Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человеческая комедия - Пьеретта

ModernLib.Net / Классическая проза / де Бальзак Оноре / Пьеретта - Чтение (стр. 1)
Автор: де Бальзак Оноре
Жанр: Классическая проза
Серия: Человеческая комедия

 

 


Оноре де Бальзак

Пьеретта

Мадемуазель Анне Ганской.

Дорогое дитя, вы — радость всей вашей семьи; ваша пелеринка, белая или розовая, порхает в густой зелени Верховни, словно блуждающий огонек, да которым с нежностью следят любящие взоры вашей матери и отца, — так уместно ли посвящать вам эту печальную повесть? Но узнать о горестях, которых никогда не испытает молодая девушка, окруженная, как вы, обожанием, вам все же, быть может, следует — ибо ваши прелестные ручки могут когда-нибудь облегчить эти горести В истории наших нравов столь трудно, Анна, найти случай, достойный вашего внимания, что автор лишен был выбора; но вы, возможно, поймете, как вы счастливы, читая повесть, которую посылает вам,

Ваш старый друг де Бальзак


Ранним утром в октябре 1827 года на маленькой площади в нижней части города Провена стоял юноша лет шестнадцати, в котором не трудно было сразу же признать пролетария (латинское слово, с недавних пор смело пущенное в обращение). В столь ранний час он мог никем не замеченный рассматривать дома, выходившие на эту продолговатую прямоугольную площадь. Мельницы на речках Провена уже работали. В ярком блеске и свежести утра шум мельничных колес, повторяемый эхом верхнего города, лишь подчеркивал тишину, такую глубокую, что слышно было чуть ли не за милю, как дребезжит и лязгает дилижанс, проезжающий по большой дороге. Дома вдоль площади, обсаженной тенистыми липами, представляли собой два ряда незамысловатых строений, по одному виду которых угадывалась дремотная и размеренная жизнь местных буржуа. Здесь не было и следа торговой суеты. В те времена даже в жилищах богачей роскошно разукрашенные ворота были редкостью, а если где и встречались, то не часто поворачивались на своих петлях — разве что у г-на Мартене: он по необходимости завел собственный кабриолет для своих врачебных разъездов. Фасады домов увиты были виноградной лозой либо вьющимися розами, пышные пучки которых, взбегая по стенам на длинных стеблях, благоухали под окнами второго этажа. Площадь одним концом своим почти соприкасалась с главной улицей нижнего города, а вторым — упиралась в другую, параллельную ей улицу, сады которой спускались к одной из двух речек, орошающих долину Провена.

В этой-то самой тихой части площади молодой рабочий и разыскал нужный ему дом по указанным приметам: фасад из белого камня, в желобках, изображающих мелкую кладку; окна с выступами, обнесенными решеткой из тонких железных прутьев с желтыми розетками; на окнах серые ставни; дом двухэтажный. Крутая шиферная крыша над фасадом прорезана тремя оконцами мансарды и увенчана новеньким модным флюгером — вырезанной из жести фигурой охотника, который прицелился в зайца. Ко входной двери ведут три каменные ступеньки. По одну ее сторону — конец свинцовой трубы, откуда в сточную канавку извергаются помои, что указывает на близость кухни; по другую — два окна, тщательно закрытые серыми ставнями, в ставнях просветы в виде сердечка; молодой рабочий решил, что тут должна быть столовая. Под каждым из окон первого этажа, приподнятого над землей на высоту трех ступеней, — отдушины погреба, прикрытые крашеными железными дверцами с вычурным сквозным узором. Все здесь сверкало новизной. В кричащей роскоши этого заново отделанного дома, резко выделявшейся среди обветшалых фасадов других домов, наблюдатель тотчас же угадал бы пошлый вкус и тупое самодовольство ушедшего на покой лавочника. Юноша смотрел на дом с чувством какого-то грустного удовлетворения; о чем-то, видимо, размышляя, он переводил взгляд с кухни на мансарду. В розовых лучах зари за одним из окон мансарды явственно стали видны коленкоровые занавески, — за двумя другими их не было. Лицо юноши просияло, он отступил на несколько шагов, прислонился к стволу липы и на протяжный лад, как поют обычно жители западной Франции, запел бретонский романс Брюгьера, композитора, одарившего нас чудесными песнями. В Бретани деревенские парни поют эту песню новобрачным в день их свадьбы:

Пришли мы все сюда

поздравить новобрачных:

И вашего супруга

И вас, его подруга! 

Покрепче всех цепей

колечке золотое:

Навек соединило -

Лишь разлучит могила!

Теперь уж не для вас

и пляски и забавы, -

Куда уж вам, соседка!

Теперь вы — домоседка. 

Вам больше не плясать,

а быть женой примерной

И, кроме лишь супруга,

Не знать иного друга. 

Примите же цветы,

что мы вам преподносим.

Ах, век цветов не боле,

Чем век девичьей воли!

Этот народный напев был полон прелести и не уступал по красоте тому мотиву, на который Шатобриан положил свои стихи: «Скажи, ты помнишь ли, сестрица?» Какая же бретонка, услышав его вдруг в Шампани, маленьком бриарском городке, устояла бы перед властью нахлынувших воспоминаний о родном ей древнем и славном крае, отраженном в этой песне, как в зеркале, со всем своим добродушием, со своими нравами и картинами природы! Песня дышала какой-то глубоко трогательной меланхолией, навеянной мыслями о жизни. Эта способность безыскусственного и зачастую веселого напева пробуждать в душе целый мир серьезных, нежных и грустных образов — особое свойство тех народных песен, которые представляют собой как бы музыкальный пережиток, если под словом «пережиток» понимать все то, что пережило народы и уцелело среди исторических потрясений. Рабочий не спускал глаз с занавесок мансарды, но после первого куплета не уловил за ними никакого движения. При втором — коленкор заколыхался. А при словах: «Примите же цветы» — в окне показалось девичье личико. Белая ручка осторожно приоткрыла окно, и молодая девушка приветливо кивнула головой — в тот самый миг, когда странник заканчивал песню двустишием, бесхитростно выражавшим меланхолическую мысль:

Ах, век цветов не боле,

Чем век девичьей воли!

Юноша достал вдруг из-под куртки золотистый цветок, цветок дрока, часто встречающийся в Бретани, но сорванный, конечно, на полях Бри, где он большая редкость.

— Неужели это вы, Бриго? — тихо спросила молодая девушка.

— Да, да, Пьеретта. Я живу в Париже, а сейчас брожу по Франции странствующим подмастерьем; но готов обосноваться здесь, раз вы здесь живете.

Тут во втором этаже, под комнатой Пьеретты, щелкнул шпингалет. Бретоночка в смятении бросила одно только слово: «Бегите!» — и юноша, точно вспугнутый лягушонок, отскочил к переулку, который, огибая мельницу, ведет к Большой улице, главной артерии нижнего города; но как он ни был проворен, его башмаки с подковками громко застучали по мелким камням провенской мостовой, и этот звук, легко различимый среди пения мельничных колес, мог быть услышан тем, кто открывал окно.

То была женщина. Ибо нет мужчины, который бы вырвался из сладостных оков утреннего сна, чтобы послушать трубадура в рабочей куртке; только дева просыпается при звуках любовной песни. Это действительно была дева — притом старая дева. Распахнув ставни, точно летучая мышь — крылья, она осмотрелась по сторонам, но до нее лишь смутно донеслись шаги убегавшего Бриго. Что может быть оскорбительней для глаза, чем безобразная старая дева, высунувшаяся утром из окна? Из всех смехотворно-уродливых картин, развлекающих путешественника, который проезжает через провинциальные городки, эта, пожалуй, самая неприятная: так много в ней грустного и отталкивающего, что пропадает всякая охота смеяться. Старая дева, обладательница столь тонкого слуха, появилась в окне без обычных своих прикрас, без накладных волос и высокого кружевного воротничка.

Из-под ночного чепца, съехавшего набок во время сна, выглядывал у нее тот ужасный колпачок из черной тафты, которым старухи прикрывают макушку головы. Это придавало ей зловещий вид, каким художники любят наделять колдуний. Пергаментные виски, уши и шея оставались почти совсем открытыми; бороздившие их глубокие морщины выделялись уродливыми красными линиями, подчеркнутыми белизной кофты, завязанной у шеи витым шнурком. Сквозь прореху распахнувшейся кофты, как у равнодушной к своей внешности старой крестьянки, виднелась высохшая грудь. Тощая рука походила на обернутую тряпицей палку. В рамке окна старая дева казалась высокой: у нее было крупное, длинное лицо, напоминавшее несоразмерно большие лица швейцарцев. Оно грешило полным отсутствием гармонии, отличалось сухостью черт и неприятным оттенком кожи, а написанная на нем бесчувственность способна была внушить отвращение физиономисту. Бесчувственность проступала теперь явственно, между тем как обычно она прикрывалась торгашеской улыбочкой и слащавой любезностью, столь ловко подделанной под добродушие, что окружающие могли счесть эту особу доброй. Старая дева была владелицей дома совместно с братом. Брат ее так крепко спал в своей комнате, что его не разбудил бы даже мощный оркестр Большой оперы. Выглянув из окна, старая дева подняла к мансарде маленькие бледно-голубые, холодные глаза с вечно припухшими веками и короткими ресницами; она старалась увидеть Пьеретту, но, убедившись в бесплодности своих попыток, скрылась в комнате, подобно тому как черепаха, высунув на мгновение голову, тотчас же прячет ее обратно под свой панцирь. Ставни захлопнулись, и тишину площади нарушали лишь приезжавшие в город крестьяне да ранние пешеходы. Когда в доме есть старая дева — нет надобности в сторожевых псах: ни одно, даже самое незначительное происшествие не пройдет незамеченным ею, каждое будет обсуждено и из каждого будут сделаны все возможные выводы. Вот почему и этот случай дал пищу для серьезных подозрений и послужил началом одной из скрытых семейных драм, которые, оставаясь тайными, не менее от этого жестоки, — если только позволено, впрочем, назвать драмой случай из домашнего быта.

Пьеретта больше уже не ложилась. Появление Бриго было для нее огромным событием. В течение ночи, этого земного рая для несчастных, она избавлялась от огорчений и придирок, которые ей приходилось сносить днем. Как герою какой-то баллады, не то русской, не то немецкой, сон ей казался счастливой явью, а день — дурным сном. То было первое радостное пробуждение за три года. Поэтические воспоминания детства сладостной мелодией зазвучали у нее в душе. Первый куплет, пропетый Бриго, она слышала сквозь сон, при втором — вскочила с постели, третий же поверг ее в сомнение (все несчастные сродни апостолу Фоме); при четвертом куплете она босиком, в одной рубашке подбежала к окну и узнала друга своего детства Бриго. Да, это ведь та самая широкая куртка с короткими прямоугольными полами и с боковыми карманами, обычная в Бретани синяя суконная куртка; тот самый цветной жилет из грубой бумажной ткани, полотняная рубаха с широким отложным воротником и застежкой в виде золотого сердечка, серьги, тяжелые башмаки, штаны из синего холста с неравномерно окрашенными нитями — словом, все те простые и прочные вещи, из которых состоит костюм бретонского бедняка. Большие роговые пуговицы, белевшие на жилете и куртке, заставили сердце Пьеретты учащенно забиться. Золотистый дрок вызвал на глазах ее слезы; но цветы воспоминаний, едва распустившись в ее душе, были смяты жестоким страхом. У нее мелькнула мысль, что двоюродная сестра могла, пожалуй, слышать, как она вскочила и подбежала к окну; она угадала присутствие старой девы и подала Бриго тревожный сигнал, которому бедный бретонец, ничего не поняв, все же поспешил повиноваться. Нерассуждающая его покорность свидетельствовала о беззаветной и чистой любви, которая извечно существует на нашей планете, но цветет, как алоэ на острове Isola bella[1], лишь два-три раза в столетие. Наивнейшая самоотверженность наивнейшего чувства умилила бы всякого, кто наблюдал бы стремительное бегство Бриго. Жак Бриго был под стать четырнадцатилетней Пьеретте Лоррен: оба были еще детьми! Видя, как отскочил в сторону Бриго, которому передалось ее смятение, Пьеретта не могла удержаться от слез. Она опустилась в убогое кресло, стоявшее перед столиком, над которым висело зеркало. Облокотившись на этот стол и подперев голову руками, она сидела в задумчивости целый час, воскрешая в памяти Ле Марэ, городок Пан-Гоэль, смелые путешествия по пруду в челноке, отвязанном для нее от старой ивы маленьким Жаком, морщинистые лица бабушки и деда, страдальческий облик матери, красивые черты майора Бриго — словом, все свое беззаботное детство! Это тоже было как сон: мгновения яркой радости на тусклом сереньком фоне. Ее прекрасные пепельно-белокурые волосы растрепались под смявшимся за ночь перкалевым чепчиком с оборочкой, который она сама для себя смастерила. С обеих сторон, у висков, свисали локоны, выбившиеся из бумажных папильоток. Толстая распустившаяся коса упала на спину. Цвет лица указывал на тяжелую болезнь, которой подвержены молодые девушки, — она известна под названием «бледной немочи» и лишает больную естественных красок, убивает аппетит, свидетельствуя о серьезном расстройстве всего организма. Тело Пьеретты было воскового цвета. Стоило взглянуть на шею и плечи, бледные, как исчахшая без света и воздуха травка, чтобы понять, отчего так худы эти вытянутые вперед и скрещенные руки. Тоненькие ноги Пьеретты, казалось, потеряли от болезни всю свою упругость; сорочка, покрывавшая их лишь до половины, позволяла видеть слабые сухожилия и голубоватые вены, проступавшие под бледной кожей. Губы девочки стали от холода совсем лиловыми. Грустная улыбка, приподнимавшая уголки ее тонко обрисованного рта, открывала мелкие зубы цвета слоновой кости, хорошенькие полупрозрачные зубки, так гармонировавшие с нежными ушками, остреньким, изящным носом, со всем складом ее круглого и необыкновенно миловидного личика. Вся жизнь этого прелестного лица сосредоточилась в глазах золотисто-табачного цвета с черными точками, с глубоким зрачком. Веселая резвушка Пьеретта была теперь грустна. Утраченная жизнерадостность сохранилась лишь в живости глаз, в чистой прелести юного лба, в коротком подбородке с ямочкой. Длинные темные ресницы бахромками легли на побледневшие от болезни щеках. Чрезмерная бледность придавала поразительную чистоту всем чертам ее лица. Ухо, словно изваянное из мрамора, казалось маленьким чудом искусства. Пьеретта страдала по множеству причин. Вам, может быть, хочется узнать ее историю? Вот она.

Мать Пьеретты, в девичестве мадемуазель Офре из Провена, была единокровной сестрой г-жи Рогрон, матери нынешних владельцев этого дома.

Женившись в первый раз в восемнадцатилетнем возрасте, г-н Офре вступил вторично в брак уже шестидесяти девяти лет. От первого брака у него была единственная, довольно безобразная дочь, по семнадцатому году выданная замуж за Рогрона, содержателя провенского трактира.

У старика Офре родилась дочь и от второго брака, но на сей раз прелестная. Таким образом, в силу исключительных обстоятельств, между двумя дочерьми г-на Офре была огромная разница в летах: когда на свет появилась вторая дочь, дочери от первого брака было уже за пятьдесят. К тому времени, как старик отец одарил ее сестрой, г-жа Рогрон была уже матерью двух взрослых детей.

На девятнадцатом году младшая дочь пылкого старца вышла замуж по любви за бретонского офицера Лоррена, капитана императорской гвардии. Любовь нередко пробуждает честолюбие. Капитан, желая поскорее получить чин полковника, перешел из гвардии в армию. Батальонный командир Лоррен и его жена безбедно жили на деньги, которые им посылали супруги Офре, блистали в Париже или носились по Германии, в зависимости от того, давал ли император сражения или заключал мир; но вскоре бывший провенский бакалейщик старик Офре скончался восьмидесяти восьми лет от роду, не успев сделать завещания. Трактирщик с женой так ловко прибрали к рукам наследство старика, что вдова получила лишь дом на площади да несколько арпанов земли. Мать молодой г-жи Лоррен осталась вдовой в тридцать восемь лет. Как многим вдовам, ей пришла в голову пагубная мысль вторично выйти замуж. Она продала своей падчерице, старухе Рогрон, дом и землю, доставшиеся ей в силу брачного контракта, и обвенчалась с молодым врачом по фамилии Неро, который промотал все ее состояние. Два года спустя она умерла от горя в полной нищете.

Таким образом исчезла большая часть наследства, причитавшегося г-же Лоррен после смерти старика Офре, и все оно свелось приблизительно к восьми тысячам франков. Майор Лоррен геройски пал на поле брани в Монтеро, оставив двадцатилетнюю вдову с годовалой дочерью на руках и без иных средств к существованию, кроме полагавшейся ей пенсии и будущего наследства после свекра и свекрови, мелких торговцев в Пан-Гоэле, городке, расположенном в той части Вандеи, которая называется Ле Марэ. Старики Лоррены — родители погибшего офицера, дед и бабушка Пьеретты Лоррен с отцовской стороны, — торговали строительным лесом, черепицей, шифером, трубами и т, п. То ли им не везло, то ли они не умели торговать, но дело шло плохо, они еле-еле сводили концы с концами. Из-за банкротства известного банкирского дома Коллине в Нанте, вызванного событиями 1814 года, и в связи с ними внезапным падением цен на колониальные товары, старики лишились своего вклада, составлявшего двадцать четыре тысячи франков. Невестку свою они встретили поэтому с радостью. Вдова майора получала восемьсот франков пенсии — огромные деньги в Пан-Гоэле. Восемь тысяч франков, которые после множества формальных проволочек, ввиду дальности расстояния, прислали ей зять и сестра Рогроны, она отдала Лорренам под закладную на их домишко в Нанте, стоивший не более десяти тысяч франков и приносивший сто экю дохода.

Младшая г-жа Лоррен умерла в 1819 году, почти одновременно со своей матерью, через три года после ее рокового замужества. Дочь престарелого Офре и его молодой супруги была маленьким, хрупким и болезненным созданием; сырой воздух Ле Марэ был ей вреден. Но чтобы удержать ее у себя, родители мужа уверили ее, что нигде в мире не найти страны здоровее и приятней, чем их Ле Марэ, арена действий Шаретта. Лоррены так за ней ухаживали, так ее ласкали и лелеяли, что после ее смерти уважение к ним только возросло. Кое-кто утверждал, впрочем, что бывший вандеец Бриго — один из тех упорных людей, которые сражались против республики под началом Шаретта, Мерсье, маркиза де Монторана и барона дю Геника, — сыграл немалую роль в том, что младшая г-жа Лоррен примирилась со своим местопребыванием. Но будь это даже и так, здесь проявилась его горячо преданная и любящая душа. Весь Пан-Гоэль видел, как Бриго, почтительно называемый майором — чин, полученный им в «католических войсках», — проводил целые дни и вечера подле вдовы майора императорских войск. Под конец даже кюре Пан-Гоэля позволил себе обратиться с наставлениями к старухе Лоррен: он просил ее уговорить невестку обвенчаться с Бриго, обещая выхлопотать ему при содействии виконта де Кергаруэта место мирового судьи кантона Пан-Гоэль.

Смерть бедной молодой женщины разрушила эти планы. Пьеретта осталась у деда с бабкой, от которых ей причиталось четыреста франков процентов в год, — деньги эти, естественно, расходовались на ее содержание. Торговля стариков шла все хуже и хуже; у них появился деятельный и ловкий конкурент, которого они нещадно бранили, не предпринимая ничего другого, чтобы себя отстоять. Их друг и советчик майор Бриго умер спустя полгода после смерти своей подруги — то ли с горя, то ли от ран: их у него было двадцать семь. Плохой сосед был хорошим коммерсантом и задумал положить конец всякой конкуренции, разорив своих соперников. Его стараниями Лоррены получили взаймы деньги под вексель и, как он и предвидел, расплатиться не могли, так что на старости лет вынуждены были объявить себя несостоятельными. Бабушка предъявила свои законные права — им дано было преимущество перед закладкой Пьеретты; старуха настаивала на своих правах, чтобы сохранить на старости лет кусок хлеба для мужа. Дом в Нанте был продан за девять тысяч пятьсот франков, полторы тысячи из них ушло на расходы по продаже. Г-жа Лоррен получила оставшиеся восемь тысяч и отдала их под закладную, чтобы иметь возможность доживать свой век в Сен-Жаке — подобии монастыря, находившемся в Нанте и напоминавшем по своему устройству общину Сент-Перин в Париже; за очень скромную плату оба старика получали там кров и пищу.

Лишившись возможности оставить при себе свою разоренную внучку, старики Лоррены вспомнили о ее дяде и тетке Рогронах и послали им письмо. Провенских Рогронов уже не было в живых. Казалось бы, письмо, посланное им Лорренами, должно было пропасть. Но если есть что-либо на земле, что может заменить провидение, то это, несомненно, почта. Почтовая связь — нечто значительно более реальное, нежели связи общественные, которые не приносят к тому же столько дохода, а по своей изобретательности почта оставляет далеко позади самых искусных сочинителей романов. Если на почту попадает письмо и ей причитается за него от трех до десяти су, адресата же приходится разыскивать, то она проявляет такую деловую настойчивость, какую можно встретить разве только у самых неотвязных кредиторов. Почта мечется и рыщет по восьмидесяти шести департаментам Франции. Трудности возбуждают пыл чиновников, зачастую питающих склонность к литературным занятиям, и они пускаются на поиски Неизвестного со рвением ученых математиков из Парижского научного астрономического общества; они обшаривают всю страну. При малейшем проблеске надежды парижские почтовые отделения развивают необычайную деятельность. Вы бываете иной раз совершенно потрясены, разглядывая конверт, напоминающий зебру: так исполосован он с лицевой и оборотной стороны всякими каракулями — доблестными знаками административной настойчивости почты. Если бы за то, что проделывает почта, взялось частное лицо, оно потеряло бы на переездах, путевых издержках и потраченном времени десять тысяч франков, чтобы получить двенадцать су. Нет, почта, несомненно, куда остроумнее тех писем, которые она доставляет. Письмо Лорренов, адресованное в Провен Рогрону, умершему за год перед тем, было переправлено почтой в Париж г-ну Рогрону-сыну, владельцу галантерейной лавки на улице Сен-Дени. То было блестящим доказательством проницательности почты Наследника всегда в большей или меньшей степени мучит желание узнать, получил ли он все наследство спорна, не позабыты ли какие-нибудь векселя или тряпье. Казна умеет разгадать все, вплоть до человеческих слабостей. Письмо, адресованное умершему старику Рогрону в Провен, должно было неминуемо возбудить любопытство проживающих в Париже наследников — Рогрона-сына или же сестры его, мадемуазель Рогрон. Так что казна получила-таки свои шестьдесят сантимов. И Рогроны, к которым старики Лоррены, вынужденные расстаться с внучкой, в отчаянии простирали с мольбою руки, стали, таким образом, вершителями судьбы Пьеретты Лоррен. А потому необходимо описать их характер и рассказать об их прошлом.

Папаша Рогрон, содержатель провенского трактира, за которого старик Офре выдал замуж свою дочь от первого брака, был обладателем воспаленной физиономии, носа в красных жилках и одутловатых щек, разрумяненных Бахусом наподобие осенних листьев виноградной лозы. Приземистый, тучный, толстобрюхий, с жирными ляжками и толстыми руками, он был, однако, хитер, как швейцарский трактирщик, на которого смахивал и внешним своим видом. Его лицо походило чем-то на обширный виноградник, побитый градом. Он не блистал, конечно, красотой, но и жена его была не краше. Они представляли собою прекрасно подобранную супружескую пару. Рогрон любил хорошо поесть, притом любил, чтобы подавали красивые служанки. Он принадлежал к породе эгоистов с грубыми замашками, всенародно и бесстыдно предающихся своим порокам. Алчный, корыстолюбивый и беззастенчивый, вынужденный оплачивать свои удовольствия, он проедал все доходы, пока не съел своих зубов. Но скупость свою он сохранил. На старости лет он продал трактир, почти полностью прикарманил, как мы видели, наследство тестя и, удалившись на покой, поселился в маленьком доме на площади Провена, купленном за бесценок у вдовы папаши Офре, бабки Пьеретты. У Рогрона с женой было около двух тысяч франков дохода, состоявшего из арендной платы за двадцать семь участков земли, разбросанных вокруг Провена, и процентов с двадцати тысяч франков, вырученных ими за их заведение. Дом старика Офре был в очень жалком состоянии, но, расположившись в нем, бывшие владельцы трактира оставили его таким, как он был; они, как чумы, боялись всяких перемен: старым крысам по вкусу трещины и развалины. Бывший трактирщик пристрастился к садоводству и тратил свои доходы на увеличение сада; Рогрон дотянул его до самой реки, и сад представлял собой длинный четырехугольник, втиснутый между двух стен и заканчивавшийся площадкой, усыпанной щебнем. Природа, предоставленная самой себе, могла развернуть у воды все богатство своей речной флоры.

Через два года после свадьбы у Рогронов родилась дочь, а еще через два года — сын; в детях сказывались все признаки вырождения — и дочь и сын были ужасны. Их отдали в деревню кормилице, и домой они вернулись совсем изуродованные деревенским воспитанием: кормилица, которой платили гроши, уходя в поле, надолго запирала их в темной, низкой и сырой комнате — обычном жилище французских крестьян, — и дети по целым часам кричали, требуя груди. Лица их огрубели, голоса стали хриплыми; они не очень-то льстили материнскому тщеславию; мать пыталась отучить их от дурных привычек и прибегала для этого к строгостям, которые, впрочем, казались лаской по сравнению со строгостями отца. Им позволяли слоняться по двору, конюшням и службам трактира или бегать по улицам; иногда задавали им порку; посылали иной раз в гости к деду Офре, который относился к ним без особой любви. Обидная холодность деда послужила для Рогронов лишним поводом захватить львиную долю наследства «старого греховодника». Когда пришло время, папаша Рогрон отдал сына в школу, потом освободил его от военной службы, купив рекрута — одного из своих возчиков. Как только его дочери Сильвии минуло тринадцать лет, он послал ее в Париж — ученицей в магазин, а через два года отправил в столицу ч сына своего, Жерома-Дени. Если приятели и собутыльники Рогрона — возчики или завсегдатаи его питейного заведения — спрашивали, что он намерен делать со своими детьми, трактирщик излагал свою точку зрения с прямотою, выгодно отличавшей его от других отцов.

— Пусть только подрастут и придут в понятие, я дам им пинок куда следует и скажу: «Отправляйтесь-ка добывать себе состояние!» — говорил он, опрокидывая рюмку в рот или утирая губы тыльной стороной руки. Потом, поглядев на собеседника и хитро подмигнув ему, добавлял:

— Хе-хе! Они не глупее меня. Отец дал мне когда-то три пинка — а я дам им только по одному; он сунул мне один червонец в руку — а я дам им по десяти. Им, стало быть, больше посчастливится, чем мне. Самый верный способ! Эх! Что после меня останется — то и останется; нотариусы, небось, все для них разыщут, чтобы урезывать себя во всем ради детей — это уж глупо!.. Я их родил, я их кормил — и ничего с них не требую; разве мы с ними не в расчете, а, сосед? Я начал с извоза, — ведь не помешало же мне это жениться на дочери старого греховодника папаши Офре!

Сильвия Рогрон послана была в обучение к землякам — владельцам лавки на улице Сен-Дени, и сперва за ее содержание платили сто экю в год. Спустя два года она уже оправдывала себя: она еще не получала жалованья, но родителям уже не приходилось больше платить за ее стол и комнату. Вот что на улице Сен-Дени называется «оправдывать себя» Еще через два года, в течение которых мать посылала ей по сто франков на одежду, Сильвия начала уже получать сто экю жалованья в год. Таким образом, с девятнадцати лет мадемуазель Сильвия Рогрон добилась самостоятельности. В двадцать лет она была второй продавщицей фирмы «Китайский шелкопряд» у Жюльяра, оптового торговца шелком на улице Сен-Дени.

История брата была точным повторением истории сестры. Юный Жером-Дени Рогрон поступил к одному из крупнейших галантерейщиков улицы Сен-Дени, в торговый дом Гепена «Три прялки». Если Сильвия в двадцать один год была первой продавщицей, с окладом в тысячу франков, то Жерому-Дени повезло еще больше: он уже в восемнадцать лет был первым приказчиком, с жалованьем в тысячу двести франков, у Гепенов, тоже их земляков. Брат и сестра встречались по воскресеньям и прочим праздникам и проводили эти дни в скромных развлечениях: обедали за городом, ездили в Сен-Клу, Медон, Бельвиль, Венсен. Соединив свои капиталы, добытые в поте лица, — около двадцати тысяч франков, — они в конце 1815 года купили у г-жи Гене одно из крупнейших розничных предприятий — пользовавшуюся широкой известностью галантерейную торговлю «Домовитая хозяйка». Сестра взяла на себя заведование кассой и конторой, а также корреспонденцию. Брат был одновременно и хозяином и первым приказчиком, как Сильвия сперва была у себя в лавке еще и первой продавщицей. Проторговав пять лет, брат и сестра в 1821 году лишь с трудом могли расплатиться за свою лавку и сохранить ее коммерческую репутацию, — столь жестокий характер приняла конкуренция в галантерейном деле. Сильвии Рогрон к этому времени было не больше сорока лет, но из-за уродливости и угрюмого вида, объяснявшегося как складом лица, так и постоянными заботами и напряженным трудом, ей можно было дать все пятьдесят. У тридцативосьмилетнего Жерома-Дени была самая глупая физиономия, какую покупатели когда-либо видели за прилавком. Его низкий лоб бороздили три глубокие морщины — следы усталости. Он коротко стриг свои седоватые, редкие волосы и отличался невыразимо тупым видом животного из породы холоднокровных. Белесые голубые глаза глядели тускло и бессмысленно. Плоское круглое лицо не внушало ни малейшей симпатии и не могло даже вызвать усмешку на губах любителя парижских типов: глядя на него, становилось грустно. Он был тучен и приземист, подобно отцу, но вместо могучей толщины трактирщика все его тело отличалось какой-то странной расслабленностью. Багровый румянец отца заменила у него нездоровая бледность, свойственная людям, которые проводят жизнь свою без воздуха, в конурах за лавкой, в заделанных решеткой клетушках, именуемых кассой, день-деньской наматывают и разматывают шпагат, получают деньги и дают сдачу, изводят своих приказчиков и неустанно повторяют покупателям одни и те же слова.

Весь скудный ум брата и сестры целиком поглощала их лавка; они умели вести торговлю, подсчитывать прибыли и убытки, хорошо знали специальные законы и обычаи парижского торгового мира.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10