Современная электронная библиотека ModernLib.Net

История тринадцати (№3) - Златоокая девушка

ModernLib.Net / Классическая проза / де Бальзак Оноре / Златоокая девушка - Чтение (стр. 4)
Автор: де Бальзак Оноре
Жанр: Классическая проза
Серия: История тринадцати

 

 


Это первое свидание было похоже на все первые встречи людей, охваченных страстью, которые, быстро преодолев разделяющее их расстояние, жаждут отдаться друг другу, но друг друга ещё не знают. При таком положении сначала неизбежно чувствуется какая-то принуждённость, неловкость до тех пор, пока души не обретут общий язык. Если желание придаёт смелость мужчине и побуждает его преодолевать все препятствия, то как ни влюблена женщина, все же она, в силу своей женской природы, страшится перейти границу и отдаться мужчине, ибо для большинства женщин это — то же, что броситься в бездну, таящую в себе нечто неведомое. В таких случаях невольная холодность женщины, противореча выказанной ею страсти, неизбежно воздействует и на самого безумного любовника. Все эти настроения, нередко затуманивающие душу, вызывают в ней своеобразное мимолётное заболевание. В блаженном странствии, совершаемом двумя существами по восхитительной стране любви, эта минута представляется как бы бесплодной степью, лежащей на их пути, степью без единого зеленого листочка, то пронизанной сыростью, то пылающей жаром, покрытой раскалёнными песками, пересечённой болотами и ведущей к смеющимся розовым кущам, под которыми на ярко-зелёных коврах находит себе приют любовь и её спутники — наслаждения. Нередко в подобных случаях остроумный человек теряет всякое остроумие и на все отвечает дурацким смехом, ибо холодная стеснённость, охватывающая сердце, передаётся и уму. Бывает так, что существа, одинаково прекрасные, умные и страстные, твердят сначала самые банальные фразы, пока случайно брошенное слово, трепетный взгляд, внезапно пробежавшая между ними искра не толкнёт их на цветущую тропу, по которой уже не идут, а скользят, хотя ещё и не свергаются в бездну. Такое душевное состояние всегда зависит от силы чувств. Тому, кто не знает сильной любви, никогда не испытать ничего подобного. Это состояние душевного кризиса можно сравнить лишь с видом пламенеющего чистого неба. С первого взгляда чудится, что вся природа покрыта какой-то прозрачной дымкой, небесная лазурь кажется чёрной, а ослепительный свет воспринимается как мрак. Неистовство страсти в равной мере захватило Анри и испанку, и физический закон, гласящий, что две равные силы при столкновении взаимно уничтожаются, оказался верным и в мире духовном. К тому же напряжённость минуты странным образом обострялась присутствием старой мумии. Всего пугается и всему радуется любовь, для неё все полно тайного смысла, все становится предзнаменованием, счастливым или страшным Дряхлая старуха являла здесь собой как бы возможную развязку, подобно отвратительному рыбьему хвосту, каким греческая символика наделила химер и сирен, манящих своим обольстительным станом, как манит и страсть при своём зарождении. Хотя Анри и был не то что вольнодумец — это звучит обычно насмешкой, — но человек могучей воли, человек сильный духом, насколько это возможно для неверующего, — однако все, что предстало перед его взорами, глубоко его поразило. К тому же чем сильнее люди, тем, естественно, они впечатлительней, а следовательно, и суеверней, если только можно назвать суеверием первое невольное предубеждение, которое, бесспорно, основывается на каких-то доводах, лишь скрытых от обыкновенных глаз.

Испанка воспользовалась этой минутой оцепенения, чтобы предаться восторгу беспредельного обожания, которое овладевает сердцем женщины, если она истинно любит и находится в присутствии кумира своих трепетных грёз. Глаза её были сама радость, само счастье, они сверкали. Она была зачарована и безбоязненно упивалась своей мечтой, претворённой наконец в жизнь. Сама она показалась Анри столь дивно-прекрасной, что вся эта фантасмагория отрепьев, ветоши, изодранных красных драпировок, зелёных соломенных ковриков перед креслами, этот плохо натёртый красный плиточный пол, вся эта убогая и жалкая роскошь исчезли в мгновение ока. И яркий свет озарил для юноши гостиную, и как в тумане видел он страшную гарпию, безмолвно застывшую на своей красной кушетке, жёлтые глаза старухи выдавали рабские чувства — следствие несчастий или порождение порока, который порабощает человека, как тиран порабощает своим жестоким бичом. Глаза у старухи светились холодным блеском, как у тигра в клетке, который ощущает своё бессилие и не может утолить свою жажду крови.

— Кто эта женщина? — спросил Анри Пакиту.

Но Пакита ничего не ответила. Она знаком показала Анри, что не понимает по-французски, и спросила, не говорит ли он по-английски. Де Марсе повторил вопрос по-английски.

— Это — единственная женщина, которой я могу довериться, хотя она меня уже продала однажды, — сказала спокойно Пакита — Дорогой мой Адольф, она — моя мать, рабыня, купленная в Грузии за свою редкую красоту, от которой, впрочем, ничего не осталось Она говорит только на своём родном языке.

Поза старухи и внимание, с каким она приглядывалась к Анри и к своей дочери, стараясь догадаться, что между ними происходит, сразу стали понятны молодому человеку и больше не угнетали его.

— Пакита, что же, мы так и не будем предоставлены самим себе? — спросил он.

— Никогда! — сказала она грустно. — И, что ещё хуже, в нашем распоряжении совсем мало времени.

Она опустила глаза, посмотрела на свою руку и правой рукой стала считать по пальцам левой, показывая Анри самые красивые руки, какие он когда-либо видел.

— Один, два, три…

Она сосчитала до двенадцати.

— Да, — подтвердила она, — в нашем распоряжении двенадцать дней.

— Ну, а потом?

— Потом… — прошептала Пакита, словно заворожённая одной мыслью, подобно слабой женщине под занесённым над ней топором палача, подавленная чувством страха перед будущим, лишённая той чудесной силы, которой её наградила природа, казалось бы, для того, чтобы она всегда возбуждала желания и претворяла в бесконечную поэму самые грубые наслаждения.

— Потом… — повторила она.

Глаза её уставились в одну точку — казалось, она созерцает что-то далёкое и грозное.

— Не знаю, — сказала она.

«Это безумная», — решил Анри, сам предаваясь странным мыслям.

Пакита показалась ему поглощённой чем-то, что не относилось к нему, как будто в ней боролись угрызения совести и страсть. Быть может, в сердце её была не изжита другая любовь, которая то вдруг вспыхивала, то вновь угасала На мгновение тысячи противоречивых мыслей захватили Анри. Девушка стала для него загадкой; но, изучая её опытным взглядом пресыщенного человека, жадного до неизведанных наслаждений, как тот восточный владыка, который требовал, чтобы ему изобрели какое-нибудь наслаждение, — ужасная жажда, изнуряющая сильные души! — Анри видел в Паките самую богатую натуру, когда-либо сотворённую для любви. Возможности, заключённые в этом теле, не говоря о душе, смутили бы всякого другого, но только не де Марсе; он был очарован предстоящей обильной жатвой заманчивых радостей, неисчерпаемого разнообразия в блаженстве — этой мечтой каждого мужчины, а также пределом стремлений каждой любящей женщины Его сводила с ума эта бесконечность, ставшая ощутимой, проявляющаяся в наслаждениях смертных существ.

Все это увидел он теперь в Златоокой девушке яснее, чем когда-либо, — так охотно позволяла она ему любоваться собой, счастливая тем, что ею восхищаются. Восторг де Марсе вылился в какое-то тайное исступление, и он обнаружил его, бросив на испанку взгляд, который та поняла, словно привыкла к подобным взглядам.

— Если ты не будешь моей, только моей, я убью тебя' — крикнул де Марсе.

Услышав эти слова, Пакита закрыла лицо руками и простодушно воскликнула:

— Святая Дева, что я наделала!

Она поднялась, бросилась на красную кушетку, зарылась головой в лохмотья, прикрывавшие грудь её матери, и зарыдала. Старуха приняла дочь в объятия, не нарушая своей неподвижности, не выразив ни малейшего сочувствия. Матери в высшей степени было присуще то величавое спокойствие диких народов, та способность казаться бесстрастным, как изваяние, перед которой бессилен и самый наблюдательный человек. Любила она или не любила свою дочь — кто знает? Под этой маской таились все человеческие чувства, хорошие и дурные, и всего можно было ждать от этого существа. Она медленно переводила взгляд с великолепных волос, словно плащом закрывавших её дочь, на Анри, которого старуха рассматривала с невыразимым любопытством. Словно удивлённая его появлением здесь, она, казалось, спрашивала себя, не колдовство ли это, не могла понять, какой прихотью природы был создан такой обольстительный юноша.

«Обе женщины издеваются надо мной», — подумал Анри.

В эту минуту Пакита подняла голову, бросив на него такой взгляд, который проникает до глубины души и опаляет её. Она показалась ему столь прекрасной, что он поклялся себе овладеть этим сокровищем красоты.

— Будь моей, Пакита!

— Ты меня убьёшь! — вымолвила она, охваченная страхом, трепещущая, но влекомая к нему непонятной силой.

— Убить тебя? Что ты! — сказал он улыбаясь.

Пакита вскрикнула в ужасе, сказала что-то матери, которая, властно взяв руку Анри, затем дочери, долго разглядывала эти руки и наконец отпустила их, зловеще покачав головой.

— Будь моей сейчас, сию минуту, следуй за мной, не покидай меня, я хочу этого, Пакита! Любишь ли ты меня? Приди ко мне!

В одно мгновение он наговорил ей тысячу безумных слов со стремительностью потока, что, свергаясь со скал, на тысячи ладов повторяет один и тот же звук.

— Тот же голос! — печально, совсем тихо прошептала Пакита, так что де Марсе не мог её услышать. — И… тот же пыл, — прибавила она. — Пусть будет так, — уже громко произнесла Пакита с такой страстной беззаветностью, которую невозможно передать. — Я буду твоей, но только не сегодня вечером Сегодня я слишком мало дала опиума Конче, она может проснуться, и тогда я погибла. В эту минуту все в доме думают, что я сплю у себя в спальне. Через два дня приходи на то же самое место, скажи то же самое слово тому же самому человеку. Человек этот — муж моей кормилицы; Кристемио меня обожает, он в муках умрёт за меня, но не выдаст меня ни единым словом. Прощай, — сказала она Анри, обвиваясь змеёй вокруг его тела.

Она сжала его в своих объятиях, положила голову к нему на плечо, подставила ему губы и сорвала с его уст поцелуй, от которого у обоих закружилась голова, — де Марсе показалось, что земля разверзается у него под ногами, а Пакита крикнула: «Уходи!» — голосом, который ясно показывал, как мало она владела собой. Но она не разжимала своих объятий и, продолжая повторять «Уходи!» — медленно вела его к лестнице.

Там мулат, белые глаза которого загорелись при виде Пакиты, взял светильник из рук своего кумира и вывел Анри на улицу. Он оставил светильник под навесом, открыл дверцу кареты, усадил Анри и со сказочной быстротой доставил его на Итальянский бульвар. Лошади мчались так, словно в них вселился дьявол.

Все происшествие промелькнуло для де Марсе как дивный сон, — но такой сон, даже рассеявшись, оставляет в душе чувство сверхъестественного упоения, за которым потом человек гоняется всю остальную свою жизнь. И все это повлёк за собой один лишь поцелуй. Не бывало ещё свидания благопристойнее, непорочнее, даже, быть может, холоднее, в более неприглядной обстановке, перед лицом более страшного божества, — ибо мать Пакиты запечатлелась в воображении Анри как исчадие ада, как некое скрюченное существо, похожее на безжизненный труп, порочное и дико-жестокое, своей фантастичностью превосходящее все, что когда-либо создавали художники и поэты. А между тем ни одно свидание не обостряло так его чувств, не пробуждало таких дерзких желаний, не исторгало из его сердца такой любви, которая словно насыщала собой самый воздух вокруг него. Это было какое-то мрачное, таинственное, сладостное, нежное, скованное и вместе с тем восторженное чувство, какое-то странное сочетание безобразного и небесно-прекрасного, рая и ада — и все это пьянило де Марсе. Он перестал быть самим собой, и все же у него хватило сил, чтобы бороться с опьянением страсти. Чтобы понять его поведение при развязке этой истории, необходимо объяснить, как душа его воспарила в ту пору, когда обычно молодые люди мельчают в общении с женщинами и в бесконечных мечтах о них. Он окреп духом благодаря тайным обстоятельствам, наделившим его безмерной и не ведомой никому властью. В руке у этого юноши был скипетр, более могущественный, чем скипетр современных королей, которые обычно ограничены законом в малейших проявлениях своей воли. Де Марсе пользовался самодержавной властью восточного деспота. Но эта власть, столь глупо проявляемая тупыми азиатскими царьками, была вдвое усилена благодаря европейскому развитию и французскому уму, самому гибкому и самому острому оружию в умственном арсенале человечества. У Анри были неограниченные возможности удовлетворять свою жажду наслаждений и почестей. Сила такого незримого воздействия на общество облекла его подлинным, хотя и тайным, величием, не нуждающимся в показной пышности и сосредоточенным в нем самом. Он смотрел на себя не так, как мог на себя смотреть Людовик XIV, но как смотрели на себя самые гордые из калифов, фараонов, Ксерксов, которые верили в своё божественное происхождение и, подобно божеству, скрывали лик свой от подданных, дабы не поразить их насмерть своим взором. И вот, выступая судьёй и обвинителем в своих столкновениях с людьми, де Марсе спокойно выносил смертный приговор мужчине или женщине, если они его оскорбили. Хотя нередко приговор этот произносился в легкомысленно-игривой форме, однако всегда он оказывался непреложным. Проступок становился несчастьем, подобным тому, какое причиняет молния, поразив насмерть молодую, счастливую парижанку, спешившую на свидание в карете, а не старика кучера на козлах. Понятно, что глубокая и горькая ирония, свойственная речам этого молодого человека, почти на всех наводила ужас и каждый боялся его задеть. Женщины необычайно любят таких мужчин, этих владык собственной милостью, как бы шествующих в окружении львов и палачей, вселяя повсеместно трепет. Сознание своей силы придаёт им спокойную уверенность во всех своих действиях и львиную гордость — все, что воплощает для женщин тот тип сильного мужчины, о котором они мечтают. Таков был де Марсе.

В этот день он, счастливый сознанием своего близкого блаженства, вновь превратился в непосредственного и податливого юношу и, ложась спать, думал только о любви. Ночью он видел сны, какие видят страстные молодые люди; ему снилась Златоокая девушка. То были какие-то фантастические видения, неуловимые странные образы, пронизанные ярким светом, в которых угадываются целые незримые миры, но только смутно: перед ними как бы колеблется некая завеса. Следующие два дня Анри скрывался, и никто не мог его найти. Он пользовался своей властью только на известных условиях, и, к счастью для него, в эти дни он был простым солдатом на службе тому демону, от которого зависела таинственная сторона его жизни.

Но в назначенный час, вечером, он высматривал на бульваре карету, которая не заставила себя ждать. Мулат подошёл к Анри и обратился к нему с французской фразой, как видно, заученной им наизусть:

— Она сказала, если вы хотите её повидать, дайте завязать себе глаза.

И Кристемио показал белый шёлковый платок.

— Нет! — произнёс Анри, властная душа которого вдруг возмутилась.

И он занёс уже ногу на ступеньку кареты. Но мулат подал знак, и карета отъехала.

— Хорошо! — закричал де Марсе, приходя в неистовство при мысли, что потеряет обещанное ему наслаждение.

К тому же он понимал невозможность каких-либо переговоров с рабом, который слепо, как палач, исполнял приказания. И разве на это пассивное орудие должен обрушиться его гнев?

Мулат свистнул, карета повернула обратно. Анри стремительно бросился в неё. И пора было: несколько зевак уже толпились на бульваре. Анри был силён и хотел перехитрить мулата. Когда лошади побежали крупной рысью, он схватил мулата за руки, чтобы, одолев и укротив своего надсмотрщика, развязать себе глаза и проследить, куда его везут. Напрасная попытка! Глаза мулата загорелись во мраке. Испуская крики сдавленным от ярости голосом, он вырвался и железной рукой отбросил де Марсе, словно пригвоздив его к углу кареты; затем другой, свободной рукой он вытащил трехгранный кинжал и свистнул. Услышав свист, кучер остановился. Анри был безоружен, он вынужден был покориться и сам подставил голову, чтобы ему завязали глаза. Это выражение покорности успокоило Кристемио, и он завязал ему глаза почтительно и заботливо, что говорило о некоторого рода преклонении перед избранником своего божества. Но прежде чем прибегнуть к этой мере предосторожности, он недоверчиво спрятал свой кинжал во внутренний боковой карман и застегнулся до самого подбородка.

«Да, этот чудила убил бы меня не задумываясь», — подумал де Марсе.

Лошади снова помчались во весь опор. Для молодого человека, так хорошо знавшего Париж, как знал его Анри, оставался ещё один выход. Чтобы узнать, куда они едут, ему достаточно было сосредоточиться и подсчитывать, исходя из количества попадавшихся им на пути водостоков, все улицы, которые приходилось им пересекать, пока они следовали прямо по бульварам. Таким образом, он мог бы установить, на какую боковую улицу свернёт карета, в сторону Сены или высот Монмартра, и отгадать название и положение улицы, где остановится его проводник. Но сильнейшее возбуждение, вызванное борьбой, ярость при мысли об унизительных условиях, которым он подчинялся, навязчивые мысли о мести, догадки по поводу мелочной заботливости таинственной девушки обо всех обстоятельствах его приезда к ней, — все мешало ему сосредоточить, подобно слепым, особое внимание, необходимое для напряжённой, чёткой работы умственных способностей и памяти. Ехали около получаса. Карета остановилась не на мостовой. Мулат и кучер взяли Анри поперёк тела, вытащили его из кареты, положили на какие-то носилки и понесли через сад, о чем он догадался по благоуханию цветов и характерному запаху деревьев и зелени. Все было так тихо вокруг, что он различал шум капель, падавших с влажной листвы. Оба человека внесли его по лестнице, поставили на ноги, провели через длинный ряд комнат, держа за руки, и оставили его наконец в наполненных ароматом покоях, где нога тонула в пушистом ковре. Женская рука усадила его на диван и сняла с его глаз повязку. Анри увидел перед собой Пакиту, но Пакиту, окружённую блестящей роскошью, которую так любят сладострастные женщины.

Половина будуара, где находился Анри, была мягко закруглена, а противоположная часть образовывала правильный квадрат, где посредине стены блестел беломраморный золочёный камин. Анри был введён через боковую дверь, скрытую под богатой ковровой портьерой и расположенную прямо против окна. Вдоль всей подковообразной стены комнаты тянулся настоящий турецкий диван, иначе говоря, матрац, положенный прямо на пол, но матрац широкий, как кровать, — диван в пятьдесят футов длиною, крытый белым кашемиром, украшенный чёрными и пунцовыми сборчатыми полосами, перекрещёнными под косыми углами. Спинка этого гигантского ложа возвышалась на несколько дюймов над грудой подушек, придававших ему ещё больше роскоши прелестью своих узоров.

Будуар был обтянут красной тканью, а по ней трубчатыми складками, наподобие каннелюр коринфской колонны, ниспадал индийский муслин, отделанный поверху и понизу пунцовой каймой в чёрных арабесках. Под складками муслина пунцовый цвет казался розовым, и этот цвет любви повторялся на оконных занавесах, тоже из индийского муслина, подбитых розовой тафтой и отделанных пунцово-чёрной бахромой. Шесть двухсвечных канделябров из золочёного серебра, укреплённых на стене, на равном друг от друга расстоянии, освещали диван. Потолок, с которого свешивалась люстра матового золочёного серебра, сверкал белизной, подчёркнутой золочёным карнизом. Ковёр напоминал восточную шаль, он являл взорам тот же рисунок, что и диван, и приводил на память поэзию Персии, где он был выткан руками рабов. Мебель была обита белым кашемиром с чёрной и пунцовой отделкой. Часы, канделябры — все было из белого мрамора, сверкало позолотой. Единственный стол, стоявший в этой комнате, покрыт был кашемировой скатертью. В изящных жардиньерках были розы всевозможных сортов и другие цветы — только белые и красные. Словом, все до мелочей, казалось, было предметом нежнейших забот. Никогда ещё богатству не удавалось столь кокетливо себя завуалировать красивой оболочкой, выказывать столько грации, возбуждать столько сладострастной неги. Здесь должно было воспламениться и самое холодное существо. Переливающаяся ткань обивки, цвет которой менялся в зависимости от направления взгляда, переходя от совершенно белых к совершенно розовым тонам, прекрасно сочеталась с игрой света, пронизывающего прозрачные складки муслина, создавая впечатление чего-то облачного, воздушного. К белизне душа испытывает какое-то особенное влечение, к красному цвету льнёт любовь, а золото потворствует страстям, обладая властью удовлетворять их прихоти. Так все смутные и таинственные свойства человеческой души, её необъяснимые, бесконечные изгибы находили здесь поощрение. Эта совершённая гармония создавала какое-то совсем особое созвучие красок, вызывала в душе сладострастные, неопределённые, неуловимые отклики.

И в мягкой атмосфере, насыщенной тонким благоуханием, Па-кита, с обнажёнными ногами, в белоснежном воздушном пеньюаре, с померанцевыми цветами в чёрных волосах, предстала перед Анри коленопреклонённая, склонившаяся перед ним, как перед божеством, нисшедшим в сей дивный храм. Хотя де Марсе и привык к изысканной парижской роскоши, он был изумлён видом этой чудесной раковины, подобной той, из которой вышла Венера.

Было ли то следствием резкого перехода от темноты, в которой до этого он долго пребывал, к свету, заливавшему теперь его до глубины души, или же поразительного контраста между окружающей его обстановкой и обстановкой первого их свидания, — но он испытал одно из тех тончайших ощущений, какие порождает только подлинная поэзия. Когда в дивном уголке, как бы по волшебству возникшем перед ним, он увидел этот венец творения, эту деву — тёплые тона её лица, её нежную кожу, слегка позлащённую красноватыми бликами, окутанную дымкой какого-то неведомого любовного томления, как бы сияющую отблесками всех светильников и отсветами всех красок, — его гнев, жажда мести, уязвлённое самолюбие — все исчезло. Как орёл, что камнем кидается на свою добычу, он схватил её в объятия, усадил к себе на колени и в неизъяснимом сладострастном упоении ощутил тяжесть роскошного тела, нежно прильнувшего к нему.

— Приди ко мне, Пакита! — еле слышно прошептал он.

— Говори, говори, не бойся! — сказала ему Пакита — Этот приют создан для любви. Ни один звук не вырвется отсюда наружу, все подчинено здесь одному — сохранить звуки и музыку любимого голоса. Как ни кричи здесь — никто ничего не услышит по ту сторону этих стен. Здесь можно убить кого хочешь, твоя жертва будет тщетно звать на помощь, как в бескрайней пустыне.

— Да кто же это постиг в таком совершенстве ревность и её требования?

— Никогда не спрашивай меня об этом, — ответила она, неописуемо милым движением развязывая галстук молодого человека и, вероятно, желая полюбоваться его шеей.

— Да, вот она, эта шея, которая так мне нравится… — сказала она. — Хочешь порадовать меня?

Вопрос этот, прозвучавший в её устах почти цинично, вывел де Марсе из задумчивости, в которую поверг его властный запрет Па-киты допытываться, кем было то неведомое существо, что, как тень, витало над ними.

— А если бы я захотел узнать, кто властвует здесь?

Пакита взглянула на него, вся дрожа.

— Стало быть, это не я! — сказал он, подымаясь и отталкивая от себя девушку, которая упала, запрокинув голову. — Где бы я ни был, я не терплю рядом с собой другого.

— Мне страшно, страшно!.. — вырвалось у несчастной рабыни, охваченной ужасом.

— Да за кого же ты меня принимаешь? Ответишь ты мне или нет? Вся в слезах, Пакита тихо поднялась, подошла к одному из двух шкапов чёрного дерева, стоявших в комнате, достала оттуда кинжал и протянула его Анри с покорностью, способной разжалобить даже тигра.

— Дай мне все счастье, какое только может дать мужчина, когда он любит, — сказала она, — и, когда я засну, убей меня, потому что ответить тебе я не могу. Пойми! Я здесь — как бедный зверёк на цепи, я и то удивлена, как осмелилась я перекинуть мост через пропасть, что разделяет нас. Опьяни меня ласками, а потом убей! О нет, нет! — воскликнула она, складывая руки, как на молитве. — Не убивай меня! Я люблю жизнь! Жизнь для меня так прекрасна! Пусть я рабыня, но ведь я и царица. Я могла бы обмануть тебя страстными речами — заверить, что люблю лишь тебя одного, доказать тебе мою любовь, воспользоваться своей минутной властью, чтобы сказать тебе: «Возьми меня и на мгновение упейся мною, как мимоходом упиваются ароматом цветка в королевском саду». А потом, вскружив тебе голову женскими уловками, воспарив с тобой на крыльях ввысь, утолив свою жажду наслаждений, я могла бы приказать, чтобы тебя бросили в колодец, где никто тебя никогда не найдёт, — он вырыт с той целью, чтоб можно было мстить, не страшась кары правосудия, и наполнен гашёной известью, которая испепелила бы твоё тело. Лишь в моем сердце остался бы ты навеки.

Анри спокойно взглянул на девушку, и бесстрашный взгляд его наполнил её радостью.

— Нет, никогда я не сделаю этого! Не западня ждала тебя здесь, а женское сердце, которое тебя боготворит. Не тебя, а меня бросят в колодец.

— Право, все это необычайно забавно, — сказал де Марсе, внимательно вглядываясь в неё. — Ты, вероятно, славная, но чудная девушка: честное слово, ты какая-то живая загадка, которую не так просто разгадать.

Пакита ничего не поняла из того, что сказал ей юноша; она тихо глядела на него широко открытыми глазами, которые никогда не могли быть глупыми, столько сладострастия они выражали.

— Послушай, любовь моя, — сказала она, возвращаясь к своей первоначальной мысли, — хочешь доставить мне удовольствие?

— Я сделаю все, что ты захочешь, и даже то, чего ты не захочешь, — смеясь ответил де Марсе, который снова обрёл свою фатовскую непринуждённость и решил ловить любовную удачу, не заглядывая ни вперёд, ни назад. А кроме того, быть может, полагался он на свои силы и на свою опытность в любви, рассчитывая через несколько часов всецело покорить себе девушку и выведать у неё все её тайны.

— Так разреши мне нарядить тебя по моему вкусу, — сказала она.

— Наряжай как тебе вздумается, — отвечал Анри.

Пакита с радостной поспешностью достала из шкапа красное бархатное платье, нарядила в него де Марсе, потом надела ему на голову женский чепчик и закутала его в шаль. Невинно, как ребёнок, увлекаясь этими шалостями, она судорожно смеялась и напоминала птицу, бьющуюся крыльями о стены. Но сейчас для неё, казалось, ничто не существовало. Если нельзя изобразить все те неслыханные восторги, которым предавались эти два прекрасных существа, созданные небом в счастливый час, то, быть может, необходимо хотя бы в отвлечённой форме охарактеризовать странные, почти фантастические впечатления молодого человека. Мужчины, принадлежащие к тому же общественному кругу и ведущие такой же образ жизни, как де Марсе, прекрасно умеют распознавать невинность девушки. Но — странное дело! — если Златоокая девушка была девственна, она отнюдь не была невинна. Столь прихотливое сочетание чудесного и реального, мрака и света, ужаса и красоты, наслаждения и опасности, рая и ада, каким запечатлелось начало этого приключения, раскрылось с особенной силой в своенравном и дивном существе, лежавшем в объятиях Анри. Все ухищрения самого утончённого сладострастия, все, что раньше было знакомо Анри из той поэзии чувственности, какую именуют любовью, померкло перед сокровищами, которыми одарила его эта девушка, — искристые очи не обманули его ни в одном из своих обещаний. То была некая восточная поэма, напоённая тем же солнцем, что согревает трепетные строфы Саади и Гафиза. Только ни ритму Саади, ни ритму Пиндара не передать смятенного, изумлённого восторга чудесной девушки, когда было развеяно заблуждение, в котором её держала чья-то железная воля.

— Погибла, — воскликнула она, — я погибла! Адольф, увези меня на край света, на какой-нибудь остров, чтобы там никто, никто нас не знал. Скроемся бесследно, а то погоня настигнет нас хотя бы в самом аду… Боже мой, рассвело… Беги. Увижу ли я тебя когда-нибудь? Да, я увижу тебя завтра, если даже ради этого счастья мне нужно будет убить всех моих надсмотрщиков… До завтра!

Она прильнула к нему — и в её объятии чувствовался смертельный ужас. Потом, нажав какую-то пружину, вероятно, сообщавшуюся со звонком, она стала упрашивать де Марсе, чтобы тот дал завязать ему глаза.

— Но если я не хочу… если я хочу остаться здесь?

— Ты только ускоришь мою смерть, — сказала она, — ибо теперь я твёрдо знаю, что умру за тебя.

Анри уступил. Бывает, что мужчина, упившись наслаждением, проявляет какую-то небрежность, неблагодарность, стремится побыть на свободе, рассеяться, испытывает как бы некоторое презрение и даже, может быть, отвращение к своему кумиру — словом, подчиняется необъяснимым чувствам, которые делают его подлым и низким. О существовании этого смутного, но совершенно реального ощущения у душ, не просветлённых небесным светом, не помазанных святыми благовониями, питающими постоянство чувств, знал, по всей вероятности, Руссо, недаром в «Новой Элоизе», в конце этого собрания писем, изобразил он приключения милорда Эдуарда. Несомненно, Руссо вдохновлялся произведениями Ричардсона, но он отошёл от них в толковании тысячи разнообразных подробностей, что и придало столь восхитительное своеобразие этому памятнику его творчества; здесь он оставил потомству в наследство великие идеи, в которых нелегко разобраться, когда читаешь его роман в юности и ищешь в нем только пламенных описаний физического чувства, тем более что серьёзные писатели и философы привлекали подобные картины исключительно в качестве наглядного примера или для подтверждения какой-нибудь значительной мысли; а между тем страницы, посвящённые приключениям милорда Эдуарда, содержат в себе одну из тех мыслей этого романа, которые отмечены удивительной, поистине европейской, утончённостью.

Итак, Анри обычно пребывал во власти тех смутных чувств, которых не знает истинная любовь. Вернуть его к какой-нибудь женщине могло только явное превосходство её над другими или неотразимая привлекательность воспоминаний.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6