— Что стряслось? — Ангелина Васильевна нервно стиснула колеса каталки. Все, что не относилось к путешествию в самое себя, казалось теперь отвратительным пустым фарсом, несусветным вздором; она многое ожидала: избранность ей к лицу, никто, кроме нее не отважится на такой риск.
Солониха машинально прихватила склянку с вульвой, повертела перед носом и отставила. Совсем старуха, — желчно подметила Ангелина Васильевна.
— Лина! Выручай, не могу уснуть — жар, холод, пот, душно! Он за стенкой возится, а у меня внутри будто дикий зверь на цепи рвется. Ангелина Васильевна, поняв, что речь идет о племяннике, разозлилась.
— Сколько времени впустую с лета утекло, все еще не попробовала, может он тебе не подойдет?!
— Подойдет, подойдет, видела!
— Ну? — вдруг невероятно возбудилась Ангелина Васильевна и засмеялась про себя, — Отныне так и будет!
Солониха летела на одном дыхании.
— Сегодня орет из ванной: подай телефон! Весь в пене, только голова торчит, телефон протянула, тихонько, мельком так поглядела: пена в нужном месте расступилась, будто нарочно дразнит, играется со мной, а там, Лина — Солониха завела глаза в потолок, надулась, чуть не зарыдала от восторга — Лина, Лина — и, внезапно отдавшись во власть неведомого, исчезла в бурой ночной метели. Ангелина Васильевна испугалась пропустить главное и поспешила следом.
Демоны, тотчас окружившие ее, оказались старыми знакомыми.
До них ли сейчас?!
Внезапно проявилась одноногая, сухая, как щепа, бабенка, — Когда прилив? — Шмыгнула носом. Она всегда торчала в одном и том же месте, стоило прикрыть глаза.
— Ч-е-г-о-о-о!
— Луна пребудет скоро, спрашиваю?
— Пошла прочь, — Ангелина Васильевна подняла палку. Тут же навалился кривой старикашка, что торговал днем шелковыми женскими колготками, а ночью, попивая портвейн из хрустальной чашечки с отбитой ручкой, предсказывал желающим судьбу.
— П-а-а-а-з-а-а-а-лоти, дорогая, месячные у тебя на носу.
— Мотай отсюда, сама знаю, — отмахнулась Ангелина Васильевна, хотя страсть желала послушать про месячные; но надо торопиться, едкий, разъедающий ноздри, запах Солонихи грозил затеряться — на запахи здесь все мастера. Ангелина Васильевна пронеслась сквозь всю эту фантасмагорию судорог, инфернальных брызг, плевков, оттерла еще парочку фигур, диковатых, свитых в косу из сточных вод и помоев; они кинулись в ноги, ухватив подол юбки, Ангелина Васильевна подпрыгнула с каталкой кверху и помчалась дальше… взяла левее, еще левее, вляпалась в клейкую паутину…
— Сиськой, сиськой его замани! Пусть сосет! Он хрен поймет. На всякий случай, вдруг Солониха услышит, крикнула Ангелина Васильевна, стряхнула обглоданных мушек и муравьев, и добавила уверенно, — не промахнешься!
Наконец, догнала Солониху, та была в трансе, раскачивая обнаженной белоснежной грудью — о, жестокая предопределенность! — перед лицом здоровенного детины, что маялся в ванной и от нечего делать плескал руками в воде.
— Помнишь младенца с иконы, всегда около сиськи, так то! У сиськи — оно безопасней! — пристроилась рядышком Ангелина Васильевна и схватила член. Взгляд детины панически заметался и замер на соске — темной, почти черной виноградине, сосущей, насосавшейся; живое пьяное вино изнутри…
— Дай, дай, не дразни, не томи, — изнывал детина.
— Дразни, дразни, томи, томи, — Ангелина Васильевна очумела от возбуждения и совсем потеряла голову; волосы, и те шевелились, подобно хищным голодным змеям. Намертво вцепилась в член, казалось, приросла к нему; а член выныривал, погружался, бился в корявых старушечьих руках. Но где там! — Брыкайся, брыкайся, милок, добрыкаешься, — бабка довольно улыбнулась. Отстранено покойно улыбнулась чему-то своему и Солониха.
— Лина? — через минуту спросили из темноты.
Член сдохся, обмяк. Ангелина Васильевна медленно приходила в себя, — что?
— Дала, как велела, еле оторвала, смотри.
Вокруг соска — багровые следы.
— Заживет. Теперь — к нему.
— Думаешь, наяву получится?
— Вот, дура! По-твоему, это сон? Какие уж тут сны! Нет, милочка, довольно снов! Все позади. Будет кому по весне патрубки в огороде проложить, а то я Кольку пророчила. Племяш из твоего капкана до смерти не вырвется, так и будет плутать, как пьяный! Дальше сама знаешь, чтоб вино в сиське не извелось, не прокисло…знаешь, не девочка, хотя эти, наверное, тоже все знают, притворяются только, — Ангелина Васильевна выглядела немного утомленной. Ну, Люська, теперь держись! — не к месту, злорадно предвосхищая победу, захохотала в голос.
Необязательно начинать сначала, продолжай, где остановился! — Лиза листала на коленях медицинский справочник; Коля набрал воздух в легкие.
— … Я люблю тебя…
— Что такое твоя любовь? — спросила без интереса, не отрываясь от книги.
— Не могу без тебя.
— Не можешь или любишь? Разное.
Коля примолк, не зная, что ответить. Вдруг Лиза насторожилась: "… нарушение менструального цикла… воспалительные процессы… неврозы… беременность…" Отказываясь верить, захлопнула книгу, воткнула в колени, опять открыла на прежнем; сузив глаза, сжав виски, прикрикнула.
— По-твоему, что у меня?
Коля смутился, чтобы ни сказал — везде виноват. Сестра, что-то замышляя, уставилась в одну точку, а он подумал, будь что будет, все равно любит ее.
— До гроба тебя любить буду!
— До какого гроба? — вскочила Лиза, — собирайся, поехали!
Холодный порывистый ветер, сухой и колючий, словно песок, обжигал щеки, свистел над головой, раскачивал телеграфные провода и птиц, примерзших к ним. Ну и погодка! Минут пять, уворачиваясь от ветра, топтались под стеклянным козырьком, прыгнули в промерзший троллейбус. В длинной лисьей шубке и шапочке с пушистыми блестящими шариками, Лиза, словно волшебная фея, наивилась и терялась под мужскими взглядами. Колино сердце сжималось от ревности и стыда за несовершенство мира, в котором вынуждена пребывать сестра. Он в который раз переделывал мир по-своему: дома, слепленные кое-как, до первого землетрясения, в срочном порядке преображались во дворцы с позолоченными крышами и сдавались в наем самым уважаемым гражданам, преимущественно импотентам (Коля не знал этого слова, но думал примерно так), остальные силой выдворялись из города. Посещать город без особого разрешения строго запрещалось под угрозой смертной казни. На центральной площади возле ГУМа — эшафот; по воскресеньям раздушенные красивые дамы, рыдая от сострадания, рукоплещут палачу. Коля повсюду сопровождает Лизу; торжественно, оригинально и сладострастно нашептывает про удовольствие, которое испытывает палач, всаживая свое орудие в шею. Особо изощренная пытка ожидает тех, кто осмеливается поднять глаза на его Лизу, без сомнения, самую красивую девушку в городе. Здесь Коля, подхваченный эротической волной, рассекал преступников на мелкие кусочки, чтобы выпустить из них всю кровь, без всякой надежды на воскресение в потустороннем мире…
Лиза, кутаясь в шубку, грубо толкнула Колю к выходу. Коля давно привык к ее ухваткам: пусть, только бы чувствовать ее. Спрыгнул на тротуар, подал руку.
Быстро исчез день; рожки месяца, едва видимые, покрытые влажной грязно-розовой дымкой, дрожали.
В больничном коридоре их остановила медсестра. Лиза дернулась вперед.
— К Натану Моисеевичу.
— Болен, — медсестра встала поперек, загородив проход.
— У матери в палате болеет? — фыркнула Лиза.
Сестра болезненно поджала губы.
— Мать — сама по себе, он — сам по себе. А это кто, раньше не видала? — кивнула на Колю.
— Брат.
Лиза презрительно оглядела медсестру, — Мочой несет, самое оно — прибирать ночные горшки, а туда же!
— Мне срочно нужен Натан Моисеевич.
— А этому? — медсестра опять покосилась на Колю.
— Вы что, издеваетесь, речь идет о нашей матери!
— Ой, ли? — ухмыльнулась медсестра.
Коля, будто слепой, ткнулся в Лизин затылок. Лизе хотелось выть, — Только не брат! Нет-нет. Прислуга. Ничтожество.
— Адрес, — заорала она. Медсестра почесала бока, пошла к столу, царапнула авторучкой и, не глядя, протянула листок, — у вас с месяц уже другой доктор.
— Вот как? Кто же? — Лиза торопилась уйти.
— Софья Яковлевна, в десять приезжает, но, кажется, напрасно приезжает. Ваша мать куда-то вглубь ушла, не разговорить.
VIII
Грустная правда.
Люся, похоже, смирилась с жестоким, страшным и непонятным миром бродяг, где нет правил и норм, отдохновения и покоя. Смирилась и не рыпалась. Разорвать плоть и душу, день от ночи не отличить, оборваться в молчание. Что лучше?
Море! В ясную погоду — синее, черное — когда вздумается. Призраки неизведанных стран, пленительная изумрудная глубина… — ну-ну!
После исчезновения корабельного доктора, хоть как-то привычного, Люся осталась одна, не считая капитана. Врываясь в каюту в любое время, капитан орал совершенно уж нелепые угрозы, так что она плюнула под конец. Только раз усмехнулась, когда речь зашла о странностях судьбы. Что с того?!
Сон. Сон, после которого и попала в такую чудовищную переделку. Навязчивое тонированное контральто как и прежде, вползая в уши, медленно оседало в легких: — … признайся, что у тебя с пиздой… что за шухер-то в больнице был? Люся шустрилась в памяти: несостоявшиеся роды синенького младенца и благостное церковное свечение вокруг. Все смазал оргазм, колотилась она, если кто-то и сидел во мне, то кончился! Сознавать это тем больнее, что ни до, ни после, ни во сне, ни наяву, оргазма Люся не знала. Внутренняя миграция произошла именно в тот момент, когда проклюнулась престранная тайна, — Злой умысел свыше, какого черта!
Сегодня Люся попросила чего-нибудь выпить. Удивленный капитан принес бутылку черной, похожей на расплавленный металл, жидкости. После первых глотков напряжение ослабло, махнула, чтоб еще налил, опять выпила. Сразу и неприлично захмелела. Разглядывая ироничное злое лицо капитана, нашла его даже привлекательным. Подумала о солененьком.
— Хорошо бы!
Капитан не все время орал. Иногда надолго замолкал, или, туманно говорил о мужестве, необходимом на острове, куда со дня на день должны пристать, о преображении вод, чувствующих чужое дыхание костей, о том, с ней ли, без нее ли плыть дальше — без нее безопасней. Люся увядала. Что же будет? — таял нерадостный вопрос. Отчего минули два обещанных дня, и ничего не случилось; отчего ее до сих пор не оприходовали всей командой. Живописала разбойную вакханалию на берегу. Но уже без волнения. Пустое. Теперь все равно. Плевать.
— Хорошо бы! — пьяно посмотрела на капитана.
— Перебьешься!
Он был не в духе. К вечеру ждали изменений.
— Теперь уж точно скоро…
— Почему я? — вмиг отрезвела Люся.
— Откуда мне знать.
— Может, объяснишь?
Капитан пожал плечами.
— Баба, она и есть — баба, дура!
И вышел…
Арктический холод сжал сердце. Время собирать крестовый поход в свои владения… Люся устало прикрыла веки.
Яркий зеленый закат осветил треснувшую от дождей стену. Кругом бегают ребятишки, радостно вскидывая руками; ладошки запачканы свежей смолой, терпкий запах. Шпиль деревенской часовенки вдали похож на инкрустированный жемчугом стилет. Люся видела такой на прошлой неделе. Его показала кукла мадам Мандилипп. Они столкнулись лицом к лицу в антикварной лавке на Петушьей улице. Вместо приветствия кукла взмахнула ресницами от L'OREAL.
— Не знаешь, где Север? Хозяин толком не мог ничего объяснить. С утра смертельно пьян. Тычет пальцами в разные стороны. Надо же, а ведь мальчиком подавал большие надежды.
— Но он не пьет, вот уже четыре года, — неуверенно возразила Люся, — что могло случиться?
— Не знаю. Давно не была здесь. Все пришло в запустение. Знал бы Артур, что его крестник в открытую торгует… портвэйном, перевернулся бы в гробу.
— Кто такой Артур?
— Как кто? Великий король Артур!
— Шутишь? Он жил в V веке, — Люся с облегчением вздохнула, у куколки губа не дура, выпить не любит.
— А сейчас какой? — божественные черты расползлись в саркастической улыбке.
— Почти XXI.
— Почти не считается, — кукла заткнула юбку между колен и ловко исполнила книксен.
За старенькой ширмой, что отделяла от хозяйской половины, послышался яростный шепот, до Люси долетало немногое"…рубль семнадцать… помножь на четыре… к черту четыре… на три…" Неожиданно левая парусиновая половинка ширмы надулась, обхватив жирную спину антиквара. Жирные складки заворочались, потянулись и снова колбасками уставились наружу.
— Разреши, — Люся встревожилась и попыталась протиснуться между куклой и стеной, — надо спросить.
— Разреши! У вас, у мужчин всегда так. Чего разрешить-то? Брось эти еврейские штучки. Отвечай на вопрос сначала. Где Север?
— Какой к черту Север, дай пройти, не знаю никакого Севера.
— То-то и видно, что не знаешь.
— А и знала бы, все равно не сказала, — разозлилась Люся, — с чего ты взяла, что я мужчина? Вовсе нет.
— Не смеши, ну, не женщина же!
— Раздеться? — Люся, во что бы то ни стало, стремилась дотянуться до жирной спины за ширмой.
— Порадуй! Ну что тебе стоит? — не уступала дорогу кукла. Люся психанула и машинально подняла юбку.
Небесно бирюзовые глаза куклы.
— Полюбуйся. Неплохо исполнено, ничего не скажешь.
Люся посмотрела вниз и увидела красный, чудовищно набухший огромный эрегированный пенис. Столбняк. Это, без сомнения, принадлежало ей. Пенис дыбился и целился в куклу.
— Мать честная! Он мой? Я и не знала о его существовании!
— Что ты вообще знаешь о себе? — кукла сердито топнула фиолетовой туфелькой.
Через минуту Люся все же решилась и потрогала член — он наклонился, но тут же вернулся на прежнюю позицию. Оголенный, раскованный, горячий, упирался в живот куклы.
— А вот и Север! — обрадовалась кукла и ткнула себя в живот, — член, ух, прелестник. Пока не слушается тебя. Хорошо. Спасибо ему. Что бы я без него делала? Бьюсь об заклад, думаешь, я знойная бабенка из душной ласковой Грузии? Признайся, думаешь?! Черта с два! Не обольщайся! На мне ни отдохнуть, ни понежиться не удастся. Да и времени у тебя больше нет. Не далее, как вчера, помнишь, в грязной и хмельной компании ты грозил всем своей избранностью? Вот и избрали. Антиквара хотели избрать, да не избрали. Мыкаться будет дальше. Только скучней и надсадней. Незрячему кто подаст? Здесь никто случайно не продает собаку-поводыря? Слышь, а ему все по хую вроде. Ну, пусть его. Кстати, Приап благосклонен к тебе. Надо же, с виду замухрышка. Ну, порадовал, так порадовал напоследок.
Люся не слушала и смотрела вниз: в тесной полутемной конуре зажиточного антикваришки, нувориша с Петушьей, вздымалась, дышала и радостно жила новая плоть. Почувствовав торжественность момента, потянулась к трубе играть гимн…
— Ну, вот еще, не трогай! Не в крестовый поход чай собрался, — кукла властно схватила за руку, — знаю я ваши гимны! Сейчас вся пьяная братва будет тут как тут.
За спиной неожиданно прозвенел колокольчик. Люся обернулась. В городе осень, — подумала она… и вдруг увидела стилет… Он лежал на пухлой игрушечной ладошке. Похожий на шпиль деревенской часовенки. Блестящий и девственный, инкрустированный небесным жемчугом, осветившим все вокруг. Острым концом на Север. По его желобку стекала кровь, собиралась на полу… Хорошо бы…солененького, пронеслось в голове, но невыносимая боль от рваной раны сдавила горло, мешала говорить. Последнее, что увидела Люся — взлетевшие, будто в танце, юбки куклы, шагнувшей поверх лица: "Дурак! Опять о том же, словно больше не о чем…"
Люся открыла глаза, — Бог мой, а это откуда? пошарила между ног: пусто.
— Скорей бы, не выдержу! Покончить со всем! — схватила стакан, вытянула остатки.
— Велел не будить! Блядское утро! — бушевал Натан Моисеевич в кровати.
— Тише, Натик, тише, к тебе дети… той самой, что портсигар сперла… да к тому же, вечер давно, какое утро? — пыталась урезонить его жена.
— Кто?… Портсигар… почему она?
— Больше некому, — рубанула жена, — так позвать детей?
Не дожидаясь ответа, вошли Лиза и Коля.
— Оставите нас одних или как?! — начала Лиза, и тут же забыла обо всем, глянув на больного. Легко обознаться: сутулый призрак в байковом женском халате сидел, подоткнутый одеялом, чтоб не поддувало; блеклая, словно побитая молью, щетина; черные в сетку мешки под глазами; сгоревший взгляд. Узнав Лизу, глубже запахнул халат; юркнули под одеяло заскорузлые пятки.
— Ну, что я говорила? — Лиза присела на стул.
— Что такое? — притворился Натан Моисеевич, спасаясь от безжалостной правды во мраке… беспамятстве… склерозе.
— Болеете?! Предупреждала, что последним будете?
— Сейчас многие болеют, эпидемия, наверное, — отодвигал главное Натан Моисеевич. Сумеречно сердце, — эта с хорошими новостями никогда не придет. Ох.
— Вправду вечер!
Обволакивающая чернота меж занавесок.
Умерла, в коме, вот-вот умрет, выздоровела, замуж выходит, на свадьбу приглашают…, - суматошился Натан Моисеевич. Лиза насмешливо наблюдала за ним и томила молчанием. Натан Моисеевич не выдержал.
— Как она?
Лиза скривилась.
— Спит, впрочем, я ее не видела.
— Спит?
— А вы как поживаете?
— Тоже сплю, приболел, но это ничего, пройдет.
— Уверенно говорите, как врач.
— Я и есть он.
— Тем лучше, — Лиза встала и походила по комнате.
— Натан Моисеевич, надо избавиться от ребенка, от беременности, знаете, когда ребенок не нужен… опасен…
— Беременна-а-а-а-а?!!!! — Натан Моисеевич, скинул одеяло, затопал ногами и надрывно завыл, — я говорил, говорил, Боже мой! Я г-о-в-о-р-и-л… Так отомстить мне! Откуда все знаешь, ей делали УЗИ?
По-бабьи смял кулаками халат на груди, глазами — по стенам, и, вдруг, страшно побледнев, повалился боком. Коля бросился поймать, но тот скользнул из халата и грохнулся без чувств. Лиза во все это время, стояла, не шелохнувшись, у окна; только чуть поежилась, когда Натан Моисеевич упал, — Каких дураков земля носит!
На шум вбежала жена и, увидев распластанного мужа, стрелой метнулась одернуть рубаху.
— Натик, очнись, это я, мамочка, ну же, ну же, открой глазки, открой ротик…
— Что такое сказала ему? — нечеловеческим голосом заорала она.
— Чувствительный больно.
— Учить меня пришла?
— Вы то здесь при чем? У нас мать умирает.
— А у меня — сынок, похоже, кончается.
— Значит, квиты.
От подъезда Лиза направилась круто вверх, куда убегала улица, долго шла молча, остужая на ветру лицо и грудь.
— Придется с бабкой говорить, — холодно посмотрела на брата, — как думаешь?
— Придется, — плосконьким эхом отозвался тот, пряча в сторону глаза.
— Может ребенка оставить?
— Оставить… — опять короткое эхо.
Черт возьми! Есть у него что-то свое, или бабка права, все давно высосано? — растерялась Лиза, — Маловато, однако, не разбежишься. Голодной возле него жить? В докторе — разве больше? Мать ему хоть что-то смогла подарить, пусть сомнительное, а он… на какие подарки способен? Представляю! Да-а-а-а. Пашка целыми днями с дивана не сползает. О, господи!..
Осень подходила к концу, заметая последние листья в подъезды.
IX
Издерганное усталое небо. Ангелина Васильевна приросла к небу взглядом.
— Пенсионный у тебя возраст, дружочек. Вот и сыпешь, чем попало.
— Бабуль, с кем беседуешь? Есть будешь?
Паша хлопнул холодильником и зажег плиту.
— Яичницу будешь, спрашиваю?
— Поем, коли зовешь.
Сели за стол друг против друга.
— Оклемался?
— На работу завтра.
Щемящая тоска сменилась радостными приготовлениями к жизни, в которую Паша вдруг страстно поверил; да и другого выхода не было. Илоне самое время помочь, интересно, и на работе интересно, там глядишь весна, протяну-у-у. Зойка! Не железная — сдастся, да и в кулаке у меня, если что…
— Где твоя-то? — бабка утерлась полотенцем.
Паша занервничал.
— Тебе на что?
— Просто.
— Просто?! Склянку куда дела?
— В комнате стоит. Любуюсь.
Приглядевшись к бабке, Паша изумился: тертая перетертая, но занятная старость; волосы, красиво уложенные кренделями на уши, разделены посредине розовым пробором, вроде подживающей ссадины с отлепившейся корочкой или девственной щели — хоть бы пальцем опробовать. Зойка похоже зачесывала волосы на ночь.
Нарочно свив руки под грудью, чтобы нарисовались соски, Ангелина Васильевна внимательно рассматривала внука.
— Глаза у нас с тобой, Пашка, одинаковые. Только разное в них. У тебя глаз, как вошь юлит: то ухватит, это, за мелочевку зацепится, про мелочевку и спросишь, смотри, смотри, не отводи.
Голос, как резец.
— Уж тебе ли не знать, работничку хренову, что сундук этот, — тут она похлопала себя по ляжкам, — интересен тайнами своими, да помыслами, остальное — глупость одна. Привычки, инстинкты, разве удивишь этим, привычки и у собак есть, у любой твари, наблюдай и записывай. Ну-ка, попробуй мой сундук отпереть. Нет, дорогой — о замках сильно пекусь. А ты свой нараспашку держишь. Думаешь, хороша твоя тайна, что сквозь глаза выпрыгивает?
Паша дико напрягся, но бабка не отставала.
— Тайна твоя три копейки стоит, а места занимает, от самой прихожей несет.
— О чем это ты?
— Будто и вправду не понимаешь? Гниет твоя тайна в штанах… сколько помню тебя.
— Иди к черту! — отмахнулся Паша и встал из-за стола. Ангелина Васильевна быстрехонько откатилась к двери.
— Скажите на милость, будто один на свете живет! Мне к чему твои штаны знать?
Редкий задушевный семейный разговор.
Паша не сдержался и потрогал розовый пробор, поцеловал, — У старух всегда сухо, у Зойки пот выступил бы, к губам прилип, всосал бы его, как росу с листа.
— …Я и говорю, менять тайны надо, играться, — задохнулась Ангелина Васильевна. Она и не думала делить Пашкину тайну, от нечего делать привязалась, так, поершиться, — Больно надо в его говне плавать! А случись — поплыла бы? В сердце нехорошо кольнуло — Ох, поплыла бы! С б-а-а-а-льшим удовольствием; рукой не пошевелив у своего сундука остаться. Напротив, раздув ноздри и втянув упругий воздух, жеребицей рвануть.
И Пашке стыдно вот так стоять, нужно оторваться, неловко в раскоряку, поясница затекла, ступни занемели…. Но посыпались бабкины крендели с ушей, будто лопнувшие гитарные струны. Спешно приладил, гребенкой заткнул, непрочно, опять сыпанули… Брось, брось! — но нет, словно приклеился, запутался в волосах, скоблил, целовал, в остекленевших глазах себя различил, только что на колени к бабке не взгромоздился, как в детстве, а и взгромоздился бы, да каталка мешала, не подползти.
Ангелина Васильевна отстранилась.
— Такие дела.
— Не подумай чего, — Паша не дышал.
— Мне ли думать, внучок? Само в руки плывет. Что так разнюнился? Пожалеть? А твоя то где, давно не видать? Не убил часом?
— Убил?! Знаешь…
— Знаю, знаю, — мгновенно остыла Ангелина Васильевна, — поведай-ка мне, голубок, страдают ли убитые в твоем морге? Или так себе? Не замечал?
Паша удивился, — Зойка тоже спрашивала. А Илона? Чего им надо? Чтоб мертвецы страдали? Ну, конечно! Землю засеять судорожными скелетами, иначе от зависти здесь лопнут. Земля все выдержит. Бабы не выдерживают; мысль, что страдания прекратятся — так, вдруг, — невыносимая мысль.
— Как положено, бабуль.
— Сильно?
— Сильно, — Паша желал умаслить старуху и потакнуть во всем.
— Хорошо, если так! А к матери почему не спешишь?
Паша все еще подозрительно присматривал за бабкой, — Черт знает, куда клонит. К чему об убийстве?
— Бабуль, с головой плохо? Мать жива, куда спешить?
— Лизка говорит, дело к концу идет.
— Нашла, кому верить!
— Врет, как всегда?
— Тебя жалеет, приукрашивает.
— А ты все ж сходи, известная Лизкина жалость.
— Если и вправду дело к концу, мать честь честью умирает, никто убивать не собирается.
— Не знаю, не знаю… оно, как посмотреть…
— Чего смотреть? — сорвался вдруг Паша. Не-е-ет, бабку надо хорошенько прощупать.
— Не суйся в мои дела, я ж о твоих помалкиваю.
— Моих? — Паша тихо опустился к столу.
— А то не знаю, разбойник, каких поискать! В мыслях-то, считай, не одну бабу изувечил! Ладно, внучок, давай, чем хуже, тем лучше. Так сходишь? — примирительно и хитро улыбнулась.
— Схожу.
В бабкиных словах угрозой не пахло, кокетничала бабка. Посмотрим, кто его знает. Но сейчас остановиться, прекратить, не сейчас…
— Склянку поставь на место, — перевел разговор и пошел в комнату.
— Я склянку, ты к матери, идет?
— Идет, — уже через силу промычал Паша, — не задерживай.
— Ты не задерживайся, я сама слетала б, если бы, да кабы…
Ангелина Васильевна вжала колени в батарею и опять приковалась к окну. В вечернем свете фонарей — то ли дождь, то ли снег. А вон Лизка с Колькой. Поодаль держатся, в ссоре что ль? Неужто, с Колькой все еще ругаться интересно?
Всю ночь валил снег, и осень давилась скучным зевком. Осень, прощелыга, не замыслила ли чего? — думала Ангелина Васильевна, — Осень. Носатая тощая девка. Завистливая до судороги. Еще поэзию какую-то выдумали. Чушь!
Напоследок, отправляясь в свою комнату, заметила, что зима, белесая и слепошарая, ничуть не лучше, — Пора вас всех на свет людской выволочь!
Утром Паша вышел из дома, когда все еще крепко спали. Наследив по первому снегу, задержался у детской площадки, несколько раз пнул пустые качели; они скрипнули высоко. Угрюмо глотая морозец, Паша опять тосковал о Зойке, тянулся к ней, живой и невредимой, порывистой и пьяной, горячей, его, его…
Заскочил к Илоне. Придерживая дверь на цепочке, Илона пробасила в щелочку:
— Только-только заснула, мог позвонить для приличия, чего тебе?
— Звонил. Не дозвонился. Когда для карнавала встретимся?
— Сегодня собираемся. Приходи после работы. Работаешь?
— Приду вечером, в семь.
Илона просунула в щелочку палец. Паша поцеловал.
В метро думал об Илоне: странная. Наверняка, в курсе. Но пальчик подать не побрезговала, значит, все путем.
Народу в вагоне — чуть…
Паша обалдел: напротив сидели здорово помятые мужик и баба. На коленях — огромный подрамник, видно, недешевый. И мужик, и баба ровно в центре прямоугольника, захочешь такую картину написать — ума не хватит. Мужик, словно окостенел, не моргая, смотрел с картины; баба же вертелась, как на иголках, выпихивая из-под лавки пакет. Наконец, ухватив свободной рукой, втащила на колени, и, довольная, глянула на Пашу.
— Ну, как жизнь молодая?
Паша чуть не подавился.
Вагон качнуло, мужик и баба в картине мелко затряслись.
Чушь какая-то, — подумал Паша и промолчал.
— Оглох? — заорала баба.
— Чего вяжешься? — процедил мужик, лицом не дрогнул.
— Молчи! — бабенка подмигнула Паше, — на троих сообразим? Паша ответить не успел, она уже слазила в пакет, освободила стакан и бутылку.
— Разливай! Нам не с руки.
Мужик заморгал. Паша молча разлил и, не дожидаясь, выпил. Ну и что, что они в картине? — подумал он — все же компания. Выпили по очереди и хозяева беленькой. Покряхтели и замерли.
Баба опять засуетилась: из пакета вынырнули яйца, жаренное сало и хлеб ломтиками. Натюрморт уместился в подоле, после следующей дозы Паша забыл обо всем, залез сквозь подрамник в подол, очистил яйцо…
Поезд пролетал мимо толстых проводов туннелей, маленьких, кафельных станций; один раз притормозил и всосал цветочницу.
— Какие люди! — завопила она, и, грохнув корзинкой, присела возле Паши. Выхватила стакан, без спроса выпила, скуксилась, разгладилась, вытаращилась напротив:
— Шедевр!
Баба в картине недовольно пошевелилась. Цветочница, прицениваясь, сощурилась, достала линялый веничек ромашек и кинула на колени бабе.
— Закуси. Неделю катаются, а меня словно магнитом тянет — наугад прыгаю, они в любом вагоне.
Паша засмеялся, в ушах осталось: "…неделю… в любом вагоне…", дрожал стакан в руках то мужика, то бабы, тряслась в подоле разбавленная цветами яичная скорлупа; цветочница кидалась к бутылке и валилась на Пашу.
— Вторую погнали, раскошелишься?
— Не разговор.
На третьей цветочница уже не сползала с Пашиных колен. В картине началась ссора: баба гадала, отщипывая лепестки ромашки, — убьет, не убьет, убьет, не убьет… мужик спорил — попадется, не попадется… попадется. Что-то знакомое: "…убьет… не попадется…" Кажется, порешили на том и снова за выпивку.
— Жизнь хреновая?! — заорала цветочница
— Что-что, а жить умеем, — сурово изрек мужик.
— Вчера славненько, что-то сегодня? — заплеталась баба.
— Как начнешь, с тем и спать тюкнешься, — поддакнул мужик.
— То-то гляжу, колом торчишь, судьбу хочешь обмануть?
Мужика перекосило.
Паша вздохнул, — Пора выходить.
— Не горюй! А то оставайся, — цветочница уже укладывалась на лавке, — ты случаем не суходрочкой промышляешь?
— С чего решила?
— Да так. Глаза шальные. Эти всегда глазами ебут.
Баба с картины норовила глянуть мужику в глаза, но тот отводил взгляд.
— Че бегаешь, ну-ка глянь?! Небось, и ты из этих.
— Вот еще, будто сама не знаешь!
— Случай со мной был, — перебила цветочница; она уже удобно вытянулась на лавке и, подперев ладонью щеку, уговаривала Пашу остаться.