобно трем утешителям Иова[10], сели рядом со мной на пол и долго не могли из себя и слова выдавить и только плакали так же горько и безутешно, как я сама.
По правде говоря, в разговорах не было особенной надобности, все было и без того слишком очевидно; та, что еще недавно ездила в собственной карете, сидела сейчас перед ними в пыли, среди лохмотьев; пышная, статная красавица превратилась в остов и чуть не умирала с голоду; на месте богато обставленных комнат, украшенных картинами, зеркалами, лепными потолками и всевозможными безделушками, зияли голые стены и пустота, так как большая часть мебели пошла домовладельцу в счет арендной. платы или была продана мною для того, чтобы купить самое необходимое; словом, куда ни падал взор, всюду он встречал нищету и убожество; есть мне было совершенно нечего — не могла же я, следуя примеру несчастных женщин осажденного Иерусалима[11], приняться за поедание собственных детей!
Покуда эти две добрые души сидели рядом со мной, молчаливо разделяя мое горе, вернулась моя служанка Эми. Она принесла несколько бараньих ребрышек да два больших пучка репы, из которых собиралась приготовить рагу, на обед. Я же была так потрясена появлением моих двух друзей (ибо это были истинные друзья, даром что бедные) и тем, что они меня видят в таких обстоятельствах, что принялась снова плакать изо всех сил и еще долгое время не могла вымолвить ни слова.
Видя такое мое состояние, они отвели Эми в сторонку и принялись ее расспрашивать. Эми рассказала им все, обрисовав мое положение с такой трогательностью и выразительностью, на какие сама я не была бы способна. Рассказ ее так подействовал на слушательниц, что старая тетушка подошла ко мне и с трудом выговорила сквозь слезы: «Послушай, родная, этак нельзя оставить дело, надо что-то придумать, да поскорей — кстати, где родились ваши дети?» Я назвала приход, в котором родились первые четверо, — пятый же родился уже здесь, в этом доме; кстати говоря, мой домовладелец, который сначала взял мои вещи в уплату аренды, впоследствии, узнав о моем бедственном положении, сжалился и позволил мне жить у него безвозмездно в течение года; впрочем, и этот срок уже подходил к концу.
Выслушав мой рассказ, добрые женщины порешили взять моих детей и поехать с ними к одному из упомянутых мною родственников, с тем чтобы Эми оставила их у его дверей, а сама тем временем скрылась; мне же, по их мнению, следовало на какой-то срок покинуть этот дом, заколотить двери и исчезнуть. Если родственники, к которым отвезут детей, не согласятся взять заботы об их воспитании на себя, то сказать им, чтобы они вызвали приходских попечителей; приход, в котором рождены мои дети, сказали они, обязан их содержать: что касается младшего, рожденного в приходе ***, о нем уже позаботились: увидев, в каком мы находимся отчаянном положении, приходские попечители по первому моему слову сделали все, что от них требовалось.
К этому и сводился совет добрых женщин; все остальное они брали на себя. Поначалу мне трудно было решиться на разлуку с детьми; особенно ужасало меня то, что они поступят в распоряжение прихода; мысли, одна другой страшнее, теснились в моем мозгу: то мне представлялось, что дети мои погибают от голода, то, что вследствие дурного ухода на всю жизнь сделаются калеками, хромыми и тому подобное. Словом, я совсем было пала духом.
Но ужасающие обстоятельства, в каких я очутилась, ожесточили мое сердце; а когда я рассудила, что, если оставлю детей у себя, они, — а с ними заодно и я — неминуемо погибнут, мысль о разлуке уже не представлялась мне столь страшной; куда бы и как бы их ни устроили — все лучше, чем видеть, как они гибнут у меня на глазах, а вслед за ними погибнуть и самой! Так что я согласилась уйти из дому, предоставив моей служанке Эми и этим двум добрым женщинам поступать, как они задумали, в тот же вечер они отвезли всех детей к одной из моих золовок.
Эми, девица решительная, встала под дверью со всеми детьми и постучалась, велев старшей, как только дверь отворится, броситься туда, а остальным тотчас следовать за сестрой. Служанке, вышедшей на стук, Эми сказала: «Пойди, милочка, скажи своей госпоже, что к ней приехали ее племянники из ***» и назвала предместье, в котором мы проживали. Когда же служанка, повернулась, чтобы пойти и доложить о том своей госпоже, Эми вновь окликнула ее и сказала: «Вот что, деточка, ты прихвати заодно одного из этих ребятишек, а я поведу остальных», и с этими словами Эми подсовывает ей меньшего, а простодушная служанка берет дитя за ручку и ведет его в комнаты; Эми меж тем тотчас посылает вслед за нею остальных троих, тихонько притворяет за ними дверь — и давай бог ноги!
В это самое время, а именно — когда служанка и ее госпожа жестоко бранились (ибо моя золовка набросилась на горничную как сумасшедшая, ругая ее на чем свет стоит, и приказала ей тотчас догнать Эми и выставить всех детей за дверь, но как той уже след простыл, обе — несчастная девушка и ее госпожа — были вне себя), так вот, в это самое время подходит туда бедная старуха — я имею в виду не тетку, а ту, которую она тогда ко мне привела, и стучится к ним. Тетка же не пошла, потому что она раньше пыталась за меня заступаться и боялась, как бы ее не заподозрили в сговоре со мной; о той же, второй женщине, никто не знал, что она поддерживает со мной отношения.
Весь этот план они с Эми рассчитали заранее — и правильно сделали. Итак, моя добрая приятельница застала хозяйку дома в совершенном бешенстве; она рвала и метала, словно одержимая, обзывая служанку то дурой, то вертихвосткой, то еще как и сулясь выкинуть моих детей на улицу — всех до единого! Моя знакомая, видя ее в таком неистовстве, прикинулась, будто собирается идти прочь.
— Я вижу, сударыня, вы заняты, — сказала она. — Я зайду к вам как-нибудь в другой раз.
— Помилуйте, миссис ***, — возразила моя золовка. — Я ничем особенным не занята. Садитесь, пожалуйста! Просто эта дура впустила сюда полный дом детей моего безмозглого братца. По ее словам, какая-то девка привела их к моему порогу, втолкнула в дверь и велела ей перетащить их ко мне. Ну, да не на таковскую напали! Я уже приказала выставить их на улицу — пусть о них заботится приход! А не то велю своей растяпе отвезти их назад, в ***. Пусть та, что произвела их на свет, и занимается ими. Что это ей вздумалось подкинуть своих щенят ко мне?
— Да уж лучше бы, конечно, второе, — отправить их назад, — сказала моя знакомая. — Жаль только, что поздно. Я ведь и шла-то к вам по этому делу, нарочно, чтобы предупредить вас, да видно опоздала.
— То есть, как это — опоздала? — вопрошает золовка, — Что же это значит? Вы, следовательно, замешаны в этом деле? И это вы навлекли на дом наш такой позор?
— Неужто, сударыня, вы такого дурного мнения обо мне? — отвечала та. — Нынче утром я пошла проведать миссис ***, мою госпожу и благодетельницу (ибо она сделала мне много добра), но, подойдя к ее дому, обнаружила дверь на замке; по всем приметам дом был покинут жильцами. Я принялась стучать, никто не отозвался. Наконец кто-то из прислуги в соседнем доме крикнул: «Что вы стучите? Там никого нет». Я удивилась. «Как так нет, — говорю, — разве миссис *** здесь не живет?» А мне и отвечают: «Нет, она съехала». Тогда я принялась расспрашивать, как и что. «А вот так, — сказала одна из служанок, — бедная барыня жила там, жила одна-одинешенька, без средств и без всего, а нынче утром хозяин выставил ее из дому». — «Выставил? — воскликнула я, — а как же дети? Бедные ягнятки, что же с ними будет?» — «Да уж хуже, чем было, не будет, — отвечают мне. — Они ведь здесь только что не умерли с голоду». И вот соседи, видя горестное положение несчастной барыни — бедняжка была все равно, как потерянная, стоит над детьми, плачет да руки заламывает, — позвали приходских попечителей; те явились и взяли младшего, того, что был рожден в этом приходе, позаботились о нем и устроили к няне, доброй и хорошей женщине. А остальных четырех отослали к родственникам, людям весьма состоятельным, которые к тому же проживают в том же приходе, где родились эти дети.
— Известие это, — продолжала моя знакомая, — меня как громом поразило. Но я тут же пришла в себя и, поняв, что сия невзгода должна будет обрушиться либо на вас, сударыня, либо на мистера ***, поспешила сюда, дабы вас не застигли врасплох. Вижу, однако, что они оказались проворнее меня, и теперь я не знаю, что вам и присоветовать. Бедную женщину, говорят, выкинули на улицу, а одна соседка еще прибавила, будто, когда у нее уводили детей, она упала без памяти, когда же ее привели в чувство, она совсем потеряла рассудок и ее поместили в приходскую больницу для умалишенных, ибо о ней уж совсем некому заботиться.
Весь этот разговор моя приятельница прилежнейшим образом изобразила в лицах. Из самых добрых побуждений эта честная женщина выдумала все от начала до конца: ни хозяин меня не выгонял на улицу, ни ума я не решилась. Правда, когда я расставалась с детьми, мне в самом деле сделалось дурно и, придя в себя, я металась, как безумная. Но после того, как их увели, я еще продолжала некоторое время оставаться в доме, о чем и расскажу дальше.
Посреди печального рассказа моей приятельницы вошел муж золовки. Меж тем, как собственное ее сердце ожесточилось и оставалось глухо к жалости, хоть она приходилась родной теткой моим детям (ведь она была сестрой их отца), добрый ее муж тронулся несчастной участию нашей семьи. Когда бедная женщина кончила свой рассказ, он обратился к жене со следующими словами:
— Какая печальная история, мой друг! Право, мы должны как-нибудь помочь.
Жена на него так и набросилась:
— Как? — воскликнула она. — Неужели ты намерен взять на себя еще четыре рта? Или тебе своих мало? Неужели ты захочешь отнять хлеб у наших младенцев ради этих щенят? Нет, нет, пусть их возьмет приход, там о них и позаботятся! Я же буду заботиться о своих детях.
— Но, послушай, дружок, — отвечал ей муж. — Разве оказывать помощь нуждающимся не есть наш первейший долг? Ведь кто подает бедным, тот как бы дает взаймы господу богу. Дадим же нашему небесному отцу крохи от хлеба, детей наших. Это им зачтется и послужит верным поручительством в том, что им никогда не будет отказано в милосердии и что их никогда не выгонят на улицу, как сих несчастных чад.
— Мне не нужно твоих ручательств, — возразила жена. — Лучшее поручительство для наших детей — это сохранить для них достояние, дабы оградить их от нужды. А уж потом пекись о чужих детях, коль угодно. Своя рубашка ближе к телу.
— Да ведь я, мой друг, только о том и говорю, — принялся он вновь увещевать свою жену, — я ведь только говорю о выгодном капиталовложении: творец еще никогда не оказывался несостоятельным должником; за ним, родная, ничего не пропадает. В атом я тебе могу поручиться.
— Перестань меня морочить своими притчами да сладкими речами! — закричала она в сердцах. — Это мои родственники, а не твои, и я не пущу их в свой курятник, к моим цыплятам. Нет, нет, им место в приюте и все!
Добрый ее муж на это спокойно отвечал:
— Раз они — твоя родня, то, значит, и моя. И я не допущу, чтобы твои родственники, попав в беду, остались без помощи, как не допустил бы такого со своими кровными родственниками. Нет, мой друг, я не отдам их приходским попечителям. Слово мое твердо: покуда я жив, я не допущу, чтобы хоть один из родственников моей жены воспитывался в приюте.
— Как? Ты возьмешь четырех детей на свое иждивение? — вскричала жена.
— Нет, мой друг, — сказал он. — У тебя ведь есть сестра, миссис ***. Я переговорю с нею; затем, твой дядюшка, мистер ***. Я и его позову, и всех остальных. Вот увидишь, когда мы все вместе соберемся, то изыщем и средства и способы, чтобы не дать этим четырем душам пойти по миру и умереть с голоду! Иначе и быть не может, право. Обстоятельства наши не так уж худы, неужели мы не можем оторвать от себя кусок для бедных сироток? Не отвращай же сердца твоего от собственной плоти и крови. Неужто ты можешь слышать голодные стоны сих невинных младенцев и не подать им корочки?
— Но зачем же им стонать непременно под нашими окнами? — спросила она. — Прокормить их — дело прихода. Я не позволю им стонать под моей дверью. А будут стонать, я им все равно ничего не подам.
— Ты не подашь, — сказал он, — зато я подам. Вспомни грозное пророчество из Притчей Соломоновых, гл. 21, стих 13: «Кто затыкает ухо свое от вопля бедного, тот и сам будет вопить — и не будет услышан». Ведь это про нас сказано.
— Ладно, — сказала она. — Ты здесь хозяин, и делай как знаешь. Но была бы моя воля, я бы их послала туда, где им надлежит быть, — пусть возвращаются, откуда пришли.
Тут вмешалась моя приятельница и сказала:
— В таком случае, сударыня, вы бы и в самом деле обрекли их на голод, ибо там, где они жили раньше, приход не обязан о них заботиться и они умрут на улице.
— Или их привезут снова сюда, — сказал муж, — в наш приход; мировой судья прикажет отвезти их сюда на телеге для убогих, и вся наша семья, все родственники будут выставлены на позор перед соседями, а также перед теми, кто помнит доброго деда этих детей; ведь он всю жизнь проживал в нашем приходе, дела его всегда процветали, и он снискал себе заслуженную любовь всех, кто его знал.
— А я все это ни в грош не ставлю! Что мне до всего этого! — сказала жена. — И не желаю содержать ни одного из них.
— Воля твоя, мой друг, — говорит ее муж. — Тебе до этого нет дела, а мне есть, и я не потерплю, чтобы на мою семью и на детей наших легло такое позорное пятно. Отец твой был достойный и добрый старик, и имя его пользуется уважением во всей округе. Ведь ты — родная его дочь, а наши дети — его родные внуки, и если мы дадим детям твоего брата погибнуть или отпустим их в приют в том самом городе, в котором некогда процветал ваш род, это останется тяжелым укором и на тебе и на твоих детях. Впрочем, довольно разговоров. Пора заняться устройством бедных малолеток.
С этими словами он посылает за всеми родственниками и, назначив им явиться в близлежащую харчевню, велит туда же привести и четырех моих малюток, дабы все увидели их воочию. С первого же его слова все родственники соглашаются помочь, а так как его жена в своей ярости не желала, чтобы и один из четырех оставался в ее доме, то порешили, хотя бы для начала содержать их где-нибудь вместе. И надумали отдать их на попечение моей приятельнице, той, что и затеяла все дело; при этом они обязались друг перед другом доставлять ей сумму, потребную на их содержание. А чтобы не отделять пятого, послали и за самым младшим — тем, которого взял приход, — и постановили всех пятерых воспитывать вместе.
Подробный рассказ о попечительной нежности, с какой этот добрый человек, который не был даже родным дядей моим малюткам, уладил все дело, как заботился о них, постоянно их навещая и следя за тем, чтобы они были сыты, одеты и получили должное образование; как после окончания школы старался определить каждого на работу с наибольшей выгодой: такой рассказ занял бы слишком много места в этой повести о моей жизни. Достаточно сказать, что он более походил на отца, нежели на неродного дядю, и это при том, что ему приходилось поступать наперекор воле своей жены, нрав которой не отличался ни участливостью, ни состраданием.
Можете себе представить, с какою радостью я обо всем этом узнала; и сейчас, вспоминая об этом, я испытываю такую же радость. Ибо я несказанно терзалась мрачными предчувствиями, ожидая, что моим детям выпадут все те беды и невзгоды, какие выпадают на долю тех, кто, не имея друзей и заступников, оказываются брошенными на милость приходских попечителей.
Впрочем, я уже вступала на новое, поприще моей жизни. На руках у меня оставался большой дом и сохранилась кое-какая мебель. Однако содержать себя и мою служанку Эми мне было так же не под силу, как и прокормить пятерых детей. Средств к жизни никаких, разве что добывать их собственным трудом. Между тем рассчитывать на работу в нашем предместье особенно не приходилось.
Хозяин дома, в котором я жила, узнав о моих горестных обстоятельствах, оказал мне большое снисхождение; правда, прежде того, когда он ничего еще не звал, он взял мои вещи и кое-что из них успел увезти. Зато впоследствии он позволил мне прожить целых девять месяцев в его доме, хоть я ему не только не платила за аренду, но, что хуже, и не в состоянии была платить. Он, однако, как я заметила, что ни дальше, то чаще стал ко мне наведываться, любезнее на меня поглядывать и Дружелюбнее разговаривать. Особенно заметно это было в последние его два-три посещения. Он сказал, что видит мой бедственные обстоятельства, как туго мне приходится и так далее; и что ему очень меня жаль.
А в последний свой приход он был еще любезнее и сказал, что хочет со мною отобедать и, испросив моего разрешения, послал Эми купить мяса, наказав ей взять либо телятины — заднюю часть, либо говяжьих ребрышек; служанка же моя, блюдя мои интересы — а она была предана мне все душой, как кожа к телу, так она ко мне, — слукавила и ничего покупать не стала, а вместо того привела с собой мясника, чтобы домовладелец сам выбрал, что ему приглянется, позаботившись, впрочем, заранее, чтобы мясник захватил с собой самую отборную говядину и телятину посочнее. Взглянув на товар, домовладелец наказал мне самой сторговаться с мясником, и когда я сообщила ему, какую тот просит цену за один и за другой кусок, выложил одиннадцать шиллингов и три пенса, то есть столько, сколько стоили оба куска вместе и велел мне взять и тот и другой. Что останется, присовокупил он, пригодится на завтра.
Можете представить, как изумила меня столь великая щедрость того самого человека, который еще недавно был моей грозой и как фурия ворвался в мое жилище и разорил его! По-видимому, решила я, несчастья мои укротили его дух и заставили его сжалиться надо мной и позволить мне целый год жить в его доме безвозмездно.
Впрочем, сейчас он оказывал мне нечто большее, нежели простую участливость, и его сердечное расположение и любезность были столь неожиданны, что удивили бы хоть кого. Мы болтали с ним о том, о сем, и мне, признаться, было так весело, как не бывало вот уже три года. Еще он послал за вином и пивом, ибо у меня ничего такого не водилось: уже несколько месяцев, как и я и моя бедная Эми не пили ничего, кроме воды[12], и я часто дивилась ее преданности, за которую я впоследствии столь дурно ей отплатила.
Когда Эми вернулась, он велел ей налить ему вина, подошел ко мне с бокалом в руке и поцеловал меня; это меня, признаться, удивило, но то, что последовало за поцелуем, было еще поразительнее: он произнес целую речь, в которой сказал, что печальное положение, в каком я оказалась, вызвало у него жалость, а мои твердость и мужество при таких обстоятельствах необычайно возвысили меня в его глазах и что отныне он жаждет быть мне полезным; он твердо решился, продолжал он, сделать что-нибудь для облегчения моей участи в настоящем и одновременно подумать, как помочь мне встать на ноги в будущем.
Заметив на моем лице краску и непритворное изумление, он обратил свой взор к Эми, продолжая меж тем адресоваться ко мне:
— Все это, сударыня, — сказал он, — я решился высказать вам в присутствии вашей служанки, дабы вы обе знали, что у меня нет никаких дурных помыслов и что я единственно из добрых чувств решился сделать все, что в моих силах. А как я был свидетелем необычайной честности и верности миссис Эми к вам во всех ваших невзгодах, я чувствую, что могу доверить ей мои намерения касательно вас, тем более, что в них нет ничего дурного; ибо я чувствую большое уважение и к вашей служанке тоже; за ее к вам любовь.
Эми сделала ему реверанс. Бедняжка от радостного смущения не могла и слова вымолвить и только менялась в лице — то зардеется, как маков цвет, то побледнеет, как полотно.
Он же, окончив свою речь, уселся на стул и предложил мне сесть также; затем, осушив свой бокал, заставил меня выпить два подряд. «Я вижу, — сказал он, — что вино вам сейчас весьма кстати». Так оно и было на самом деле. После того, как он выпил вместе со мной, он обратился к Эми: «Коли госпожа ваша не возражает, Эми, вы тоже должны осушить бокал». И заставил ее также выпить два бокала подряд. «А теперь, — сказал он ей, — ступайте готовить обед. Вы же, сударыня, (это ко мне) поднимитесь в свою комнату, приоденьтесь и возвращайтесь сюда, да смотрите же, с веселым лицом и улыбкою!» И еще раз прибавил: «Я сделаю все, чтобы вам было хорошо». С этими словами он вышел, сказав, что хочет прогуляться по саду.
Когда мы остались одни, мою Эми было не узнать — такая она сделалась веселая.
— Сударыня моя милая, — сказала она. — Как вы полагаете, какие виды имеет на вас сей джентльмен?
— Я тебя не понимаю, Эми, — ответила я. — О чем ты говоришь? Он всего лишь хочет нам помочь. Ни о каких других видах я знать не знаю, ибо что ему с меня взять?
— Вот увидите, сударыня, — со временем он потребует вознаграждения!
— Нет, нет, Эми, я уверена, что ты ошибаешься, — сказала я. — Ведь ты слышала, что он сказал?
— Мало ли чего я слышала, — не унималась Эми. — А вот посмотрим, как он станет себя держать после обеда.
— Я вижу, Эми, что ты очень дурно о нем думаешь, — сказала я. — Но я не разделяю твоего мнения и ничего такого в нем не заметила.
— Заметить-то и я покуда ничего не заметила, — сказала Эми. — Но только с какой стати проникся этот джентльмен столь внезапною к вам жалостью?
— Ну, нет, милая, — сказала я. — Этак никуда не годится: заподозрить человека в худом умысле только оттого, что он проявил милосердие, и считать его порочным оттого лишь, что он добр!
— Эх, сударыня, — возражала Эми. — Мало ли случаев, когда порок скрывается под личиной милосердия? Да и благодетель наш не мальчик и верно знает, что как нужда прижмет, так пойдешь на что угодно; против нее не устоит никакая добродетель. А ваши обстоятельства ему известны не хуже, чем мне.
— Что же из того, что известны?
— А то, что вы молоды и красивы, между тем как у него приманка, на которую вы непременно клюнете, сударыня.
— Коли так, Эми, — сказала я, — ему придется убедиться, что он ошибся.
— Ах, сударыня, — воскликнула Эми. — Неужто вы ему откажете?
— О чем ты говоришь, негодница? — воскликнула я. — Да а скорее с голоду умру, чем пойти на такое!
— Надеюсь, что нет, сударыня, и что вы окажетесь благоразумнее. Право, сударыня, если он в самом деле поставит вас на ноги, как обещался, вы не должны отказывать ему ни в чем. Ведь коли вы не согласитесь, вы с голоду умрете — как пить дать.
— Как? Согласиться лечь с ним в постель — из-за куска хлеба? — воскликнула я. — Как только язык у тебя поворачивается говорить такое?
— Что ж, сударыня, если б ради чего другого, я бы и не говорила. То, было бы и впрямь дурно. Но ради хлеба! Как можно своею волею пойти на голодную смерть, сударыня? Да кто же примет такую муку?
— Ну, нет, — возражала я. — Даже если бы он отдал мне целое поместье, я бы не легла с ним в постель, уверяю тебя.
— А я вам вот что скажу, сударыня: кабы он обеспечил вас самым малым, я бы охотно позволила ему со мною лечь.
— Слов нет, Эми, — сказала я ей на это, — ты бы таким образом явила пример невиданной преданности своей госпоже. И не думай, что я это не ценю. Но только боюсь, что в таком случае твоя дружба ко мне перевешивает твою добродетель.
— Ах, сударыня, — сказала Эми. — Чего бы только я не сделала, лишь бы спасти вас от вашей печальной участи! А какой может быть разговор о добродетели, когда тебе грозит голод! Ведь мы же с вами того и гляди с голоду умрем.
— Так-то так, — сказала я. — И ты, бедняжка, из-за меня голодаешь, я знаю. Но сделаться шлюхой, Эми! Ах!
От волнения я не могла говорить далее.
— Дорогая моя госпожа, — продолжала между тем Эми. — Если я готова ради вас голодать, то неужели я не соглашусь и шлюхой сделаться ради вас? Вы ведь знаете, сударыня, что я за вас умру, если надо.
— Никогда в жизни, — сказала я, — не доводилось мне встретить такую к себе привязанность, Эми. Надеюсь, что когда-нибудь я буду в состоянии отблагодарить тебя достойным образом. Однако я не допущу, чтобы ради меня ты сделалась шлюхою. Нет, Эми, в сама я тоже не соглашусь сделаться шлюхой, какие бы благодеяния меня ни ожидали за это. Ни за что!
— Ах, сударыня, — возразила Эми, — я ведь не говорю, что буду сама ему набиваться в полюбовницы. Я только говорю, что если бы он обещал для вас сделать то-то и то-то и при этом поставил за условие, чтобы я с ним переспала, я бы позволила ему спать со мною, сколько ему вздумается, лишь бы он не оставил вас своими милостями. Ну, да его праздный разговор, сударыня. Я не думаю, чтобы дело дошло до этого, да и вы сами тоже не ожидаете чего-либо подобного, правда?
— Разумеется, нет, Эми, — сказала я. — Но если бы и дошло до такого, я бы скорее умерла, нежели согласилась или дозволила тебе согласиться на подобный шаг.
Все это время мне удавалось блюсти себя в добродетели; не только на деле, но и в помыслах своих я никогда от нее не отступала. И если бы я удержалась на этой стезе, я была бы счастливой женщиной, пусть даже мне и суждено было погибнуть от голода. Ибо, как ни силен соблазн, женщине в тысячу раз лучше умереть, нежели отречься от добродетели и чести.
Но вернемся к моему рассказу, покуда мы с Эми разглагольствовали, мой новый друг прогуливался по саду, весьма, надобно сказать, запущенному и заросшему сорняками — мне ведь не на что было нанять садовника, который привел бы его в порядок или хотя бы вскопал грядки и посадил репу и морковь для моего собственного потребления. Осмотрев сад, он вошел в дом и послал Эми за садовником. То был бедный человек, Который некогда помогал нашему слуге. Хозяин мой распорядился, чтобы он привел сад в порядок. Все это заняло около часу времени.
Я же той порой оделась, как могла лучше. Тонкое белье у меня еще сохранилось, но вот убрать голову представлялось много труднее — вместо лент у меня оставались одни обрывки, к тому же у меня не было ни ожерелья, ни серег. Все это давно ушло в обмен на хлеб. Как бы то ни было, все на мне было чистое, сидело хорошо, нигде не морщило, и я вышла к нему в таком виде, в каком он за последнее время не привык меня видеть. Перемена эта не ускользнула от его глаз; прежний облик мой был столь скорбный и безутешный, сказал он, что ему было больно на меня смотреть. И он стал подбадривать меня, уговаривая не падать духом, ибо он надеется поставить меня на ноги, сказал он, так чтобы я никому ничем не была обязана.
Последнее, возразила, невозможно, поскольку я всецело буду обязана благодарностью ему; ведь никто из моих родственников, сказала я, или не могут или не хотят сделать для меня то, о чем он говорит.
— Ну, что же, моя вдовушка, — (так он меня назвал, да я и была вдовушкой в самом жестоком значении этого грустного слова). — Что же? Тем лучше — следовательно, кроме Меня, вы не будете обязаны ничем и никому.
К этому времени поспел обед, и Эми стала накрывать на стол. Хорошо, что у нас был всего один гость к обеду, а то у меня на все про все оставалось шесть тарелок да два блюда. Впрочем, мои дела ему были прекрасно известны, и он умолял меня не стесняться, а довольствоваться тем, что у меня есть. Он надеется, прибавил он, что со временем увидит меня в лучших обстоятельствах. А сейчас он пришел не угощаться, а угощать, и, кроме того, по возможности утешить меня и подбодрять. И в самом деле, речи его дышали веселостью и радушием и были для меня целительнее любого бальзама.
Итак, мы сели за стол. Я уже год, как, можно сказать, забыла, что такое обед, и уж во всяком случае не едала такого прекрасного мяса, как эта телячья нога. И я и мой гость, мы оба изрядно поели, причем он заставил меня выпить с ним три-четыре бокала вина. Словом, я воспрянула духом и почувствовала радость, какую давно уже не испытывала. Я не только приободрилась, но по-настоящему развеселилась. Ему же все это было чрезвычайно приятно.
Мне и в самом деле, сказала я, есть чему радоваться — ведь он явил мне такую доброту душевную да еще подал надежду подняться из самого страшного состояния, в какое только может попасть женщина. Его речи, сказала я, возродили умершую было душу к жизни, исцелили ту, что была на краю могилы. Я еще не имела времени, заключила я, обдумать, как мне его отблагодарить за все, и могу лишь обещать, что буду помнить его благодеяния каждый час моей жизни, до самого конца.
На это он возразил, что ему большего и не нужно; сознание того, что ему удалось вызволить меня из беды, сказал он, будет служить ему лучшей наградой; он рад, что мог оказать услугу той, чья душа способна ощущать благодарность; он поставил себе за цель, как он выразился, сделать все, чтобы вывести меня из нужды. В заключение он просил меня подумать самой, чем он может мне помочь, и еще раз заверил меня, что со своей стороны сделает все, что в его силах.
Поговорив еще немного в этом духе, он вдруг сказал: