Док трясся от злости.
— Проваливай! Паша, давай следующего, шевелись…
Паша вдруг засмеялся неизвестно чему.
— Левое легкое… колотые раны, раз, два, три… четырнадцать…
Зойка наотрез отказывалась смотреть вскрытие. Ночью пьяно вилась между каталок и вела задушевные разговоры с мертвецами. Паша, прихлебывая спирт маленькими глотками, любовался ею: так бродит колдунья среди отравленных и погубленных цветов, собирая желчную пыльцу, чтобы приумножить свое вонючее зелье. Чаще Зойка цеплялась к женщинам, вернее, к мертвым, похожим на таковых. — Какая должно быть злая душа у тебя! — остановилась около сморщенной старухи, — Загадила все кругом. Дальше гадь! К черту передышки! Буйствуй! Встань и иди! Разомкни пасть Греха! — Ах, Паша, Паша, — восклицала горько, — отчего ты не герой?! — Что это? — Зойка удивилась маленькой девочке с напудренными голубыми волосами, — зачем здесь? Ты вскрывал ее? Она девственна? — Нет. — Не выдержала, значит, соития?! Слава Богу! Значит, познала, познала! — захохотала Зойка, — не убила, не оттолкнула. Грешно убивать. Грех! — Зойка никогда не была такой отвязной и бессердечной в постели, может оттого и постели между ними не было. Иногда она плакала. — Открой форточку, выпусти всех на волю! — Заколочено, — кидался Паша к окну. — Насильникам добродетели, пьем! — безумная и пьяная висла на Паше, требуя спирта. — Говоришь, любить — добро, а убить — разве не большая добродетель? Не важно кого! Ты убийца, Паша, но не герой! Мясник! Живешь рядом с бабкой, а ничего не видишь, слепец! Едем?! Там ждут нас, тебя особенно ждут.
За Москвой дождь прекратился; вот и солнце прорвалось. Зойка вела машину. Тяжелое похмелье. В Люберцах чуть не отказало сердце: жалась к обочине — на всякий случай, если наверняка откажет. Паша дремал на заднем сиденье.
— Долой мысли! — будто озверевший без самца гарем, мысли всосались тысячью пиявок. Хоть бы одну додумать до конца! Все напрасно.
Зойка резко затормозила. Паша открыл глаза.
— Не довезу, иди, купи.
— С утра бы сказала, зачем судьбу испытывать?! — зло хлопнул дверцей.
Облака растаяли, замаячили ворота преисподней…
— Паша, — Зойка, расплескивая, отпила из горлышка, — обещай, что не разлюбишь…
— Зоенька, — он задохнулся и полез было целоваться.
— Отстань, — толкнула его на место, — я не о том. Отпила еще. Хотела заговорить о самом важном. Все важно: бабка, Анюта, мертвые, коротышка со станции… Огляделась: преисподняя исчезла… узкая, в две полосы, дорога бежала в розовое сияние поля, к лесу заблудших теней… все еще пахло летом… Зойка засмеялась и рванула машину.
— Поехали, потом поговорим.
— Что ты хотела сказать?
Зойка закурила, — Представь себе: мы едем не на этой колымаге и не сюда, а в роскошной испано-сюизе, в главный порт Маркизских островов. Ты — ведешь машину, я — на заднем сиденье удовлетворяю свою собаку…
— Оставь ради Бога! Нет у тебя собаки.
— Для такого случая почему не купить? Не перебивай… представь: Маркизские острова, меня ждут изголодавшиеся матросы, потерпевшие крушение три недели назад. Ты любишь меня, но боишься: собака из ревности сожрет нас обоих. Тогда в главный порт Маркизских островов испано-сюиза въедет без нас, я не зачарую матросов… и ночью не заберусь украдкой к тебе в постель…
— Оставь ради Бога!
— Я уже слышала это.
Смеется или говорит серьезно? — Паша не знал, что для нее значит его любовь. Зойка всегда отсутствовала…
Остаток дороги проехали молча. Зойка улыбалась набегающему сухому асфальту. Перед въездом в городок высадила Пашу из машины, назвала адрес.
— Нас не должны видеть вместе, сторонись людей, не мельтеши по улицам: новый человек приметен здесь, пересиди где-нибудь, — позволила чмокнуть в щеку, — стемнеет — приходи. Будь осторожен.
III
Бабка, Ангелина Васильевна, давно забыла свое имя и все с ним связанное. Вместо этого придумала кресло, инвалидную каталку и палку. — Хорошо! Наконец-то, узнала настоящую жизнь!
Некогда манящие сердце дали, едва проступающие, недоступные, смутно угадываемые, настигли внезапно и бесповоротно. Реальность, соперничать с которой вправе только смерть. Стерлись из памяти небрежные человеческие лица… истасканные обещания… невозмутимая ложь…. Короткое прощание. Мучительное забвение. Горькое пробуждение. Возможно, лучше не знать истоков жизни и вовсе к ним не приближаться. Но кто знает для человека наилучшее? Может, побыстрей умереть, блуждать в миражах и скитаться, подобно сомнамбуле? Добровольно плыть в сумасшествие или вообще не родиться? Ангелине Васильевне в 84 года выпал жребий — жить. Она остро почувствовала перемену, будто оказалась в эпицентре грандиозного взрыва, кромсающего все и вся. Взбунтовалась перед неизвестностью, но ненадолго. Очухавшись, и здесь нашла много чего. — Неужто время пришло подгнивать?! Ангелина Васильевна привыкла изъясняться сурово и грубо, но мыслей была чрезвычайно высоких и отчаянных. Внимательно разглядывая себя и так и сяк, пыхтела: удавиться что ли? Ясна голова и немощны ноги. Раздраженная, каталась по коридору, пока упоительный сон не гнал в постель….
Трудно сказать, почему появление призрачного капитана встревожило бабку.
— Зачем Люське врать, что за выгода, какой капитан? — терзалась она — Фантазия одна, нет никакого капитана!
Однако, спустя немного, нехотя согласилась: может не все вранье, и, вправду, капитан объявился.
— Образина, прохвост, впрочем, Люське и такой сойдет.
Подперла щеку и уставилась в забрызганное дождем окно; черное слепое небо тыкалось в крыши, ветер хватал небо и свирепо швырял об землю.
— Ну и погодка, б-ррр! — бабка опять подумала о капитане, — лихо на море!
Улыбнулась, представив, дочь: с каждым новым ударом волны та испуганно жмурится и скачет мячиком по каюте. Небось, и помолиться некогда; авось, пронесет!
В глубине квартиры трепыхнулись и легко зазвенели стекла. Бабка поморщилась.
Пахнуло морской сыростью…
Шхуну кинуло влево, под волну, и она пошла креном, заливая через борт. Затрещали обшивка и мачты, в неподвижном небе, как нож над головой, зависла молния; до слез захохотала пучина — судно надолго исчезло в пенистой ярости волны. Удивительна живучесть этого безымянного куска дерева, желающего, подобно навозному жуку, во что бы то ни стало удержаться на поверхности.
На палубе ни души.
— Спят что ли? — для приличия забеспокоилась бабка. На самом деле, ей не терпелось услышать предсмертный ор, хлесткую матерщину, Люськин крик о помощи, скорую и звонкую пьянку напоследок…
Два безжалостных плавника вынырнули из глубины.
— Акулы! — вцепившись в палку, завопила бабка, но в грохоте не услышала собственного голоса.
Красив и жесток танец двух сестер; по слухам, только самки охотятся за человечиной.
— Эй, девки, — закричала она акулам, — кончайте с ними скорее!
Хищницы особо не торопились. Не замечая легкой добычи, снова и снова наступали друг на друга, но в опасной близости непременно расходились.
— Ну давайте же, давайте, — торопила события бабка.
Ураганный вихрь долетел до окна…
Ангелина Васильевна огляделась: шхуна качалась; на палубе, голый по пояс, стоял капитан. В глубоком синем свете молнии напряглись скулы.
— Несчастен обреченный жить среди людей, — именно так, неожиданно высокопарно, она определила капитана, отъехала от окна и пошла колесить наезженным маршрутом…
Из соседней комнаты донесся всхлип либо стон.
— Лизка с Колькой возятся! — плюнула бабка, — что толку вскрывать порожние бутылки?! Наперед известное ничто…
Лиза, услышав шорох, вылетела в коридор: растрепанная, голая, красивая. Секунду смотрела на бабку.
— Ты что, старая вонючка, делаешь здесь?
Бабка остановилась.
— Ух, ты! — прошамкала она, потянувшись к напряженному Лизиному соску. Та резко увернулась.
— Колька-то живой еще? Или подох?
— Живой, спать катись! — ломким басом отозвался Коля.
— Жаль, — бабка изучала Лизу, размышляя, посвятить ли ее в тайну, но вместо этого усмехнулась.
— Чего сосешь-то его? Давно уж высосала. Дура!
— Что? — заорала Лиза, — на себя посмотри?
— И что? Не чета тебе, и Люське не чета… ну, с той еще придется свидеться…
— Вот что, бабуля, — вспыхнула Лиза, — живешь на всем готовеньком, так помалкивай.
— Что такое особенное готовите, чтоб я молчала?
— Вернется мама, и все пойдет по-старому, — неуверенно начала Лиза, но бабка не дала договорить.
— Ты, видать, и впрямь со своим братцем с ума сбрендила; вернется… оттуда не возвращаются, а если иные и приходят, так не приведи Господи. Вот отсюда и пляши.
И поехала на кухню.
До утра Ангелине Васильевне не спалось: сначала нежный зверек жался у нее под грудью; пообвыкшись, нюхал подмышки; играл в прятки с собственным хвостом и терся шерсткой о живот, а потом, божье дитя, устроился на коленях спать. Боясь шелохнуться, бабка так и просидела, считая частые удары удивленного сердца.
На рассвете подул юго-западный ветер…
— Неделю назад, едва начав, оборвала рассказ, побледнела и задрожала. Я ввел успокоительное. Сонливость продолжалась недолго. Ее подбросила дикой силы лихорадка: Люся подскакивала мячиком на узкой кровати, опять лекарство, огромной дозы хватало на час. Необъяснимая и непроницаемая немота; синева, ползущая от висков к губам; я испугался внезапной и драматической развязки, тем более что не усматривал причины… идем, ничего хорошего, — Натан Моисеевич дернул Лизу за рукав, и они поспешили в палату.
Можно лишь гадать, где все это время находилась Люся.
— Юго-западный, закричали на палубе. Спасены!!! — чужое присутствие, Люся замолчала.
Черная зловещая комната.
При виде матери Лиза содрогнулась. Кожа и кости. Лицо фанатички. Ни намека, ни слова о нас, будто не существуем.
Мать всегда отличалась легкомыслием. Постоянная нехватка денег, недавний уход отца, развал в доме, откровенная враждебность бабки, — все нипочем, словно песок между пальцев. Лиза считала мать неудачницей — мать не сумела использовать дикую необузданную красоту, присущую всем женщинам в их роду — потому рано и поблекла. Бабка, улыбаясь, поглядывала на дочь — ну и ну, два года, как пятьдесят стукнуло, всего-то! Куда все подевалось?
Лиза никогда не замечала в матери чрезмерной мечтательности, поэтому материнские загадки, в которые старался проникнуть доктор, застали ее врасплох. — Никакого сходства с реальной жизнью. Откуда? В жизни ни одной книги не прочитала…
В последнее время мать частенько выпивала, но как-то тихо и неприметно. Помешательство на ровном месте — иначе и не придумаешь.
— Опять они…, - встревожено, в никуда обратилась мать.
— Заговорила, наконец-то, наконец-то, — обрадовался Натан Моисеевич и кинулся к постели, еще не веря, что кризис миновал.
Люся менжевалась.
— Я многое передумал за эту неделю: ты права — не стоило садиться на эту шхуну, — задумчиво проговорил Натан Моисеевич.
Лиза изумленно посмотрела на доктора, но тот не обратил внимания.
— Как я понимаю тебя, Люси! Надо что-то делать…
Люся чуть улыбнулась.
— Уверенная, что самое страшное позади, я впервые за несколько дней вышла на палубу. Бог мой, сломанные мачты висели на вантах, в бортах зияли внушительные пробоины, по колено воды; корабельная команда, если так можно назвать этих последних людишек, возилась с помпами; воздух гудел от мата.
Еще дул свежий ветер, и море волновалось, но его мощный рык раздавался уже издалека, из глубины, а по верхушкам волн побежала синь. Я жива, жила, дышала, остро любила жизнь! Однако, предчувствие неминуемой беды не оставило даже в эту радостную минуту.
Капитан поманил меня пальцем; под наглыми пепелящими взглядами команды, пошатываясь на ослабевших ногах, я пошла к нему. Еще прежде посмотрелась в зеркало: иссиня-бледное лицо, кровоподтеки по всему телу, нечесаные волосы, разодранное по швам, платье, давно не стиранная сорочка… Черт!
Доктор устраивался поудобнее на краешке кровати, и Люся замолчала. Но, послушав тишину, продолжала.
— Эй! — заорал капитан и широко махнул рукой, — во всем виновата ты!
Мурашки побежали по спине: на море шутить не любят.
— Слушай, — взбеленилась я, — кто может знать тайну стихии?
Капитан ощерился.
— Тебе она известна! Женщина и есть стихия. Бабы притягивают бешенство моря.
Интересно: в чем-то он прав! Ах, если бы речь шла вообще о женщине, мне бы даже понравилось такое сравнение. Он же имел в виду меня, пусть и говорил в третьем лице…значит, предчувствие не обманывало: дело плохо.
— Не то, капитан! — вступился древний старик, и я удивилась его присутствию, — «Она» живет в море, поэтому море не терпит земных женщин. Ревность жестока. Любая земная баба — от злой стихии…
В разговор влез какой-то оборванец, — наша-то даже не баба, а высохший ручей или мертвое болото, она и головастика не пробудит от спячки. Нашел с чем сравнивать…
Все будто только этого и ждали — бросили работу и окружили меня. Судя по их физиономиям, они решили расправиться со мной немедленно.
Небо отступило, но вокруг меня сгустились тучи. Я надеялась только на чудо, странным образом соотнося чудо с капитаном. Взгляд его плыл поверх наших голов — привычка безнаказанно вершить зло оставляет человека равнодушным.
— Вот так штука! — воскликнул он. Все оглянулись. В двадцати метрах от шхуны море обагрилось кровью: на поверхности появилась разорванная в куски, акула; налетевшая стая, очертив полный круг, быстро расправилась с ней. Мгновение все молчали.
Капитан яростно пошел на меня. Команда за ним. Понеслись проклятья.
Я разозлилась, мне нечего было терять.
— Ты что с ума сошел или ошалел от акул?
Я не договорила, капитан рванул меня, протащил волоком по доскам палубы, швырнул в каюте на койку.
— Ну что, сука, ждешь, чтобы тебя пожалели? Да ты, тварь этакая, должна на коленях ползать и умолять, чтобы тебя пристукнули.
— Это еще почему?
— Что за жажда выжить? Что ты, блядь плюгавая, знаешь о жизни? Наверняка у тебя в башке грязные рубахи и прочая чепуха. По-настоящему, по-божески, надо тебя просто убить.
— Но обыкновенное сострадание?..
Он расхохотался и махнул в сторону обагренного кровью моря.
— Вот оно-сострадание! Ты называешь нас распоследними людьми, ну что ж, ты на сей раз права. Мы такие и есть! Я и моя зверская команда — последние!
— А как же гнилой и влажный остров? — я пыталась умиротворить его, — разве мы туда не поедем?
— Время тянешь? Так оно и должно быть, ваша паршивая земля — просто меняльная лавка. Какие варианты? Постой, угадаю сам!.. Голодной матросне — час на каждого, ну а мне… по правде говоря, хотелось бы другой бабы и в другом месте, но делать нечего, — в бешенстве поглядел на меня, — я истерзаю тебя…
Господи, — я сжалась в комок, — передо мной стоял дикарь и варвар, бандит и укротитель духов, заключивший союз с дьяволом, и к тому же хозяин шхуны и моря. Его слова, его взгляда достаточно, чтобы уничтожить меня.
— Заебете до смерти? — мрачно поинтересовалась я.
Капитан, как смерч, ринулся на меня.
Люся потерла ушибленные места…
— Ты шутишь, Люси? — воскликнул Натан Моисеевич, — зачем дразнить его?!
— Почти тотчас причудилось, — продолжала Люся, — да, да, именно причудилось, больная галлюцинация, навеянная, быть может, недельной качкой, я где-то уже слышала этот звук: скрип колес… будто кто-то откатился от иллюминатора…я оторвала голову от ладоней… капитан, видимо, тоже что-то почувствовал, подскочил к двери и резко распахнул… нежный шелест волн…
— Ну же… продолжай! Это важно, важно, — Натан Моисеевич встряхнул Люсю за плечи, но та брезгливо отдернулась.
— Прекратите! — заорала Лиза, — оставьте ее в покое! Вы доведете ее до сумасшествия, вы… вы… вы палач!
Доктор сощурился: эта маленькая соблазнительная сучка отрывает от неясных и причудливых блужданий по жизни.
Хотел взорваться, но сдержался и холодно проговорил.
— Так надо, я ищу причину.
— Какую причину! — топнула ногой Лиза, — того и гляди сами рванете на шхуну!
— О чем ты? — Натан Моисеевич, казалось, полностью пришел в себя и забормотал на латыни о какой-то сумеречной болезни, распространенной в средневековье…
— Как думаешь, — вдруг ревниво прервал он, — Люси не терпится отдаться капитану?
Лиза застыла.
Она слепо верила только в свою судьбу. Другие мало интересовали ее. Мать — не исключение. Безумие матери, метание среди призраков казались искусным притворством. «Мать». Пустой звук. Лиза желала ей одного: пусть отыщет тихую и безопасную лагуну, где ее душа успокоится с капитаном ли, с доктором, в одиночестве, с чертом, с дьяволом, все одно. Зачем она всех мучает? Садистка! К черту жалость, надо себя любить, только себя! Нахрапом или хитростью разорвать все эти условности. Выпустить зверя! Покончить с матерью!
Она резко развернулась и с треском хлопнула дверью.
В комнате стало тихо-тихо, будто набежавшая волна смыла накипь разговора. Люся мгновенно провалилась в глубокий сон; Натан Моисеевич, осторожно примостился на уголок подушки и тут же сам захрапел.
Дыхание покоя.
Воздуха нет. Только дождь.
Глотнув дождь, Лиза побежала по улице.
IV
— Хорошенького помаленьку, — рассуждала Ангелина Васильевна.
Она сидела на стуле в прихожей; Коля, прислушиваясь к каждому звуку на лестнице, смазывал маслом колеса каталки.
— Что, Колюнь? Как жизнь-то? — решила она поразмяться. Внук недоверчиво стрельнул Лизкиными глазами.
— В школе хорошо.
— А дома? Вообще как?
— Дома тоже хорошо.
— Поговорили… а с Лизкой хорошо?
Коля отчаянно покраснел.
— Очень.
— Расскажи.
Колина голова напротив ее колен; хорошо бы придвинуться ближе: его жар полезен для ревматизма, и Лизка, увидев, психанет, будет ночью пилить его, под утро исколотит.
— Колюнь, — вкрадчиво и ласково настаивала она, — расскажи, может вместе что придумаем.
— Придумаем?
Сморчок, — выругалась про себя Ангелина Васильевна, а вслух сказала, — Много чего можно придумать, например, как еще счастливее стать. Чтоб Лизка никуда не делась. Ты ведь этого не хочешь?
— Нет, — Коля смущенно посмотрел на бабку.
— Ну вот! — ей нравилось смущение внука, оно заводило, возбуждало, молодило, толкало дальше, — Не стыдись, говори. Чего стыдиться? — Сама же подумала о древнем женском бесстыдстве. Что мужчина против этого?! Ребенок!
В конце концов, все женские истории бесстыдны, какую ни возьми! Как пить дать, Ангелина Васильевна могла поклясться кому угодно, именно Ева первой обнаружила волнующее отличие от Адама. Он не додумался бы. Куда ему дурачку наивному? Слюнтяй, романтик! Где ему понять бабскую повадку: навести много туману, самого разного — на все случаи жизни, сочинить этакий потусторонний взгляд, сомкнуть ресницы, вскинуть, как в первый раз, даром, что сотый, подавиться слезой, изумляться по поводу и без, оттопыренным пальчиком пококетничать…свести брови в гневе — все на пустом месте… нет ничего, хоть тресни! Пусто! Не ходи туда, не смотри, глаз у тебя таких нет, чтобы разглядеть…
Мало помалу, тонкая грань, отделявшая эти потаенные мысли, растаяла, и Ангелина Васильевна заговорила вслух.
— Женщины! Хоть каждый день на исповедь вызывай. Все та же песня: тому дала, и тому дала, этому пока нет, но обязательно дам, ничего не могу поделать — искушение дьяволово… об этом не помню — может и давала, пьяная была, тот без спросу взял. Да кто ж такое вынесет? Святые отцы попотеют, ох, сладко попоте-ю-ю-ю-т от подробностей, иные кончат прямо в исповедальне… а то, какая-нибудь, особо ярая, схватит слугу божьего в припадке благодарности за руку и зажмет под грудь, али между колен. Уж эти мне мрачные комнатенки, задымленные грехом! Бабы все примечают — до Бога ли сейчас слуге его?! Бабам весело! Чего далеко ходить?..
Ангелина Васильевна лукаво посмотрела на Колю.
— Знаешь Солониху из соседнего подъезда, торгует зеленью у магазина? Племянник к ней приехал. Видел? Белобрысенький, плюнь — захлебнется. Мало того, всех баб рассказами о нем извела (каждый вечер трут между собой), так нет — в церковь потащилась. Смотрю в окно — обратно летит, как на крыльях, будто у Бога справку выпросила, ничего кругом не видит, я крикнула, чтоб зашла, слушай!..
Ангелина Васильевна, наконец-то, сдвинулась на край стула поближе к Коле. Прикоснулась коленом к щеке: гладкая, не бреется еще.
— Вижу, Солониха горит поделиться; мне и самой не терпится, поэтому не томлю. Грохнулась она на табурет и поехала… а я прямо к Пресвятой Деве — баба бабу, решила, быстрее поймет. Но только заикнулась, отчего-то смех разобрал: неземной младенец всегда грудь ее сосал, а тут, то ли тень легла, то ли что другое, не знаю, только младенец показался совсем взрослым, а если от двери смотреть, так и вовсе старик — морщинистой рукой за сиську уцепился. Вот фокус, думаю. Он — все в одном лице. Ну, думаю, дело в шляпе — поймет. Снова подошла. Всмотрелась как следует: Мария насуплена, не в настроении. Ну, ее понять можно, у меня-то до этой истории с племянником четыре мужа было, а у ней один, да и того не видать, не слыхать… чего такого для нее сделал, чтобы помнить его? Ей этот младенец, с неба свалился, он и муж, и отец, и любовник, и племянник, и сын… Решилась, наконец, спрашиваю: можно или нет с племянником? Мне, отвечает, сама видишь, можно, тебе — нет. Это как понимать прикажешь? — пока тихо благоговейно шепчу, чтоб только она и я, но чувствую злость закипает. Так и понимай, как сказано. И все! Замолчала! Глаза опустила, грудь свою рассматривает. У меня, Ангелина, внутри все перевернулось. Мать твою, заголосила я, у меня вопрос жизни и смерти, ты кто такая, что б с людьми не по-человечески обращаться? Знаешь, что она мне ответила?! Рукой своего старикашку прикрыла: Запомни и молись! Все мужчины мои, все до единого, все из меня вышли, все меня ищут, все меня найдут! Я аж задохнулась — это где ж такое видано?! Тут подскочил ко мне в рясе, сосунок совсем: пройдемте — махнул рукой к выходу — зачем паству смущаете? Плохо нашей матери сегодня, от ревности тронулась. А я уж совсем голову потеряла, грудь свою из-под кофты вытащила и ору на всю церковь: Говоришь, все у твоей сиськи топчутся? И на мою охотники найдутся… Вытолкали меня взашей на улицу, сосунок, пока толкали, рядышком терся, но на него не сержусь, а умиляюсь, шепнула на ухо — к вечеру заскочу, он меня крестным знамением, вот так, осененная, и помчалась…
— Колюнь, в этом все бабы и есть! По-моему, так обе — дуры! Что Пресвятая Дева, что Солониха.
Сделала паузу и снова.
— А грудь у Солонихи, Коля, до сих пор отменная, как настоявшееся тесто.
Ангелина Васильевна сквозь ресницы искоса глянула на внука; почувствовала, как задрожал Коля; дрожь передалась и ей, заскоблило между ног, потянуло в животе. Томительно….
Коля отшатнулся, но тут же снова прижался к бабке и еле слышно, так, для проформы, пробормотал.
— А почему ее Солонихой зовут?
— Это, Колюнь, смешная история. Хочешь послушать?
— Хочу, — взгляд внука затянулся дымкой.
Ангелина Васильевна смелее зажала между ног его голову. — Солониха, потому как солененькое любит. Погоди, дай припомнить… Первого ее мужа не знала — он к тому времени помер. Поговаривали, от рака языка. К нам она переехала уже со вторым мужем: красавец, певун, да и выпить не дурак. Не знаю, что там такое приключилось, только к весне и он захворал раком языка. А у Солонихи огород начался. Не к месту болезнь мужа; каждый вечер разорялась: вот Бог мужика послал! Огород на руках, а этот не сегодня завтра окочурится! Хоть бы до осени дотянул! Как раз под осень, только убрались, и слег, а в сентябре похоронили. Недолго мучился… Что ты думаешь, дальше случилось? Жил у нас Василий Егорыч — пьянь подзаборная, ну просто кочерыжка гнилая, спал на прелых листьях вот тут во дворе, соберет их в кучу и свалится, а то подогреет сначала огоньком, хмурый ершистый неспокойный человек, к нам захаживал — отца твоего подковырнуть, а больше выпить поутру. Жил свободно, так же и пил — ни от кого не таясь. Его-то и женила на себе Солониха. Все ахнули — сбрендила баба! И что ж ты думаешь? По весне Егорыч начал строить вокруг огорода забор. Пить бросил, а если и выпивал то урывками, с оглядкой, закусывая луком, чтоб жена не орала. Ухоженный огород стал давать большие урожаи — все, как на дрожжах пухло. Солониха в люди вышла. Года через два Егорыч второй забор вокруг прежнего вздумал ставить, высокий, выше человеческого роста: нечего посторонним на огород глазеть! Не любят растения, чтоб на них за зря пялились! И правда — было что скрывать — урожай множился, колдовала Солониха или нет — про то не слыхала. Но только успел Егорыч ползабора поставить — заболел, сначала думали — простуда, но через неделю установили — рак языка. Солониха орала, как резаная: Что за мужик пошел? Забор-то, забор-то! За что мне это? Ни разговаривать, ни хоронить не хочу! Ох, и мужики!!! Крепко ругалась. Умирал Егорыч долго и тяжело, будто незавершенная работа назад тянула. Умер таки. Четвертого мужа Солониха подобрала на вокзале, поселила у себя, отскоблила, откормила, заставила забор кончать. Достроил. Подвел бетонные желоба для стока воды. Но злая судьба и по его душу пришла: настигла его та же самая болезнь года через три, когда урожай на огороде удесятерился, казалось, живи и живи… Но Солониха, правду надо сказать, держалась молодцом! На последних поминках по-доброму вспоминала всех четырех мужей: в корень смотрели, в корень и росли! Вот так, Колюнь.
— А почему Солонихой прозвали?
— На солененькое падка, я ж говорила, — Ангелина Васильевна все еще удерживала его голову между колен.
— Тогда рассказ при чем?
— Так, к слову пришелся…
— Бабуль, все-таки хорошо быть женщиной. Яду много! Хочу ею стать! — твердо сказал Коля.
Ангелина Васильевна улыбнулась его наивности.
— Тебе до бабы, Колька, как до неба. И до мужика не дотянуть, разве что наловчишься бетонные желоба резиновыми патрубками обложить — Солонихе в самый раз потрафишь…
— Кто же я? — обиделся Коля.
— Послед, как есть послед, права Лизавета, — жестко без обиняков заявила Ангелина Васильевна, — ну-ка, помоги переползти.
Была ли это месть за внезапно пропавший кураж и вдохновение, или неспроста она бросила эти словечки внуку?
Коля, пряча обиду в губах и сдержав слезы, помог бабке сесть в каталку. Та примерилась отъехать.
— Не хотела бы оказаться на твоем месте. Ну, я-то, слава Богу, на своем!
К обеду приполз пьяный Паша. Повалился на стул в прихожей и все норовил встать, но засыпал или проваливался в небытие. Просыпаясь, карабкался из горячечного бреда, который проступал страшными признаниями; промчалась мимо Лиза и только хмыкнула. Очухался ночью.
V
Паша пришел по указанному адресу когда совсем стемнело и подморозило лужи. Зойки не было.
— Не вернулась еще, в монастыре… — прикрыв дверь, хмуро пояснил коротышка, — придет, не ночевать же там… Леонид, — протянул руку, — проходи.
Паша вдруг испугался ловушки и осторожно вытянул голову в комнату: на диване лежала большая черная собака. Собака запрядала ушами, но не подвинулась. Cо стула вспорхнул модно одетый, молодой парень.
— Дианку не бойся, не кусается. Я — Максим.
Чего собаку бояться, ты-то пострашнее! — подумал Паша.
Неловко поздоровались и уселись за стол. Паша, не зная, зачем он здесь, нервничал: грубая, словно бы незаконченная физиономия Леонида, скользкое, лисье лицо Максима, острые злые глаза собаки (та не сводила их с Паши), полумрак — лампа газетой обернута, голо, пусто, хоть бы чаю предложили, нет, сидят, изучают его. Молчат.
Максим, наконец, потянулся.
— Пить будешь?
— Холодно, буду, — ответил Паша.
— Сделаем, — Максим вышел. Коротышка не пошевелился даже, продолжая разглядывать Пашу. Паша посмотрел на дверь: смыться, пока не поздно; стремно здесь! А Зойка? Нет, нельзя, надо ее хотя бы дождаться. Да чего я так?..
— Когда смерть полюбил? — брякнул Леонид.
Паша растерялся… — Когда? — и не соврал, — С первого разу!
…Отец, мать и Паша, жили тогда не в Москве, а на поселении, в Приуралье. По привычке жили, срок у отца давно закончился, и можно было уезжать, но почему-то медлили. Ютились втроем в четырнадцатиметровой комнате, с печкой во всю стену. Кроме них в двухэтажном деревянном доме еще семь семей… одна другой хлеще… Паша припомнил Александра Афанасьевича, высокого статного деда с окладистой белой бородой до пояса, миролюбивого и улыбчивого… до первой рюмки. А выпивал — с ума сходил, хватался за шашку (от первой мировой еще, трофейная) и гонял по всему дому свою жену, глубокую старуху. — Кончу, сука! И детей твоих блядских заодно! Жена — увел ее в молодости из цыганского табора — проворно носилась по лестнице… и, изловчившись, била мужа табуретом по голове. Александр Афанасьевич падал и мгновенно засыпал. Проспавшись, выползал на четвереньках во двор и просил прощения у жены, детей, прохожих, у всего белого света… Бабы шептались: Эта вовсю гуляла, пока тот на фронте…будто и невдомек им, что голодно было, детей кормить нечем. Четырехлетний Паша, уворачиваясь от затравленного старческого взгляда, злился и не прощал деда…Через стенку в двух смежных каморках, без окон, жили две семьи. В дальней — муж с женой, благообразные, богомольные старички, в проходной — тетя Зина с тринадцатилетней дочерью Таней. Тетя Зина, потасканная и прокуренная, была парикмахершей в мужском отделении центральной бани. С работы тетя Зина обычно возвращалась не одна, а под руку c каким-нибудь военным. Полночи, примостившись на крыльце, курила одну папиросу за другой. Генерал отдыхает, — отвечала на вопросы. У ней все были генералы.