Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Письма, телеграммы, записи

ModernLib.Net / де Сент-Экзюпери Антуан / Письма, телеграммы, записи - Чтение (стр. 5)
Автор: де Сент-Экзюпери Антуан
Жанр:

 

 


      ароматам. Тюремщики редко бывают столь же отзывчивы, как сестры милосердия. Разумеется, того, кто клянчит у победителя смазку для букс, не должно, образно выражаясь, мутить от навоза. Ведь навоз - это просто отправления организма. (Что до полиции, то она, разумеется, как и все полиции нашего времени, отличается подлостью.)
      Во Франции я бы, возможно, поставил перед собой задач убить Пюше(10). В Штатах передо мной стояла другая задача.
      Когда накануне перемирия я покидал Францию, кругом было невесело. Помню езду в машине, ночь, дождь. Темно - хоть глаз выколи. Я включил фары. На дороге был затор, -остановился, и тут внезапно вокруг меня вспыхнул сущий бунт. Солдаты осаждали мою машину, грозя мне расправой. За что? Дело было в фарах. В этом месиве дождя и грязи, под потолком облаков в сто двадцать метров вышиной я, видите ли, навлекал на них небесный гнев гитлеровских бомбардировщиков. Один из этих героев навел на меня свой электрический фонарь, и в течение десяти секунд они кляли на чем свет стоит моя нашивки. Я олицетворял войну торговцев пушками и капиталистов. Меня охватило безграничное отвращение, и я почти желал, чтобы эти сволочи меня растерзали. Ты только представь себе: грубые голоса, похабная ругань, причем от всех та:
      и разило страхом. Я чувствовал, как страх продирает их до самого нутра. Лица, голоса, позы - все было мерзко. Я испытывал неописуемый стыд.
      Ну, а гражданские! Во время отступления мы квартировал. поочередно в одиннадцати деревнях. Хорошенький же прием устраивали нам, умиравшим за них! Ни единого слова о сопротивлении! Ни единого свежего веяния! Вьючные животные, одуревшие и забитые! Всеобщий эгоизм. Разрыв всех уз.
      Где была живая Франция? Я верил, что в один прекрасный день она проснется. Но этот образ народной Франции, яростной, ненавидящей власть, обрекшую ее на позор перемирия... Ах, какая все это ложь! С приходом немцев это стадо испустило чудовищный вздох облегчения.
      Разумеется, было множество всяких исключений из правила. Во-первых, мы! Мы барахтались в этом дерьме, а в промежутках отправлялись на боевые задания и без колебаний шли на смерть. Были, конечно, и Мандель(11), и какие-то крестьяне, и какие-то солдаты, но в конечном счете перемирие было заключено не правительством, а Францией(12). Это бросалось в глаза. И пошла на это перемирие не только Франция капитала и военщины. Не Жан Пруво(13), не Петен. Вся Франция целиком. И они вместе с ней. Я-то был против, но в утешение говорил себе: эта огромная волна страха, эта капитуляция, быть может, тоже объяснима. Моя ошибка в том, что я рассматривал происходящее в упор, во всем его безобразии. Если смотреть в упор, все кажется безобразным: если разглядывать любимую женщину в микроскоп, увидишь сплошные бугорки да пятна. Малые отрезки времени тоже обезображивают. Что нам даст моментальная фотография Пастера, который сморкается или делает еще что-нибудь в том же роде? Это не показательно. Человека и народ следует изучать с некоторого расстояния. В пространстве; во времени. Когда наблюдаешь человека вблизи видишь внутренности. Когда наблюдаешь его несколько мгновений - видишь функции этих внутренностей. Все это не выражает бытия. Но игра была нечестная. Мы воевали без оружия. Наше дело было гиблое. Мы потеряли бы два миллиона человек ради того, чтобы задержать наступление немцев на двадцать часов. Сама человеческая сущность возмущается против такого бессмысленного кровопролития. Два миллиона убитых. Шесть миллионов пленных. Три-четыре миллиона депортированных, и в довершение - призрак депортации всего населения (...). А в результате - женщины, дети и старики, клянчащие у завоевателей смазку для железнодорожных вагонов ради того, чтобы выжить, что, впрочем, почти невероятно... Ты сам рассказывал мне, как это было в России. Вот уже сколько времени ее народ, видя, как поднимается волна немецкого нашествия, призывает все страны солидаризироваться с ним или помочь ему поставить заслон этой волне, и вот уже сколько времени на русских продолжают смотреть как на возмутителей мирового порядка и предоставляют им в одиночку воевать против пикирующих бомбардировщиков и танков. Кому русские этим обязаны? Во имя какого божества, которое даже ни малейшей пользы от этого не получит, нужно толкать лучшую часть народа в бездну, откуда нет возврата?
      Что до меня лично, у меня одно дело - настаивать на продолжении борьбы. Точно так же в 1918 году Германия спаслась от оккупации благодаря перемирию, которое, конечно, несколько лет разлагало народ, оказавшийся под властью штреземановских педерастов(14), но потом способствовало созданию условий сперва, конечно, незримых - для подъема страны, ее усиления, ее гордыни; но когда Германия подписала перемирие, то, разумеется, делом и даже духовным долгом немецкого Деруледа(15) было возмущаться таким позором. Германия сдалась раньше, чем была окончательно истощена. Германия сдалась перед самой своей гибелью. Но погибла ли при этом глубинная совесть нации, отказавшейся продолжать борьбу с той самой минуты, как над лучшей частью народа нависла угроза неизбежной и бессмысленной гибели? Разве у нас не писали об этом преждевременном перемирии, которое спасло Германию? Разумеется, внешне это выразилось в отказе от борьбы, в жажде благ, зачастую презренных (перемирие было для немцев большим праздником, чем для нас!), и в анархии. И в эгоизме. И в угодничанье перед победителем (большем, чем у нас!). Разумеется, в нашем перемирии много безобразного, и оно вызывает к жизни немало безобразий. (...) Тот, кто погибает, храбрее того, кто капитулирует. Победа или смерть - великие слова. Но (...) здесь мы впадаем в антропоморфизм. Ведь то, что годится для отдельной личности, теряет смысл на уровне народа. Точно так же, что справедливо для одной клетки, не годится для целого организма. Когда человек ищет смерти на баррикадах, это прекрасно. Тут речь идет о самопожертвовании. Но самоубийство народа - !где тут величие? Ты сам не желал бы этого. Ты осудишь человека, который из страха смерти пойдет так или иначе служить врагу. Но не будешь же ты упрекать все рабочее население Бийанкура(16) за то, что сотни тысяч людей не покончили с собой все разом, лишь бы не работать на оккупантов. Ты даже признаешь этих людей самоотверженными, потому что они потребуют, чтобы британские самолеты бомбили заводы Рено. И при этом они будут продолжать работу на оккупантов. Здесь нет никакого противоречия. Пускай единицы гибнут во имя общего блага. Это их долг. Но всеобщее самоубийство бессмыслица. Если ты избран Францией, ты погибнешь во имя спасения Франции. Ты умрешь, чтобы спасти то, что больше, чем ты сам. Но ты не убьешь то, что больше, чем ты сам, и что ты обожествил, чтобы спасти. Если бы рабочее население Бийанкура все разом сделало себе харакири, оно бы не знало, во имя чего идет на эту жертву. И оно от этой жертвы отказалось. Оно работает на заводах и при этом желает, чтобы их разбомбили, пусть даже людей ждет гибель. Потому что в этом случае те, что погибнут, погибнут ради других.
      Это настолько очевидно, что нью-йоркским спорщикам(17) пришлось поломать себе голову, во имя чего следует принести Францию в жертву. Причем речь шла не о согласии Франции пойти на частичные жертвы, а о полном и безусловном уничтожении Франции. Ею следовало пожертвовать во имя еще большей общности, во имя союзников. Фогель(18) заявил: Лучше гибель всех французских детей, чем разгром Англии. Одна бездетная дура сказала мне: Если бы мои дети были во Франции и я знала, что они умирают с голоду, я гордилась бы этим. Но если гибнут дети, значит, гибнет и Франция. Во имя чего? Во имя других. Но это отчужденный взгляд эмигранта. Эти слова так же легко срываются с языка, как передайте мне горчицу или сегодня жарко. На самом-то деле союзники - понятие временное. В настоящее время твой голлизм готовит войну против американцев или, при случае, против англичан(19). (...) Народ думает медленнее, основательнее. Новое божество не было для него чем-то осязаемым, что могло бы подвигнуть на жертву. Спасать надо было Францию, уже разрушенную, которой из-за ваших раздоров грозило полное уничтожение. Даже это нелегко было постигнуть. А уж еще более широкое понятие союзники вообще не укладывалось в голове.
      Моя главная мысль, которая для меня важнее всех состязаний в красноречии, заключается в том, что народ - это не французская палата депутатов, не американский сенат, не фашистский совет; народ ценен тем, что в нем лучшего. Народ - это Трефуэль(20), это Паскаль, это Давид Вейль(21), это безмолвная мать у постели больного ребенка, это взаимовыручка и самопожертвование бастующих рабочих, это доброта, которая не поддается доводам рассудка, подчиняет себе доводы рассудка и переживает любые политические перетасовки, как мощный дуб переживает смену времен года. Наследство передается не по формуляру политика.
      Политика не требует жертв. Жертвы требуются только самому бытию народа и лучшему, что есть в народе, либо тому, что связано с этим лучшим. Я пожертвую собой ради свободы моих братьев. Я пожертвую собой ради отдельного человека, ради свободы Греции или Италии. Но я не пожертвую ради этого своим народом. Потому что все мы - борцы за нечто высшее. Если понадобится, я пожертвую своим народом во имя возвышения человека. Но и тогда о достоинстве человека я стану судить не по политическому формуляру, а единственно по его сути. Крестовый поход, (обескровливающий) народ, может быть посвящен только богу. (...)
      Настало время честных раздумий, время наполнить смыслом слова, потерявшие всякую рыночную стоимость, потому что перед нами встают новые проблемы, запутанные и противоречивые. В том числе проблема чести и бесчестья. (...)
      ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ (1) Серр - в 30-е гг. технический директор в авиакомпании "Эр-Франс", в которую влилась в 1933 г. компания "Аэропосталь".
      (2) ...и совсем еще недавно - на борту "Лайтнингов П-38". - Летом 1943 г. Сент-Экзюпери совершил всего два разведывательных вылета. 1 августа, возвращаясь с задания, он допустил незначительную аварию при посадке (самолет врезался в насаждения, ограждавшие летное поле), и 12 августа американское командование, ссылаясь на возраст писателя, отстранило его от полетов на "Лайтнинге".
      (3) ...мне нечего возразить... Мермозу... - О политических настроениях Ж. Мермоза см. коммент. к с. 131.
      (4) Лично я был против перемирия. - Имеется в виду капитуляция Франции 22 июня 1940 г.
      (5) Я угнал из Бордо самолет. - Об этом эпизоде см. коммент. к с. 91.
      (6) А я еще не беру в расчет арабскую проблему. - Подразумевается враждебность арабского населения Северной Африки к французским колониальным властям.
      (7) Наших офицеров в Висбадене постоянно шантажировали. - Имеется в виду "комиссия по перемирию", работавшая в немецком городе Висбадене (см. коммент. к с. 110).
      (8) ...в одной Варшаве три миллиона поляков были отправлены в газовые камеры. - Сент-Экзюпери, вероятно, имеет в виду расправу оккупантов над жителями варшавского гетто после подавления вспыхнувшего там восстания (апрель-июль 1943 г.). Приведенная им цифра сама по себе ошибочна, но в целом писатель имел все основания ужасаться геноциду (в то время его размеры были известны еще не полностью), осуществлявшемуся гитлеровцами.
      (9) Ты можешь ненавидеть Пейрутона за все, в чем он уступил. - Марсель Пейрутон (1887-?) в 1940-1941 гг. занимал пост министра внутренних дел в правительстве Виши; при его участии в октябре 1940 г. были приняты первые расистские законы, ограничивавшие права евреев во Франции. В дальнейшем Пейрутон примкнул к генералу Жиро, который назначил его генерал-губернатором Алжира; его отставка в июне 1943 г. явилась успехом Ш. де Голля, добивавшегося чистки французской администрации в Северной Африке от вишистских элементов.
      (10) ...я бы, возможно, поставил перед собой задачу убить Пюше. - Пьер Пюше (1899-1944) также был одно время (в 1941-1942 гг.) министром внутренних дел в правительстве Виши и нес ответственность за многие репрессии. Так же как и М. Пейрутон, он стал одним из сотрудников генерала Жиро в Северной Африке, но затем, с приходом к власти де Голля, был арестован как активный коллаборационист и весной 1944 г. по приговору суда расстрелян.
      (11) Мандель Жорж (1885-1944) - французский политический деятель. В июне 1940 г., будучи министром почт и телеграфа, занял патриотическую позицию и пытался препятствовать заключению капитулянтского перемирия с немцами. В дальнейшем он боролся против правительства Виши и был убит его агентами.
      (12) ..в конечном счете перемирие было заключено не правительством, а Францией. - Сент-Экзюпери явно преувеличивает "единодушие" французского народа в момент капитуляции. Он игнорирует, в частности, инициативу Французской коммунистической партии, которая б июня 1940 г., находясь в подполье, выступила с призывом к правительству немедленно вооружить народ и организовать оборону Парижа.
      (13) Пруво Жан (1885-1979) - французский газетный магнат, в июне 1940 г., занимая в правительстве пост министра информации, был одним из инициаторов перемирия с Германией.
      (14) ...под властью штреземановских педерастов... - Густав Штреземан (1878-1929) был одним из лидеров Веймарской республики в Германии, созданной после поражения в первой мировой войне и Ноябрьской революции 1918 г.
      (15) Дерулед Поль (1846-1914) - французский писатель и политический
      деятель крайне националистического толка; здесь его имя упомянуто как нарицательное обозначение шовиниста.
      (16) Бийанкур - см. коммент. к с. 74.
      (17) ...нью-йоркским спорщикам... - Подразумеваются французские эмигранты-голлисты, с которыми Сент-Экзюпери полемизировал, находясь в США.
      (18) Фогель (Вожель) Люсъен (1886-?) - французский журналист, в 1940 г. эмигрировал в США, где участвовал в деятельности голлистской эмигрантской организации "France for ever" ("Франция - навеки ").
      (19) В настоящее время твой голлизм готовит войну против американцев или, при случае, против англичан. - Отношения "Сражающейся Франции" с западными союзниками (особенно с США) действительно складывались достаточно напряженно, хотя до "подготовки войны" дело, конечно, не доходило. Так, в 1942 г. англоамериканцы не предупредили де Голля о готовившейся ими высадке на территории североафриканских колоний Франции, а в дальнейшем пытались отстранить его от власти на этих территориях, делая ставку то на адмирала Дарлана, то на генерала Жиро. Западных союзников не устраивала слишком самостоятельная политика генерала де Голля, препятствовавшая их планам ослабления Франции как своего экономического и политического конкурента.
      (20) Трефуэль Жак (1897-1977) - французский химик и бактериолог, директор Пастеровского института.
      (21) Давид Вейлъ - по-видимому, Жан Давид-Вейль (1898-1972), французский востоковед, хранитель музея Лувра.
      Сергей Зенкин
      Письмо Х. [Алжир, конец 1943 г., середина ноября?]
      Перевод: С французского Е.В. Баевской
      I
      (...) Я в постели, в неподвижности(1)... Лестница, ведущая в прихожую. Шесть мраморных ступенек, полное затемнение. Так
      вот. Я весьма бодро иду на обед, во время которого должен увидеться со Шнейдером(2) и друзьями. Забываю про дыру. Проваливаюсь, лечу в пустоте. Недолго. И со всей высоты собственного роста (и лестницы) грохаюсь прямо на спину. Копчиком о край одной ступеньки, пятым поясничным позвонком - о край другой. Чтобы погасить инерцию моего тела, двух точек, да еще таких угловатых, явно недостаточно. Копчик-то выдержал. А вот позвонок - нет.
      По позвоночнику удар, само собой, передался черепу, и пять минут я провалялся на лестнице почти без сознания. Затем принялся ставить сам себе диагноз. Я сказал себе: такого удара ни один позвоночник не выдержит. Он сломан. Тут я проверил собственные ноги: они двигались. Значит, решил я, сломан позвонок, который не содержит спинного мозга, следовательно, несъедобный. Так оно и оказалось. Я все же не дурак. В пятом поясничном спинного мозга нет.
      Затем я стал подниматься. Мне удалось встать на ноги. Крошечными шажками я добрался до трамвая и явился к обеду. Мне было очень больно, и это подтверждало мои догадки. Я сказал: Прошу прощения, что опоздал, но я только что сломал себе позвонок. Все расхохотались. Я тоже. О моем позвонке так никто и не спросил.
      Вернувшись домой, я подсунул под дверь Пелисье записку:
      Я сломал себе позвонок у вас на лестнице, когда шел обедать. Будьте добры, осмотрите меня завтра утром. Ночь я провел мерзко, от удара у меня голова шла кругом. Заснул около восьми. А он прочел мою записку и ушел себе в госпиталь. Ему было некогда. Так сказала Северина.
      Я оказался в тупике. Я был приглашен на один более или менее официальный завтрак и оправдаться мог только серьезным диагнозом. И все-таки я пошел на этот завтрак, очень, очень медленно. На обратном пути, часа в четыре, мне стало совсем уж худо. Тогда я через Северину воззвал к Пелисье с просьбой о консультации (он был у себя в кабинете). Он пощупал мой позвонок и сказал что-то вроде:
      - Вы же видите, он не смещается. Я ответил:
      - И все-таки он сломан! Он рассмеялся.
      Я понимал, что из-за всей этой истории с позвонком попал в дурацкое положение. И смиренно спросил:
      - Но что же делать, ведь мне больно?
      Он очень, очень понятно разъяснил мне причину моих болей и посоветовал заняться гимнастикой. Чтобы окончательно рассеять мои сомнения, он прибавил, что перевидал уйму людей, которые попадали в катастрофы, даже под колеса поезда, и не ломали себе при этом ни единого позвонка. Господи боже мой, поезд - он такой большой. И тяжелый. И едет быстро. Рядом с ним мои шесть ступенек детские игрушки.
      Тогда я отправился на другой обед. Еще медленней. Я превозмогал боль. Я уговаривал себя, что ходьба - прекрасная гимнастика, но в глубине души не очень-то в это верил.
      На другой день Советы давали большой прием(3). Мне очень хотелось посмотреть, как все будет. Я был приглашен. И я пошел.
      Праздник был устроен на покрытой цветами лужайке перед каким-то дворцом. В высшей степени элегантно. Но ничего, кроме оранжада.
      По лужайке бродили все министры, все генералы и все христиане Алжира. Ждали львов. Все спрашивали: Где же они? Львы были тут же, но внешне походили на банкиров. И потчевали всех оранжадом. Это подействовало на христиан весьма успокоительно.
      Но со мной на этой лужайке, где не было ни единого стула, приключилось несчастье: я стоял и не мог сделать ни единого шага. Когда мимо проходил кто-нибудь знакомый, я обращался к нему: Вы на машине? Нет? Тогда хотя бы побудьте со мной пять минут! А то я торчу тут один и выгляжу дурак дураком. Между прочим, так оно и было.
      Но я был начеку и каждый раз, когда мне удавалось обмануть боль, делал шажок по направлению к выходу. Путь грозил затянуться, но тут наконец появился адмирал Обуано(4) и помог мне репатриироваться.
      Потом, когда я принялся докучать Пелисье рассказами о своем несчастье, он сказал:
      - Да, ушибы бывают очень болезненные! Ну, ладно. Раз уж вам необходимо, чтобы вас успокоили, сходите к такому-то рентгенологу, он прекрасный специалист.
      Мне и впрямь надо было, чтобы меня успокоили. Рентгенолог взглянул на снимок и сказал:
      - Да вы с ума сошли! Почему вы не в постели? У вас поперечный перелом пятого поясничного позвонка: легкое вертикальное смещение и трещина в кости. К тому же весь позвонок на несколько миллиметров смещен влево!
      - Вот как!
      - Перелом позвонка - дело серьезное! Три месяца постельного режима, иначе останетесь калекой на всю жизнь.
      - Вот как!
      - Черт побери, вы что, сами не чувствуете, что у вас сломан позвонок?
      - Еще как чувствую!
      С этим я вернулся к Пелисье. По дороге я сам себе представлялся чем-то вроде треснувшей вазы. Я ступал с немыслимыми предосторожностями. Я объявил доктору Пелисье:
      - У меня перелом, завтра будут снимки.
      - Перелом? Откуда вы знаете?
      - Врач сказал.
      - Болван ваш врач. Вечно эти рентгенологи вмешиваются в диагностирование! Пускай занимаются рентгеном, остальное - не их забота.
      - Кушать подано! - Это пришла Северина.
      - Где... я буду... завтракать?
      Я уже свыкся с представлениями о треснувшей вазе, и мне хотелось прилечь, чтобы не разлететься на куски. Кроме того, мне было больно.
      Но я тут же понял, что Северина старенькая, а рентгенолог болван. И взгромоздился на стул.
      Наутро были готовы снимки. В течение пяти минут Пелисье видел, что это перелом, а потом опомнился.
      - Это у вас врожденное.
      - Но почему?
      - Потому.
      - Вот как.
      Я чувствовал, что со всеми своими предосторожностями выгляжу посмешищем. А между тем мне делалось все больнее и больнее.
      - И все-таки... Я так сильно ударился... Это его возмутило. Он ведь объяснял мне насчет поезда, а я ничего не понял.
      - Да я видел людей, которые падали с шестого этажа - и ни единой царапины!
      Ну что ж. Я попросил одного знакомого зайти к рентгенологу. Рентгенолог считает, что случай ясный. У меня боли - это тоже ясно. В конце концов, в этом позвонке нет спинного мозга. Ну да ладно, как-нибудь все утрясется. Или растрясется.
      II
      Продолжаю письмо. Акт второй. Поскольку я не мог передвигаться, пришлось подключить военных врачей(5).
      Они пришли. Посмотрели снимки. Сказали, что это перелом. Из чистой вежливости я попросил Пелисье зайти с ними поздороваться. Он им сказал:
      - Этот рентгенолог - зазнайка и невежда, сделайте больному рентген еще раз у себя в госпитале.
      Он любезно отвез меня в госпиталь и сказал военному рентгенологу, конкуренту предыдущего, штатского:
      - Доктор Б. большой чудак. Перелом выглядел бы так-то и так-то.
      Новый рентгенолог сделал снимки. Они вышли неудачно. Он сделал повторные. Получилось уже лучше. Точь-в-точь утренние туманы на японском пейзаже. Очень было красиво. Сквозь утренние туманы виднелось нечто похожее не то на холм, не то на позвонок. Рентгенолог-конкурент вздохнул. Потом изрек:
      - Я не согласен с мнением доктора Б. Потом он стал придумывать, в чем именно он не согласен. И придумал. Ткнув на заострение, которое вчера было объявлено врожденным, он сказал:
      - Это просто-напросто проекция крестцовой кости.
      - Не правда ли? - откликнулся Пелисье. Поскольку переломом это быть не могло, необходимо было как-нибудь это обозвать. Пусть будет врожденная проекция. Дома Пелисье сказал:
      - Вы же слышали, я его за язык не тянул.
      - Разумеется.
      Итак, военные врачи тоже не пожелали признать у меня перелом. Тогда я стал ходить на прогулки, чтобы поскорей выздороветь. Однако до сих пор еще не выздоровел.
      III
      Сегодня уже прошла неделя. Мне не лучше и не хуже. Но Пелисье уверяет, что ушибы не проходят по три месяца, так что боль - в порядке вещей. Как бы то ни было, я изрядно устал.
      Поскольку Пелисье думает, что я до сих пор сомневаюсь, он притащил мне сегодня рентгеновский снимок настоящего перелома. Бесспорного перелома.
      - Вот как выглядит перелом.
      Правда, я мог бы и сам поставить диагноз. Вместо позвонка какая-то блямба, а вокруг ореол осколков, каждый размером с зуб. Я сказал:
      - Да, явный перелом.
      И при этом подумал: Поезд тут ни при чем, шестиэтажный дом тоже, следовательно, виновата торпеда. Судя по причиненным повреждениям, все это натворила именно торпеда.
      Потом я робко осведомился:
      - Это все, что осталось от того господина?
      - Что это?
      - Этот позвонок?
      Тогда он отнял у меня снимок.
      Теперь я в сомнениях. Мой рогатый позвонок, по всей видимости, не ядовит. Но на душе у меня скверно, потому что он, как это ни странно, продолжает болеть. Я предпочел бы знать, в чем тут дело, и пусть бы уж это оказался простой костный перелом. Мне как-то неловко, что я продолжаю ходить. Но раз у меня ничего не находят, то оставаться в постели было бы еще более неловко. Что же дальше?
      Да... Что же дальше-то? Хотелось бы наконец обрести хоть какую-то судьбу. А то я словно в поезде, который застрял перед семафором. Не воюю и не делаю свою собственную работу, не здоров и не болен, не понят и не расстрелян, не блаженствую и не страдаю. И вконец утратил всякую надежду.
      Странная штука безнадежность.
      Чувствую, что мне нужно родиться заново. Я понял, что радовался бы, если бы меня заставили годами лежать врастяжку привязанным к доске. Это была бы судьба духа. Точно так же я радовался бы, если бы меня опять пустили за штурвал Лайтнинга и позволили воевать дальше: это была бы судьба солдата. Или влюбиться бы мне безнадежно: был бы рад и этому. Лишь бы навсегда. Это была бы судьба сердца.
      Безнадежно влюбиться - не значит потерять надежду. Это значит, что соединишься с любимой лишь в бесконечности. А по пути - негаснущая звезда. И можно отдавать, отдавать, отдавать. Как странно, что я не могу обрести веру. Можно безнадежно любить бога: это как раз по мне. Солем и григорианский псалом.
      Церковное пение - совсем не то, что мирское. В нем есть что-то морское. Я часто об этом думал. В сороковом году, перед отъездом из Лиона, я как-то в воскресенье пошел в Фурвьер(6), поднялся на холм. Шла (вечерня?). Было холодно. В церкви безлюдно, один только хор. И я в самом деле почувствовал, что я внутри корабля.
      Хор - это был экипаж, а я - пассажир. Да, прячущийся ото всех пассажир-заяц. Мне казалось, что я прокрался туда незаконно, обманом. И право же, я был восхищен.
      Восхищен чем-то несомненным, чего мне никогда не удается удержать.
      Мне бесконечно жаль людей: пока они спят, они все пропускают. Я только не знаю что. (...)
      Почему мне так нехорошо? Вы не представляете себе, до чего мне страшно. О, я вовсе не позвонок имею в виду. Он мне, в сущности, даже полезен. (...) Встряска была великолепная (для головы тоже) и... у меня немного прояснились мысли. Занятно. Нервы тоже пришли в порядок. Я был как-то весь напряжен, так напряжен - физически не мог написать больше двух страниц. У меня руку сводило. Меня в буквальном смысле невозможно было читать. (...) А мои письма двух последних месяцев! На второй же странице почерк совершенно менялся. (...) И вот встряска все это сняла. То, что было во мне разлажено, снова встало на место.
      Странно. (...)
      Вот еще записка для мамы. Боже, как все это печально! Найти себя... это, наверно, невозможно. Где то, в чем можно себя найти, - где дом, обычаи, верования? Вот почему в наше время так невыносимо трудно и горько жить.
      Пытаюсь работать, но работа идет с трудом. Эта безжалостная Северная Африка разъедает душу: я уже больше не могу. Это могила. Как легко было вылетать на Лайтнинге на боевые задания! Эти болваны американцы решили, что я слишком стар, и поставили передо мной заслон(7). Д. ничем не может мне помочь - да и чем тут поможешь? Я, признаться, боюсь за свою работу - боюсь даже в чисто материальном плане.
      Я готов ко всему. (...) Во всем, что касается лично меня, я утратил малейшую надежду. Немного грущу о себе самом. Грущу обо всех. Когда я слышу, какие надо мной изрекают приговоры, мне делаются ненавистны все приговоры вообще. Главное, люди теряют надежду, им не хватает солнца. А что, если я люблю в других именно то, в чем могу помочь им сделаться лучше? Люблю тех, кому могу дать больше, чем получить? В сущности, я так одинок. Что, если я люблю помогать тем, кто тонет, держать голову над водой? Заставлять человеческий голос звучать по-особенному, вызывать на человеческом лице особенную улыбку.
      Что, если меня волнуют только пленные души?
      Когда мне чудом удается хоть на три секунды приручить того, кто считался погибшим, когда в нем хоть на три секунды пробуждается доверие ко мне - видели бы вы, какое лицо он ко мне обращает! Быть может, я по призванию - искатель подземных ключей. Искатель того, что таится глубоко под землей. Я так мало нужен тем, кто совершенен.
      Мне говорят: Утопленница погрузилась глубже, чем ты думаешь... Но я бегу. И это вовсе не безумие. Только я один знаю, что вытаскиваю на свет божий. Странно, что мне понадобилось время, чтобы это понять. Но я действительно не чувствую в себе призвания ни составить чье-то счастье, ни получить его от кого-либо. Если я составляю чье-то счастье - мне делается страшно, словно я указал путнику неверную дорогу. Что до того, чтобы получать самому - мне-то ведь так немного нужно. Вполне можно подумать, что я жесток: я не утешаю в горестях, не выполняю желаний. Пусть я жесток с плотью, с сердцем, но только не с душой. Поэтому на самом деле я никогда не был жесток. Я, пожалуй, принадлежу тем, кто выбирает меня, как дорогу. Мне совершенно безразлично, откуда они идут. Чтобы выразить то, что я хочу сказать, мне, повторяю, не найти иных слов, кроме тех, которые относятся к религии. Я понял это, перечитывая своего Каида(8). Смысл этого трудно облечь в слова, но не случайно возникают эти повозка, дорога и обоз для вожатого вожатых. И ничего, ничего другого я не понимаю. Не понимаю, как это кто-то может быть достоин меня. Я ведь не награда. Или как это я могу быть кого-то достоин. Я ничего не достоин. И я не умею думать по-другому.
      Кстати, я уже устал сам от себя. От своих запутанных мыслей по всякому поводу. Я словно сам у себя в тюрьме. И в других отношениях я тоже заключен в символическую тюрьму Что -можно противопоставить обвалу в горах? Я совершенно пал духом. Хочу писать в полную силу, но здесь для меня чудовищно неблагоприятный климат. Из меня жизнь уходит Никогда еще я не испытывал подобного бесплодного изнурения. Это ужасно. Эх, всего два месяца назад так здорово был вылетать на Лайтнинге на задания! Эти болваны американцы сами не знают, что они со мной делают, лишая меня полетов. (...)
      ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ (1) Я в постели, в неподвижности... - Описанный ниже несчастный случай произошел с писателем 5 ноября 1943 г. Полученная травма мучила Сент-Экзюпери несколько месяцев и еще более усиливала его подавленное состояние, вызванное отстранением от боевых полетов (см. коммент. к с. 138).
      (2) Шнейдер - лицо неустановленное.
      (3) На другой день Советы давали большой прием. - Имеется в виду прием в советском представительстве при Французском комитете национального освобождения по случаю 26-й годовщины Октябрьской революции.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7