Сила истинной любви — главным образом в памяти. Может ли быть любима женщина, образ которой не запечатлён в душе ни чрезмерностью наслаждений, ни силой страсти? Но, помимо воли Анри, Пакита такими двумя способами завладела его сердцем. Однако в эту минуту, весь охваченный блаженным изнеможением, чарами телесной меланхолии, он не в силах был разобраться в собственном сердце, ещё сохраняя на устах ощущение самых сладострастных радостей, какие когда-либо испытывал. Ранним утром он опять оказался на Монмартрском бульваре, бессмысленным взором проводил удалявшуюся карету, вытащил из кармана две сигары и прикурил одну из них от фонаря торговки, продававшей водку и кофе мастеровым, огородникам, мальчишкам, всему парижскому рабочему люду, который встаёт до зари; засунув руки в карманы, держа сигару в зубах, Анри зашагал с беспечностью, поистине не делающей ему чести.
«Славная штука — сигара! Вот что никогда не надоест человеку», — мысленно изрёк он.
Он почти и думать забыл о Златоокой девушке, которая в те годы сводила с ума блестящую молодёжь Парижа. Мысль о смерти, поверенная ему среди наслаждений и не раз омрачавшая чело этого прекрасного создания, которое было сродни гуриям Азии по крови, Европе — по воспитанию, тропикам — по месту рождения, представлялась ему одной из тех уловок, к каким прибегают женщины, стараясь сильнее заинтересовать мужчину.
— Она из Гаваны, из самой испанской страны в Новом Свете; потому-то она и предпочла разыграть ужас, а не докучать мне страданиями, трудностями, кокетством, чувством долга, как сделала бы парижанка. Клянусь златыми её очами, я здорово хочу спать!
Увидев наёмный кабриолет, стоявший на углу у Фраскати в ожидании каких-нибудь игроков, он разбудил кучера и велел отвезти себя домой. Там заснул он сном шалопаев, который по странной случайности, не замеченной ещё ни одним песенником, столь же крепок, как сон невинности. Возможно, это лишь проявление той аксиомы, что крайности сходятся.
Около полудня де Марсе проснулся и, потягиваясь в постели, почувствовал приступ волчьего голода, одолевающего каждого наутро после победы, как это могут подтвердить все бывалые солдаты. Не без удовольствия он увидел перед собой Поля де Манервиля, ибо при таких обстоятельствах нет ничего приятнее завтрака в компании.
— Ну, — сказал ему друг, — мы все воображали, как ты провёл эти десять дней взаперти с Златоокой девушкой.
— Златоокая девушка! да я и думать о ней перестал. Право же, и без неё найдётся чем забить себе голову.
— Ага! ты скрытничаешь.
— Ну, а если и так? — смеясь заявил де Марсе. — Мой милый, скрытность — самая тонкая уловка Послушай… Но нет, я не скажу тебе ни слова. Ты сам никогда ничему меня не научишь, — так и я не желаю зря расточать сокровища моего политического искусства. Жизнь — река, способствующая взаимной торговле. Клянусь высшей святыней на земле, клянусь сигарой, я не профессор политической экономии, приспособленной к пониманию глупцов. Давай-ка лучше позавтракаем! Дешевле будет угостить тебя тунцом в омлете, чем предоставить тебе свой собственный мозг.
— А, ты ведёшь счёты с друзьями?
— Дорогой мой, — сказал Анри, редко упускавший случай поиронизировать, — ввиду того, что тебе, как и всякому другому, может когда-нибудь понадобиться скрытность, а я тебя очень люблю… Да, я люблю тебя! Честное слово, если ты задумаешь пустить себе пулю в лоб и тебя можно будет спасти тысячефранковым билетом, ты найдёшь его у меня, — ведь как будто, Поль, земли твои ещё не заложены?.. Если тебе надо будет драться завтра, я сам отмерю шаги между тобой и противником и заряжу пистолеты, чтобы ты был у меня убит по всем правилам. Наконец, если бы кто-нибудь, кроме меня самого, осмелился плохо отозваться о тебе в твоё отсутствие, ему пришлось бы иметь дело с опасным джентльменом, какой сидит в моей шкуре, — вот что я называю истинной дружбой. Итак, мой мальчик, ввиду того, что тебе может понадобиться скрытность, знай, что существуют два вида скрытности: скрытность косвенная и скрытность прямая. Скрытность прямая — скрытность дураков, которая сводится к молчанию, отрицанию, нахмуренному виду, запертым дверям, а по существу — к полной беспомощности. Косвенная скрытность не боится и прямого подтверждения факта. Предположим, нынче вечером я заявил бы в клубе: «Честное слово, Златоокая девушка не оправдала моих затрат», все бы стали кричать после моего ухода: «Слышали вы похвальбу этого фата де Марсе, будто он обладал Златоокой девушкой? Это он хочет таким способом избавиться от соперников! Что и говорить, хитрая бестия». Но эта уловка вульгарна и рискованна. Как бы ни было несообразно какое-либо наше признание, всегда найдётся несколько глупцов, готовых поверить ему. Самый лучший вид скрытности — тот, каким пользуются ловкие женщины, чтобы отвести глаза своим мужьям. Способ этот состоит в том, чтобы любовник опорочил женщину, которой он не дорожит, или которую не любит, или даже никогда не обладал, — и тем сохранил честь той, которую он достаточно любит для того, чтобы уважать. Это я называю прибегнуть к женщине —ширме. Ага, вот и Лоран! Что ты нам несёшь?
— Остендские устрицы, граф.
— Ты когда-нибудь поймёшь, Поль, до чего забавно дурачить свет, скрывая от него наши тайные привязанности. Я испытываю огромное удовольствие быть недосягаемым для суждений светской толпы, которая никогда не знает, чего она хочет, чего должна хотеть, средство принимает за цель, цель за средство и попеременно то боготворит, то проклинает, то возносит, то ниспровергает кумиры. Что за счастье возбуждать её волнения и не испытывать их самому, покорять её себе и никогда самому не подчиняться. Если можно чем-либо гордиться, так только властью, завоёванной нами самими, такой властью, когда в твоих руках находятся одновременно и причина её, и следствие, и основы, и результаты. Так вот, ни один человек не знает, кого я люблю, чего я хочу. Быть может, когда-нибудь и узнают, кого я любил, чего добивался, как узнают завершённые драмы, но позволить заглядывать кому-либо в мои карты?., что за слабость, что за наивность! Я не знаю ничего презреннее силы, которую можно обойти хитростью. Я играючи обучусь ремеслу посланника, если дипломатия так же сложна, как жизнь! Думаю, впрочем, что жизнь — сложнее. Честолюбив ли ты? Желаешь ли ты чего-нибудь добиться?
— Но ты издеваешься надо мною, Анри, как будто я не представляю собой самую посредственную натуру, а следовательно — могу всего добиться.
— Превосходно, Поль! Если ты будешь продолжать издеваться над самим собой, ты скоро научишься издеваться над целым светом.
За завтраком, когда закурили сигары, события прошлой ночи стали представляться де Марсе в совершенно особенном свете. Как у многих великих умов, его проницательность проявлялась не сразу, он медленно постигал сущность вещей. Как всем натурам, обладающим способностью жить главным образом настоящим, так сказать, вбирать и поглощать все его соки, его ясновидение нуждалось в своеобразной дремоте для познания связи причин и следствий. Таков был кардинал Ришелье, что не лишало его дара предвидения, необходимого для великих замыслов. Де Марсе прошёл через этот этап, но сначала он прибегал к своему оружию лишь в погоне за удовольствиями, и одним из искуснейших политиков своего времени он стал тогда, когда насытился всеми наслаждениями, о каких прежде всего помышляет юноша, обладающий золотом и властью. Мужчина закаляется, подчиняя женщину своей воле, но сам не подчиняясь воле женщины. И вот сейчас, одним взглядом охватив всю минувшую ночь, когда наслаждения сначала лишь тихо струились, постепенно разрастаясь в бурные потоки, де Марсе решил, что Златоокая девушка им только играла. Он обрёл теперь способность прочесть эту действительно блестящую страницу любви, разгадать её тайный смысл. Чисто физическая непорочность Пакиты, её радостное изумление, некоторые восклицания в минуты восторга, сначала ему непонятные, но теперь совершенно ясные, — все доказывало ему, что он замещал кого-то другого. Ему были знакомы все виды разврата, и он спокойно взирал на любые извращения, оправдывая их, раз они могут быть удовлетворены, — поэтому его не возмутил бы порок, ибо он знал его, как знают друга, но он был оскорблён тем, что послужил ему лишь пищей. Он почувствовал бы себя оскорблённым до глубины души, если бы убедился в верности своих предположений. Одно только подозрение уже привело его в ярость, — он зарычал, как тигр, над которым посмеялась газель, как тигр, в котором звериная сила сочеталась с дьявольской проницательностью.
— Что с тобой? — спросил его Поль.
— Ничего!
— Ну, не хотелось бы мне услышать от тебя подобное «ничего» в ответ на вопрос: «Что ты имеешь против меня?» — нам тогда, безусловно, пришлось бы драться на другой же день.
— Я больше не дерусь, — ответил де Марсе.
— Это совсем уже трагично. Что же ты, убиваешь?
— Ты извращаешь понятия. Я казню.
— Милый друг, — сказал Поль, — ты слишком мрачно сегодня шутишь.
— Ничего не поделаешь! От вожделения до ярости один шаг. Почему? Я не знаю, и я не настолько любопытен, чтобы искать объяснения… А сигары эти превосходны. — Налей своему приятелю чаю! — Знаешь ли ты, Поль, что я живу как скотина? Пора наконец подумать о будущем, употребить свои силы на что-нибудь такое, ради чего стоило бы жить. Жизнь — престранная комедия. Меня страшит и смешит непоследовательность наших общественных порядков. Правительство рубит голову бедняге, убившему одного человека, и узаконивает существование тварей, которые в самом прямом, медицинском смысле ежегодно отправляют на тот свет десятки молодых людей. Мораль бессильна против доброй дюжины пороков, разъедающих общество и остающихся ненаказанными. Не хочешь ли ещё чашечку чая? Честное слово, человек — шут, который пляшет на краю пропасти. Нам твердят о безнравственности «Опасных связей» и ещё какой-то книги, написанной от имени горничной; но существует книга омерзительная, грязная, страшная, развращающая — книга, которая всегда открыта и никогда не закроется, великая книга света, не говоря уже о другой, в тысячу раз более опасной, состоящей из того, что говорится на ухо между мужчинами или, под прикрытием веера, между женщинами на балу.
— Анри, право же, с тобой творится что-то неладное, это яснее ясного, несмотря на твою косвенную скрытность.
— Послушай, мне надо убить время до вечера. Пойдём играть… Вдруг мне повезёт, и я проиграюсь!
Де Марсе поднялся, взял горсть банковых билетов, засунул их в портсигар, оделся и, воспользовавшись экипажем Поля, отправился в «Салон иностранцев», где убил до обеда время, увлёкшись превратностями азартной игры, сменой выигрышей и проигрышей, — последним прибежищем сильных натур, обречённых на бездеятельность. Вечером он явился на условленное место и покорно позволил завязать себе глаза. Затем огромным усилием воли, доступным лишь подлинно сильным людям, он сосредоточил все своё внимание и сообразительность на том, как опознать улицы, по которым проезжала карета. Он был почти уверен, что его везли по улице Сен-Лазар и остановились у садовой калитки особняка Сан-Реаль. Когда он, как и в первый раз, прошёл через калитку и был положен на носилки, которые, по всей вероятности, понесли мулат и кучер, он понял, зачем соблюдались все эти тщательные предосторожности, услыхав, как у них под ногами скрипел песок. Если бы ему предоставили свободу, допустили пройти по саду, он мог бы сорвать ветку с куста, рассмотреть песок, приставший к его сапогам, — между тем, доставленный в недоступный ему особняк, так сказать, по воздуху, он должен был воспринимать свою любовную удачу только как мечту, что и было пока на деле. Но, на своё горе, человек не достигает совершенства ни в добрых, ни в злых делах. Все, созданное его руками и умом, подвержено разрушению. Прошёл дождик, и земля не успела просохнуть. Ночью многие цветочные запахи значительно сильнее, чем днём, — и Анри почувствовал аромат резеды, когда его несли по аллее. Эта примета должна была облегчить задуманные им поиски особняка, где находился будуар Пакиты. Он даже старался запомнить все повороты своих носильщиков внутри дома и надеялся, что это ему удастся. Как и накануне, он очутился на оттоманке, перед Пакитой, которая сняла с него повязку, — девушка была бледна, лицо её осунулось, глаза были заплаканы. Коленопреклонённая, словно молящийся ангел — но ангел печальный и полный глубокой меланхолии, — бедняжка уже не походила на то любопытное, нетерпеливое, подвижное создание, которое на своих крыльях увлекло де Марсе ввысь, на седьмое небо любовных радостей. В этом отчаянии, лишь слегка смягчённом жаждой наслаждения, чувствовалось нечто до такой степени правдивое, что грозный де Марсе ощутил в глубине души лишь восхищение перед этим новым обликом совершённого творения природы и мгновенно забыл главную цель этого свидания.
— Что случилось, моя Пакита?
— Друг мой, — сказала она, — увези меня отсюда сегодня же ночью. Спрячь меня подальше, где никто при виде меня не мог бы сказать: «Вот Пакита», где на расспросы никто не мог бы ответить: «Я видел девушку с золотистыми глазами и длинными волосами». Там я подарю тебе столько наслаждений, сколько ты сам пожелаешь. А когда ты разлюбишь меня и бросишь, ты не услышишь от меня ни единой жалобы, я не скажу ни слова; и пусть тогда моя судьба не смущает твоего покоя, ибо день, один только день, проведённый около тебя, в созерцании твоего лица, будет дороже мне всей моей жизни. Но если я здесь останусь, я погибла.
— Я не могу покинуть Париж, малютка, — ответил Анри. — Я не принадлежу самому себе, я связан клятвой с судьбой нескольких человек, которым я подчинён, как они подчинены мне. Но я могу создать тебе в Париже убежище, куда не проникнет ни одна живая душа.
— Нет, — возразила она, — ты забываешь власть женщины. Никогда ещё человеческая речь с большей силой не выражала беспредельного ужаса.
— Кто же смеет коснуться тебя, если я огражу тебя от всего мира?
— Яд! — ответила Пакита. — Донья Конча уже подозревает тебя. И потом, — продолжала она, роняя слезы, которые сверкали на её щеках, — нетрудно заметить, что теперь я уже не та. Ну что же, если ты обрекаешь меня ярости чудовища, которое растерзает меня, да свершится твоя святая воля! Но приди в мои объятия, дай вкусить все упоение жизнью в нашей любви. А настанет страшный час, я буду умолять, рыдать, кричать, защищаться и, быть может, ещё спасу себя.
— Кого же ты будешь молить? — спросил он.
— Молчи! — приказала Пакита. — Если меня простят, то только ради моей скрытности.
— Дай мне моё платье, — коварно попросил Анри.
— Нет, нет, — с живостью возразила она, — оставайся тем, что ты есть, одним из тех ангелов, которых меня учили ненавидеть, в которых я видела только чудовищ, тогда как прекраснее вас нет ничего под небом, — говорила она, лаская волосы Анри. — Ты и не представляешь себе, до чего я была глупа. Меня ничему не учили. С двенадцати лет я живу взаперти и никого не видала. Я не умею ни читать, ни писать, я говорю только по-английски и по-испански.
— Как же ты получаешь письма из Лондона?
— Ах, письма!.. Вот, посмотри! — сказала она, вынимая какие-то бумаги из высокой японской вазы.
Она протянула молодому человеку письма, и он был поражён, увидев причудливые фигурки, начерченные кровью и означавшие, наподобие ребуса, целые фразы, преисполненные страсти.
— Однако, — воскликнул он, с восхищением рассматривая эти иероглифы, созданные изобретательной ревностью, — ты во власти какого-то гения ада?
— Да, ада! — повторила она.
— Как же ты выходила на улицу?
— Ах! — вздохнула она. — Это меня и погубило. Я заставила донью Кончу сделать выбор между немедленной смертью и наказанием, которое грозит ей лишь в будущем. Мной овладело дьявольское любопытство, я захотела разбить железную преграду, отделявшую меня от всего живого, узнать, что представляют собой молодые люди, ибо из мужчин я знала только маркиза и Кристемио. Наш кучер и лакей, который сопровождает нас, — старики…
— Но не всегда же ты была взаперти? Здоровье требует…
— Ах, мы гуляли, — объяснила она, — но только ночью, за городом, на берегу Сены, вдали от всех.
— И ты не гордишься такой любовью?
— Нет, — ответила она, — теперь нет! Как ни богата была эта окутанная тайной жизнь, она лишь мрак по сравнению с солнечным светом.
— Что называешь ты солнечным светом?
— Тебя, мой прекрасный Адольф! Тебя, за которого я готова отдать жизнь. Все страстные чувства, о каких мне говорили, какие я возбуждала, теперь ты возбуждаешь во мне. Порой я ничего не могла понять; но теперь я постигла любовь, — а ведь до сих пор любили только меня, сама же я не знала любви. Я все брошу ради тебя, увези меня отсюда. Хочешь, я буду твоей игрушкой, но только держи меня при себе, пока не сломаешь.
— А ты не пожалеешь потом?
— Никогда! — сказала она, давая ему читать в глазах своих, золотой огонь которых оставался чистым и ясным.
«Значит, меня предпочли? — подумал Анри, подозревавший истину, но склонный в эту минуту простить оскорбление во имя столь наивной любви. — Посмотрим», — решил он.
Пусть Пакита не обязана была давать ему отчёт в своём прошлом, малейшее воспоминание о нем становилось преступлением в его глазах. Он обладал печальной способностью затаить свою мысль, судить, изучать свою любовницу во время самых упоительных наслаждений, какие только могла бы изобрести пери, сошедшая с небес к своему возлюбленному. Пакита, казалось, с особенной заботливостью была создана природой для любви. После первой ночи её женское существо обнаружилось во всем своём блеске. Как ни велики были самообладание юноши и небрежность к радостям любви, однако, несмотря на пресыщение ласками минувшей ночи, он нашёл в Златоокой девушке тот сераль, какой способна создать любящая женщина и от какого никогда не откажется ни один мужчина. Пакита утоляла страсть, снедающую всех истинно великих людей, таинственную страсть к бесконечному, столь драматично выраженную в «Фаусте», столь поэтично переданную в «Манфре-де» и побуждавшую Дон Жуана заглядывать в женские сердца в надежде увидеть беспредельность, на поиски которой устремляется столько охотников за призраками и которую учёные ищут в науке, а мистики могут узреть в Боге. Надежда обрести наконец идеальное существо, чтобы вступить с ним в единоборство без пресыщения и утомления, восхитила де Марсе, и он, впервые за долгий срок, открыл своё сердце. Всегда напряжённые нервы его ослабели, холодность растаяла в атмосфере этой пламенной души, и счастье окрасило его жизнь в белые и розовые цвета — цвета будуара Пакиты.
Волнуемый величайшим возбуждением, он был увлечён за пределы, которых до сих пор не переходила его страсть. Он не желал дать превзойти себя этой девушке, заранее взлелеянной для потребностей его сердца некоей искусственной любовью, и самолюбие мужчины, побуждающее его все себе покорять, дало Анри силы, чтобы подчинить себе Златоокую; но, переступив черту, за которой душа уже не властна над собой, он заблудился в том пленительном преддверии рая, которое обычно так нелепо называют воображаемыми пространствами. Он показал себя нежным, добрым, общительным. Он довёл Пакиту почти до безумия.
— Почему бы нам не отправиться в Сорренто, в Ниццу, в Кья-вари и не прожить там всю жизнь? Хочешь? — спросил он Пакиту голосом, проникающим в самую душу.
— Да разве надо тебе спрашивать, хочу ли я? — воскликнула она — Разве есть у меня воля? Без тебя я — ничто, я существую лишь для того, чтобы услаждать тебя Если хочешь избрать приют, достойный нас, поедем в Азию, единственный край, где любовь может расправить крылья…
— Ты права, — поддержал её Анри. — Поедем в Индию, туда, в край вечной весны и цветущей земли, туда, где человек живёт в царственной роскоши, не вызывая никаких нареканий, — не то что в нелепых странах, где люди пытаются осуществить идею равенства Поедем в край, где властвуют над целым народом рабов, где вечное солнце озаряет вечно белые дворцы, где в воздухе реют дивные ароматы, где птицы поют любовь и где умирают, когда не могут больше любить…
— И где умирают вместе! — прибавила Пакита. — Но только поедем не завтра, а сейчас, сию же минуту… возьмём с собой и Кристемио.
— Поистине наслаждение — прекраснейшая развязка жизни. Поедем в Азию; но для этого надо много золота, дитя моё, а чтобы иметь его, надо устроить свои дела.
Она ничего не понимала в подобных вещах.
— Золото? Но здесь его целые груды, — сказала она, простирая РУКУ.
— Но оно не моё.
— Ну так что же? — возразила она. — Оно нам нужно, вот и возьмём его.
— Оно тебе не принадлежит.
— Не принадлежит! — повторила она. — Но ведь меня ты же взял! Возьми золото, и оно будет также твоим.
Он рассмеялся:
— Невинная моя бедняжка! ты ничего не смыслишь в житейских делах.
— Нет… А вот в этом я смыслю! — воскликнула она, прижимая к себе Анри.
И вдруг, в ту самую минуту, когда де Марсе забыл все на свете, лелеял одну лишь мечту навеки овладеть этим существом, в минуту наивысшего восторга удар кинжала впервые поразил его в самое сердце, смертельно ранив юношу. Пакита, с силой приподняв его, словно желая полюбоваться им, воскликнула:
— О Марикита!
— Марикита! — яростно крикнул де Марсе. — Значит, все так, как я и думал.
Он бросился к шкапу, где хранился длинный кинжал. К счастью для него и для Пакиты, шкап был заперт. Натолкнувшись на препятствие, ярость Анри лишь возросла; но он овладел собой, отыскал свой галстук и направился к девушке с таким красноречиво-грозным видом, что, даже не подозревая, в каком преступлении он её обвиняет, Пакита почувствовала смертельную опасность для себя. Тогда она одним прыжком отскочила в противоположный угол комнаты, спасаясь от петли, которую де Марсе пытался накинуть ей на шею. Завязалась борьба. Они не уступали друг другу в гибкости, стремительности и силе. Пакита, чтобы оградить себя от нападения любовника, бросила ему под ноги подушку, он споткнулся и упал, а девушка, воспользовавшись этой передышкой, нажала пружинку звонка, призывая на помощь. И немедленно появился мулат. В мгновение ока Кристемио ринулся на де Марсе, повалил его и наступил ногою на грудь, нажимая каблуком на горло. Де Марсе понял, что сопротивляться нельзя, так как в ту же минуту он будет раздавлен по одному лишь знаку Пакиты.
— Зачем ты хотел меня убить, любовь моя? Де Марсе молчал.
— Чем прогневила я тебя? Скажи, объясни мне.
Анри сохранял хладнокровие сильного человека, чувствующего себя побеждённым, — бесстрастную, молчаливую, чисто английскую сдержанность, сознание собственного достоинства, не униженного минутной покорностью судьбе. К тому же, несмотря на приступ охватившей его ярости, он уже понял, насколько неосмотрительно было с его стороны навлекать на себя преследование правосудия, убив эту девушку сразу, а не подготовив убийство заранее, чтобы обеспечить себе безнаказанность.
— Мой любимый, — умоляла Пакита, — скажи хоть что-нибудь, не покидай меня без прощального слова любви! Я не хочу, чтобы в сердце моем сохранилась память о том ужасе, которым ты отравил меня… Да скажешь ли ты хоть слово? — крикнула она, в гневе топнув ногой.
В ответ де Марсе только бросил ей взгляд, столь явно говоривший: «Ты умрёшь!», — что Пакита бросилась к нему.
— Ну, стало быть, ты хочешь убить меня? Что ж, если смерть моя порадует тебя, — убей!
Она подала знак Кристемио, тот снял ногу с груди юноши и ушёл, не выразив на лице ни одобрения, ни порицания Паките.
— Вот это человек! — мрачно сказал де Марсе, показав на мулата. — Кто подлинно предан, тот повинуется не рассуждая. Он твой истинный друг.
— Я отдам тебе его, если ты только пожелаешь, — ответила она, — и он будет служить тебе с такой же преданностью, как и мне, если я ему прикажу.
Она ждала от него ответа и, не дождавшись, сказала голосом, полным задушевной нежности:
— Адольф, пророни хоть одно доброе слово!.. Скоро и ночи конец.
Анри ничего не отвечал. Этот молодой человек обладал печальным даром, почитаемым за достоинство, — ведь люди склонны преклоняться даже перед сумасбродством, когда оно кажется им проявлением силы, — Анри не умел прощать. Отходчивость — несомненно, одно из проявлений душевного изящества — казалась ему нелепостью. Жестокий нрав северян, в достаточной мере свойственный англичанам, был унаследован им от отца. Он был непоколебим как в добрых, так и в дурных чувствах. Возглас Пакиты был тем ужаснее для него, что развенчал его в минуту самого сладостного торжества его мужского самолюбия. Надежда, любовь, все чувства были возбуждены в нем до предела, его сердце и ум пламенели, и это пламя, возжжённое для того, чтобы озарять его жизненный путь, угасло теперь под порывом ледяного ветра.
У Пакиты, изнемогавшей от скорби, хватило только сил, чтобы подать знак к разлуке.
— Это уже не нужно, — сказала она, отбрасывая повязку. — Ведь он не любит меня больше, он меня ненавидит, все кончено.
Она ждала его прощального взгляда и, не дождавшись, упала замертво. Мулат окинул Анри столь ужасающе выразительным взглядом, что тот в первый раз в жизни затрепетал, а между тем никто не мог отказать ему в редком бесстрашии. «Если ты разлюбишь её, доставишь ей малейшее огорчение, я убью тебя!» — таков был смысл этого мимолётного взгляда.
Почти с раболепной предупредительностью мулат проводил де Марсе через длинный коридор, освещённый глухими оконцами, с потайной дверью в конце его, и вывел на скрытую от посторонних взоров лестницу, выходившую в сад особняка Сан-Реаль. Кристемио осторожно провёл Анри по липовой аллее до самой калитки, выходившей на какую-то пустынную в ту пору улицу. Де Марсе все отлично заметил; карета ждала его; на этот раз мулат не сел с ним в экипаж, и, когда Анри выглянул из окошка кареты, чтобы в последний раз посмотреть на сад и дом, он увидел белые глаза Кристемио и обменялся с ним взглядом. И с той и с другой стороны это был вызов, жажда расплаты, объявление войны на дикарский лад, поединка, не подчиняющегося никаким правилам, допускающего такое оружие, как измена и предательство. Кристемио знал, что Анри поклялся погубить Пакиту. Анри же знал, что Кристемио решил убить его прежде, чем юноша сам успеет убить Пакиту. Оба прекрасно друг друга понимали.
«Приключение усложняется, становится занимательным», — подумал Анри.
— Куда прикажете везти? — осведомился кучер. Де Марсе велел ехать к Полю де Манервилю.
Целую неделю Анри не показывался домой, и никто не знал, чем он был занят, где пропадал все это время. Отсутствие де Марсе спасло его от ярости мулата, но стало причиной гибели бедной девушки, возложившей все упования на того, кого она любила, как ещё никто не любил на земле.
В последний день этой недели, около одиннадцати часов вечера, Анри подъехал в карете к калитке сада при особняке Сан-Реаль. Его сопровождали три человека. Кучером был тоже, вероятно, кто-то из друзей, ибо он встал во весь рост на козлах, прислушиваясь к малейшему шуму, как бдительный страж. Один из трех остальных занял пост у калитки со стороны улицы, второй вошёл в сад, укрывшись в тени стены, и последний со связкой ключей в руках последовал за де Марсе.
— Анри, — сказал ему его спутник, — нас предали.
— Но кто же, дорогой Феррагус?
— Они не все усыплены, — ответил предводитель деворантов, — несомненно, кто-то сегодня не прикасался ни к еде, ни к питью… Гляди, видишь свет!
— С нами план дома, — посмотрим, откуда идёт свет.
— Я и без плана скажу, — ответил Феррагус, — свет идёт из комнаты маркизы.
— А! Она, видно, вернулась сегодня из Лондона! — воскликнул де Марсе. — Эта женщина отняла у меня даже радость отмщения! Но если она меня опередила, дорогой мой Грасьен, мы предадим её в руки правосудия.
— Да ты послушай!.. Все уже кончено, — сказал Феррагус. Оба друга замерли на минуту и услышали слабеющие крики, которые могли бы разжалобить даже тигра.
— Твоя маркиза не подумала о том, что звуки могут проникнуть на улицу через дымоход камина, — заметил предводитель деворан-тов, посмеиваясь, как критик, с удовлетворением отмечающий ошибку в чужом произведении искусства.
— Только мы одни умеем все предвидеть, — сказал Анри. — Подожди меня, я хочу посмотреть, что там творится у них наверху, как они там разрешают свои семейные ссоры. Клянусь Богом, она, кажется, поджаривает её на медленном огне.
Де Марсе быстро взбежал по знакомой ему лестнице и сразу нашёл дорогу в будуар. Открыв дверь, он не мог подавить охватившую его дрожь, что случается и с самыми смелыми людьми при виде пролитой крови. Не одно только убийство Пакиты так сильно поразило де Марсе. Маркиза была настоящая женщина, она рассчитала свою месть с тончайшим коварством слабого животного. Она скрыла сначала свой гнев, желая вполне убедиться в преступлении, чтобы потом покарать его.
— Слишком поздно, любимый! — прошептала умирающая Па-кита, обратив свои угасшие взоры к де Марсе.
Златоокая девушка умирала, утопая в крови. Зажжённые светильники, тонкий аромат, разлитый в воздухе, характерный беспорядок, в котором опытный глаз искателя любовных приключений угадал бы следы безумств, свойственных страстям, — все указывало на то, что маркиза со знанием дела допросила виновную. Эти сверкающие белизной покои, где так особенно бросалась в глаза кровь, обличали долгую, упорную борьбу. Окровавленные руки Пакиты оставили отпечатки на подушках. Везде она цеплялась за жизнь, везде она защищалась, и везде её настигали удары кинжала. Целые полосы узорчатой обивки были вырваны её окровавленными руками, которые, видно, долго боролись. Пакита, должно быть, пыталась взобраться повыше: обнажённые ноги её оставили кровавые следы на спинке дивана, по которой она, вероятно, карабкалась. Тело Пакиты, искромсанное кинжалом её палача, свидетельствовало о том, с каким остервенением отстаивала она свою жизнь, которую Анри сделал для неё столь дорогой. Уже умирая, распростёртая на полу, она искусала щиколотки маркизы де Сан-Реаль, не выпускавшей из рук залитого кровью кинжала. У маркизы были вырваны целые пряди волос, она вся была искусана, многие ранки сочились кровью, а разодранное платье открывало обнажённое тело, исцарапанную грудь. И все-таки она была восхитительна. Её алчное и разъярённое лицо упивалось запахом крови. Полураскрытые губы её трепетали, ноздри бурно раздувались, она задыхалась. Бывает, что некоторые дикие животные, рассвирепев, бросаются на врага, поражают его и, сразу успокоенные своим торжеством, все забывают.