Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человеческая комедия - Онорина

ModernLib.Net / Классическая проза / де Бальзак Оноре / Онорина - Чтение (стр. 4)
Автор: де Бальзак Оноре
Жанр: Классическая проза
Серия: Человеческая комедия

 

 


– Это единственные создания, которые нас не обманывают, – ответил я, – только они достойны нашей привязанности и забот.

И тут я произнес такую страстную речь, проводя параллель между растениями и людьми, что мы очутились за тысячу верст от темы стены, разделяющей наши участки, а графиня, вероятно, сочла меня человеком больным, страдающим, достойным жалости. Тем не менее через полчаса соседка моя незаметно заставила меня вернуться к вопросу о стене, ведь женщины, когда они не влюблены, обладают хладнокровием старого стряпчего – Если оставить низкую изгородь, – заявил я, – вы откроете все секреты садоводства, которые я хочу узнать. Я стараюсь вырастить голубой георгин, голубую розу; я помешан на голубых оттенках. Ведь голубое – любимый цвет избранных душ. Сейчас мы оба не дома; если хотите, можно устроить в стене маленькую решетчатую калитку, которая соединит наши сады… Вы любите цветы, вы приходили бы смотреть на мой цветник, а я смотрел бы на ваш. Вы никого не принимаете, да и меня навещает только мой дядя, священник.

– Нет, – возразила она, – я никому не хочу давать права входить ко мне в сад или в дом в любое время. Вы всегда будете желанным гостем, потому что вы сосед, с которым я хочу жить в добрых отношениях; но я слишком дорожу одиночеством, чтобы связывать себя какой-либо зависимостью.

– Как вам угодно! – сказал я. И одним прыжком перескочил через изгородь.

– Зачем нужны калитки? – крикнул я графине со своего участка, кривляясь и гримасничая, как помешанный.

Две недели я притворялся, будто и думать забыл о своей соседке. Однажды вечером, в конце мая, случилось, так, что, медленно прогуливаясь вдоль изгороди, мы оказались рядом. Когда мы дошли до поворота, нам поневоле пришлось из вежливости обменяться несколькими фразами; увидев, как я печален, задумчив, удручен, Онорина ласково заговорила со мной, и голос ее, произносивший слова утешения и надежды, напоминал звуки песен, которыми кормилицы убаюкивают детей. Тогда я перескочил через изгородь и во второй раз очутился рядом с нею. Графиня повела меня в дом, надеясь рассеять мою тоску. Итак, я проник наконец в святилище, где все гармонировало с этой женщиной, которую я попытался вам описать.

Там господствовала изысканная простота. Внутри флигель был настоящей бонбоньеркой, созданной искусством XVIII века для изящных кутежей знатного вельможи. Столовая, находившаяся в нижнем этаже, была украшена фресками в виде цветочных гирлянд, исполненных с тонким мастерством. Вдоль лестницы тянулась очаровательная роспись. Стены маленькой гостиной, расположенной напротив столовой, выцвели, но графиня завесила их причудливыми вышивками со старинных ширм. К гостиной примыкала ванная. Наверху помещалась только спальня с туалетной комнатой и библиотека, превращенная в мастерскую. Кухня была скрыта в подвале; во флигель вело крыльцо с лесенкой в несколько ступенек. Балюстрада и лепные гирлянды цветов в стиле помпадур совершенно скрывали кровлю, виднелись только свисающие желоба. В этом домике вы чувствовали себя за сто миль от Парижа. Если бы не горькая усмешка, игравшая порою на прекрасных алых губах этой бледной женщины, можно было бы поверить, что Онорина вполне счастлива в своем уединенном уголке, среди разросшихся цветов. За несколько дней я добился ее дружеского доверия благодаря близкому соседству; графиня была убеждена в моем полнейшем равнодушии к женщинам. Один взгляд мог бы выдать все, и ни разу в глазах моих не отразилась ни одна мысль о ней! Онорина относилась ко мне, как к старому другу. В ее обращении со мной сквозило сострадание. В ее взглядах, голосе, задушевной беседе не было ни тени кокетства, которое женщина самых строгих правил, вероятно, разрешила бы себе на ее месте. Вскоре я получил право входить в уютную мастерскую, где она изготовляла цветы, убежище, заполненное книгами и безделушками, убранное, точно будуар, в котором изящество скрашивало грубую простоту рабочих инструментов цветочницы. За эти годы графиня сумела придать поэтичность тому, что является антиподом поэзии, – ремеслу. Пожалуй, из всех работ, доступных женщинам, выделка искусственных цветов есть именно та работа, которая дает им возможность проявить свое очарование. Женщина, работающая над разрисовкой вееров, принуждена сидеть, согнувшись над столом, и с напряженным вниманием отдаваться своему делу. Вышивание по канве, если заниматься им всерьез, ради куска хлеба, как это делают мастерицы-вышивальщицы, вызывает легочные заболевания или искривление позвоночника Самым же мучительным ремеслом является гравирование нот, ибо оно кропотливо и к нему надо прилагать много старания и умения. Шитьем, рукоделием можно заработать не больше тридцати су в день. Но изготовление искусственных цветов и модных украшений требует легких, проворных движений, вкуса, изобретательности, и тут хорошенькая женщина как бы не покидает своей сферы; она остается самой собою, она может болтать, смеяться, петь или мечтать В том, как графиня располагала на длинном еловом столе несметное множество цветных лепестков, составляя из них задуманные ею цветы, было настоящее искусство. Белые фарфоровые чашечки с красками были всегда чисты и расставлены таким образом, чтобы глаз сразу мог отыскать нужный тон в гамме цветов. Так художница экономила время. В хорошенькой венецианской шифоньерке, черного дерева, инкрустированной слоновой костью, со множеством ящичков, хранились стальные трафареты, которыми она набивала узоры на листьях и лепестках. Великолепная японская ваза всегда была наполнена свежим клеем; Онорина приладила к ней крышку на шарнире, таком легком и подвижном, что без труда откидывала ее кончиком пальца Проволока и медные струны лежали под рукой, в ящике рабочего стола. Перед ее глазами в бокале венецианского стекла распускалась на стебле чашечка благоуханного цветка – живая модель, с которой она пыталась соперничать. Она страстно желала достигнуть совершенства и бралась за самые трудные задачи: создавала грозди, веточки, тончайшие венчики и лепестки самых прихотливых оттенков. Руки ее, легкие и быстрые, летали от стола к цветку, точно руки виртуоза по клавишам фортепьяно. Ее пальцы казались феями, по выражению Перро, – столько силы и ловкости открывалось в их грациозных и проворных движениях при скручивании, аппликации, надавливании, с таким исключительным чутьем каждое движение соразмерялось с целью, которую надо было достигнуть. Я без устали любовался тем, как искусно она лепила цветок, разложив его составные части перед собою, как расправляла его, сгибала стебельки и прикрепляла листья. В своих смелых дерзаниях она проявляла настоящий талант художника, она в совершенстве воспроизводила поблекшие лепестки, пожелтевшие листья и даже полевые цветы, такие бесхитростные и такие сложные в своей простоте.

– Это искусство у нас еще не развито, – говорила она мне. – Если бы парижанки, украшая голову цветами, обладали хоть долей того таланта, какой развивает у восточных женщин заточение в гареме, они бы создали богатый язык цветов. Смотрите, вчера для самой себя я смастерила поблекшие цветы с листьями окраски флорентийской бронзы, – они встречаются поздней осенью и ранней весной… Разве не поэтичен был бы такой венок на голове женщины, разочарованной в жизни или терзаемой тайной печалью? Сколько смысла могла бы придать женщина своим головным уборам! Разве нельзя подобрать яркого венка для опьяненной вакханки, бледных цветов для угрюмой святоши, печальных цветов для тоскующих женщин? Язык растений может выразить, как мне кажется, все оттенки чувства, все, даже самые тонкие душевные переживания!

Она поручала мне расправлять лепестки, вырезывать бумагу, приготовлять железную проволоку для стебельков. Моя мнимая жажда рассеяться помогла мне сделать быстрые успехи. За работой мы беседовали. Когда мне нечего было делать, я читал ей вслух новые книжки, не упуская из виду своей роли, и разыгрывал человека усталого от жизни, истомленного страданиями, угрюмого, недоверчивого, язвительного. Она ласково подшучивала надо мной, над моим внешним сходством с Байроном, говоря, что мне не хватает только хромоты. Мы согласились на том, что ее горести, о которых ей угодно было хранить молчание, затмевали мои, хотя причины моей мизантропии были бы уже вполне достаточны для Юнга и Иова. Не стану говорить, как я мучился от стыда, стараясь разжалобить эту обворожительную женщину фальшивыми сердечными ранами, точно нищий на улице – поддельными язвами. Скоро я понял всю глубину своей преданности графу, испытав всю низость ремесла шпиона. Знаки сочувствия, полученные мной в то время, могли бы утешить самого несчастного страдальца. Прелестная женщина, лишенная общества, жившая столько лет в одиночестве, никого не любившая, наделенная неистраченными сокровищами дружбы и привязанности, принесла их мне с детской горячностью, с таким состраданием, что повеса, который вздумал бы влюбиться в нее, был бы совершенно обескуражен, ибо – увы! – в ней говорило только милосердие, только участие. Ее отречение от любви, ее отвращение к тому, что называют семейным счастьем, проявлялось столь же бурно, как и наивно. Те счастливые дни доказали мне, что женщины в дружбе неизмеримо выше, чем в любви. Прежде чем позволить ей вырвать у меня признания в моих несчастьях, я долго ломался, как ломаются девицы, когда их упрашивают сесть за фортепьяно, – они сознают, какая за этим воспоследует скука Как вы сами угадываете, графине пришлось пойти на более тесные дружеские отношения, чтобы побороть мое упорное молчание; но ей казалось, что она нашла единомышленника, питающего ненависть к любви, и она была рада случаю, пославшему к ней на необитаемый остров нечто вроде Пятницы. Должно быть, одиночество начинало уже тяготить ее. Но в ней не замечалось ни тени женского кокетства, никакого желания покорять и пленять; Онорина, по ее словам, вспоминала, что у нее есть сердце, лишь в том идеальном мире, куда она укрылась Невольно я сравнивал две эти жизни: жизнь графа – полную деятельности, движения, душевных волнений, и жизнь графини – образец пассивности, бездеятельности, неподвижности. И женщина и мужчина были послушны своей природе. Моя мнимая мизантропия давала мне право на циничные выпады против мужчин и женщин, и я позволял себе грубые сарказмы, надеясь вызвать Онорину на путь признаний; но она не попадалась ни в одну ловушку, и я начинал постигать, в чем заключается ее «ослиное упрямство», гораздо более свойственное женщинам, чем обычно полагают.

– Жители Востока совершенно правы, что держат женщин взаперти и смотрят на них просто как на орудие наслаждения, – сказал я ей однажды вечером. – Европа жестоко наказана за то, что допустила женщину в общество и приняла ее туда на равных началах. По-моему, женщина – самое коварное, подлое, хитрое существо на свете. Отсюда, кстати сказать, и проистекает все их очарование: разве интересно охотиться за ручным животным? Если женщина внушила страсть мужчине, она священна для него навеки; в его глазах она наделена неотъемлемыми совершенствами. Благодарность мужчины за прошлое счастье длится до самой смерти. Если он встречает свою прежнюю любовницу, пусть состарившуюся или недостойную его, она всегда сохраняет права на его сердце; а для вашей женской породы человек, которого вы разлюбили, не существует; более того, вы не можете простить ему такого страшного греха, что он еще продолжает жить! Вы не смеете признаться в этом, но всех вас тревожит затаенная мысль, которую людская клевета или легенда приписывает даме из Нельской башни: «Как жаль, что нельзя питаться любовью, как питаются фруктами! Хорошо бы, чтобы от ужина оставалось только одно: чувство наслаждения!.."

– Господь, вероятно, приберег это идеальное счастье для рая! – заметила она. – Однако хоть ваши доводы и кажутся вам остроумными, вся беда в том, что они ошибочны. Где вы встречали женщин, которые любили много раз? – спросила она, глядя на меня, как пресвятая дева на картине Энгра смотрит на Людовика XIII, вручая ему корону.

– Вы просто комедиантка, – ответил я. – Вы сейчас бросили на меня взгляд, который сделал бы честь любой актрисе. Ну, а вы, например, такая красивая женщина, вы ведь, конечно, любили; значит, вы забывчивы.

– Что говорить обо мне, – отвечала она со смехом, уклоняясь от вопроса, – я не женщина, я старуха-монахиня, мне семьдесят два года.

– Тогда как же вы смеете своевольно утверждать, что ваши страдания глубже моих? Все несчастья женщин сводятся к одному: они считают горем лишь разочарование в любви.

Она кротко взглянула на меня и поступила, как все женщины, когда в споре их припирают к стене или когда они видят, что не правы, но все-таки упорствуют в своем мнении; она сказала:

– Я монахиня, а вы говорите мне о свете, где больше ноги моей не будет.

– Даже в мечтах? – спросил я.

– Разве свет достоин сожалений? – возразила она. – О, когда я даю волю мечтам, то они уносятся выше… Ангел совершенства, прекрасный Гавриил, поет порою в моей душе. Будь я богата, я работала бы не меньше, чтобы не улетать так часто на радужных крылах ангела и не блуждать в царстве фантазии. Бывают минуты созерцания, которые губят нас, женщин. Миром и спокойствием я обязана только цветам, хотя мне не всегда удается сосредоточить на них внимание, Иной раз душа моя переполняется непонятным ожиданием: я не могу отогнать одной странной мысли, она преследует меня, и пальцы мои цепенеют. Мне чудится, что должно произойти какое-то важное событие, что жизнь моя изменится; я прислушиваюсь к смутным голосам, вглядываюсь в темноту, я теряю вкус к работе и лишь с бесконечными усилиями возвращаюсь к действительности.., к обыденной жизни. Не предчувствие ли это, посланное небом? Вот о чем я спрашиваю себя…

После трех месяцев борьбы между двумя дипломатами, скрытыми под личиной меланхоличного юноши и разочарованной женщины, неуязвимой в своем отвращении к жизни, я объявил графу, что заставить черепаху выйти из ее панциря невозможно, что придется разбить броню. Накануне во время дружеского спора графиня воскликнула:

– Лукреция кинжалом и кровью начертала первое слово женской хартии: Свобода!

С этой минуты граф предоставил мне полную свободу действий.

– Я продала на сто франков цветов и шляпок, сработанных за эту неделю! – радостно объявила Онорина в субботу вечером, когда я пришел навестить ее. Она приняла меня в маленькой гостиной нижнего этажа, где мнимый домовладелец подновил всю позолоту.

Было десять часов вечера, июльского вечера; лунные лучи, пронизывая сумрак, заливали комнату неясным сиянием. Волны сладостных ароматов ласкали душу; в руке графини позвякивали пять золотых монет, полученных ею от подставного торговца модными украшениями, другого соучастника Октава, которого подыскал ему один судейский, господин Попино.

– Зарабатывать на жизнь шутя, – говорила она, – быть свободной, когда мужчины, вооружась законами, стремятся обратить нас в рабынь! Каждую субботу я чувствую прилив гордости. Право, я люблю золотые монеты Годиссара не меньше, чем лорд Байрон, ваш двойник, любил золото Мэррея.

– Это вовсе не женское дело, – возразил я.

– Да разве я женщина? Я – молодой человек, одаренный чувствительной душой, вот и все; молодой человек, которого не может взволновать ни одна женщина…

– Ваша жизнь – это отрицание всего вашего существа, – отвечал я. – Как! Вы, на кого бог потратил лучшие сокровища любви и красоты, неужели вы никогда не мечтаете?..

– О чем? – проговорила она, несколько встревоженная этой фразой, впервые изобличавшей мою роль.

– О прелестном кудрявом ребенке, который играл бы среди этих цветов как истинный цветок жизни и любви и звал бы вас: «Мама!.."

Я ожидал ответа. Слишком долгое молчание в сгустившихся сумерках заставило меня понять, какое ужасное действие произвели мои слова. Графиня склонилась на диван, почти без сознания, вся похолодев от г нервного удушья, первый легкий приступ которого вызвал у нее, как она говорила позднее, такое ощущение, словно ее отравили. Я позвал тетушку Гобен, та прибежала и увела свою хозяйку, уложила на постель, расшнуровала, раздела и вернула ее если не к жизни, то к ужасным страданиям. Я ходил взад и вперед по аллее, огибавшей флигель, и рыдал, сомневаясь в благополучном исходе. Я чуть было не решил отказаться от роли птицелова, так необдуманно взятой на себя. Тетушка Гобен, спустившись в сад и увидев, что я весь в слезах, поспешила к графине.

– Сударыня, что случилось? Господин Морис плачет горючими слезами, точно малый ребенок.

Обеспокоенная тем неблаговидным впечатлением, какое могла произвести эта сцена, Онорина собрала все силы, накинула пеньюар, спустилась в гостиную и подошла ко мне.

– Вы вовсе не виноваты в этом припадке, – сказала она, – у меня бывает иногда что-то вроде сердечных спазм…

– Вы хотите утаить от меня свое горе? – воскликнул я, отирая слезы, с непритворным волнением в голосе. – Разве вы не ясно сказали мне сейчас, что были матерью, что вас постигло несчастье – утрата ребенка?

– Мари! – неожиданно крикнула она и позвонила.

Тетка Гобен явилась на зов.

– Огня и чаю, – приказала она с хладнокровием английской леди, вымуштрованной воспитанием и закованной в броню высокомерия.

Когда тетушка Гобен зажгла свечи и затворила ставни, графиня обратила ко мне непроницаемое лицо; неукротимая гордость и суровость нелюдимки уже вновь обрели над ней власть; она сказала:

– Знаете, за что я так люблю лорда Байрона?.. Он страдал молча, как страдают звери. К чему жалобы, если только это не элегия Манфреда, не горькая насмешка Дон-Жуана, не задумчивость Чайльд-Гарольда? Обо мне никто ничего не узнает!.. Мое сердце – поэма, я посвящу ее одному богу!

– Если бы я только захотел… – сказал я.

– Если бы? – повторила она. – Меня ничто не интересует, – ответил я, – я не любопытен, но стоит мне захотеть, и я завтра же узнаю все ваши тайны.

– Попытайтесь, я разрешаю! – воскликнула она с плохо скрытой тревогой.

– Вы говорите серьезно?

– – Разумеется, – сказала она, кивнув головой. – Я должна знать, возможно ли такое преступление.

– Прежде всего, сударыня, – отвечал я, указывая на ее руки, – разве эти изящные пальцы, непохожие на пальцы модистки, созданы для работы? Затем, вы называете себя госпожой Гобен, а между тем на днях, получив при мне письмо, вы сказали: «Мари, это тебе!» Мари и есть настоящая госпожа Гобен. Значит, вы скрываетесь под именем вашей домоправительницы. Сударыня! Меня вам нечего опасаться, я самый преданный друг, какого вы когда-либо встретите… Именно друг, понимаете? Я придаю этому слову его священный и трогательный смысл, столь опошленный во Франции, где словом «друг» мы часто называем врагов; этот искренний друг готов защитить вас и желает вам всяческого счастья, какого только достойна женщина, подобная вам. Как знать, не поступил ли я сознательно, невольно причинив вам боль.

– Хорошо, – сказала она, и в голосе ее звучал вызов. – Дайте волю своему любопытству и сообщите мне все, что вам удастся разузнать про меня. Я требую этого. Но… – добавила она, погрозив пальцем, – вы скажете мне также, откуда вы получите эти сведения. То скромное счастье, которым я наслаждаюсь здесь, зависит от успеха ваших попыток.

– Вы хотите сказать, что тотчас убежите отсюда…

– Немедленно! – воскликнула она. – И на край света!..

– Но вы везде окажетесь беззащитной против грубых страстей, – возразил я, перебивая ее. – Разве красоте и таланту не свойственно блистать, привлекать взоры, возбуждать вожделения и ярость? Париж – это пустыня, только без бедуинов; Париж – единственное место в мире, где можно скрыться, когда приходится жить своим трудом. Чего вы опасаетесь? Кто я такой? Просто ваш новый слуга, я дядя Гобен, вот и все. Если вам предстоит поединок, вам может пригодиться секундант.

– Все равно, узнайте, кто я такая. Я уже сказала: я требую, а теперь я прошу вас об этом, – продолжала она с тем неотразимым очарованием, каким вы, женщины, так хорошо умеете пользоваться, – добавил консул, кинув взгляд в сторону дам.

– Ну, так завтра в этот же час я скажу вам все, что мне удастся открыть, – отвечал я. – А вы меня не возненавидите? Неужели вы поступите, как другие женщины?

– А как поступают другие женщины?

– Они требуют от нас непосильных жертв, а когда мы все исполним, они начинают упрекать нас, как будто мы нанесли им оскорбление.

– Женщины правы, если их просьба показалась вам непосильной жертвой… – возразила она лукаво.

– Замените слово «жертва» словом «усилие», я тогда…

– Тогда это будет дерзость, – докончила она.

– Извините меня, – сказал я, – я и забыл, что женщина и папа непогрешимы.

– Боже мой! – молвила она после долгого молчания. – Неужели одно лишь слово может нарушить покой, купленный такой дорогой ценою, покой, которым я наслаждаюсь украдкой, как вор?

Она поднялась, заломив руки, и продолжала, не обращая на меня внимания:

– Куда идти? Что делать?.. Неужели придется покинуть это мирное убежище, где я надеялась провести остаток дней своих?

– Провести здесь остаток дней! – воскликнул я с нескрываемым ужасом. – Разве вы никогда не думали, что со временем у вас не будет сил работать, или что цены на цветы понизятся из-за конкуренции?..

– Я уже скопила тысячу экю, – сказала она.

– Боже мой! О каких лишениях говорит эта сумма! – воскликнул я.

– До завтра, – сказала она. – Оставьте меня! Нынче вечером я сама не своя, я хочу побыть в одиночестве. Мне надо собраться с силами на случай несчастья. Ведь если вы что-то знаете да еще услышите от других, тогда… Прощайте, – прибавила она резко, с повелительным жестом.

– Назавтра бой, – ответил я, улыбаясь с беззаботным видом, который старался сохранять во время этой сцены.

И, шагая по длинной аллее, я повторял;

– Назавтра бой!

Граф, с которым я, как обычно, встретился поздним вечером на бульваре, тоже воскликнул:

– Назавтра бой!

Тревога Октава не уступала тревоге Онорины. Мы с графом до двух часов ночи прогуливались вдоль рвов Бастилии, словно два генерала накануне сражения, которые взвешивают все возможности, изучают условия местности и приходят к выводу, что во время битвы победа зависит от случайной удачи. Обоим этим существам, разлученным судьбою, предстояла бессонная ночь; один жаждал, другой страшился встречи. Жизненные трагедии зависят не от обстоятельств, а от чувств, они разыгрываются в сердцах или, если хотите, в том необъятном мире, который мы можем назвать миром духовным. Октав и Онорина жили и действовали исключительно в этой сфере, доступной лишь возвышенным натурам.

Я был точен. Ровно в десять часов вечера меня впервые допустили в очаровательную спальню, белую с голубым, гнездышко раненой голубки. Онорина взглянула на меня, хотела заговорить и замерла, пораженная моим почтительным видом.

– Графиня! – произнес я, сдержанно улыбаясь. Несчастная женщина, приподнявшись было, вновь упала в кресло и поникла в страдальческой позе, достойной кисти великого художника.

– Вы замужем, – продолжал я, – за самым благородным, самым достойным из людей. Все считают его человеком великодушным, но никто не знает, до какой степени он самоотвержен по отношению к вам. Вы оба – сильные характеры. Где вы находитесь, по-вашему?

– У себя дома, – отвечала она, пристально глядя на меня широко раскрытыми глазами.

– У графа Октава! – возразил я. – Нас с вами разыграли. Судейский писец Ленорман вовсе не владелец этого дома, а подставное лицо, посредник вашего мужа. Безмятежный покой, которым вы наслаждаетесь здесь, создан графом, заработанные вами деньги исходят от графа, он заботится о всех мелочах вашей жизни. Муж уберег вас от злословия света, придумав правдоподобное объяснение вашему отсутствию: по его словам, вы отплыли в Гавану на корабле «Цецилия», чтобы получить наследство от старой тетки, и граф повсюду высказывает надежду, что вам удалось спастись при кораблекрушении; вы якобы отправились туда в сопровождении двух его родственниц и старого управляющего. Ваш супруг рассказывает, что разослал людей искать вас и получил от них благоприятные сообщения… Он принимает столько же предосторожностей, чтобы скрыть вас от людских взоров, как и вы сами… Наконец он повинуется вашей воле…

– Довольно, – перебила она. – Я ничего больше не хочу знать, кроме одного кто сообщил вам эти сведения?

– Ах, боже мой, сударыня, мой дядя устроил одного бедного юношу секретарем к полицейскому комиссару вашего квартала. Этот молодой человек мне все рассказал. Если вы тайно покинете этот флигель сегодня ночью, ваш муж узнает, куда вы направитесь, и вам нигде не укрыться от его покровительства. Как вы, такая умная женщина, могли поверить, что торговцы платят мастерицам за цветы и чепчики такую же дорогую цену, как в магазинах? Назначьте тысячу экю за букет, и вы их получите! Ни одна нежная мать не была так изобретательна в заботах о ребенке, как ваш муж в заботах о вас. Я узнал от привратника, что бедный граф часто приходит сюда по ночам, когда все спят, чтобы постоять под окнами и взглянуть издали на огонек вашей лампады! Ваша кашемировая шаль стоит шесть тысяч франков… Перекупщица продает вам не старье, а новенькие изделия лучших фабрик… Одним словом, вы здесь точно Венера, опутанная сетью Вулкана, только вы пойманы в сеть одна, вы в плену у великодушного человека, который самоотверженно заботится о вас целых семь лет.

Графиня трепетала, как пойманная ласточка, зажатая в кулаке, которая вытягивает шейку и с ужасом озирается вокруг, ее трясла нервная дрожь, и она недоверчиво смотрела на меня. Ее сухие глаза блестели жгучим огнем. Но она была женщиной.., пришла минута, и потекли слезы, она расплакалась, не потому что была растрогана, – нет, она рыдала от бессильного гнева, от отчаяния. До сих пор она считала себя независимой и свободной, брачные узы тяготили ее, как стены тюрьмы.

– Я уйду… – лепетала она сквозь слезы. – Он сам меня заставляет… Я уйду туда, куда уж никто не последует за мной.

– Вот как! – воскликнул я. – Вы хотите покончить с собой?.. Сударыня, у вас, наверное, есть веские причины не возвращаться к графу Октаву?

– О, еще бы!

– Так откройте их мне, откройте их моему дяде; в нас вы найдете двух преданных советчиков. Если в исповедальне мой дядя – священник, то в миру он просто добрый старик. Мы вас выслушаем, мы попытаемся разрешить ваши сомнения, и если вы жертва обмана или рокового недоразумения, нам, быть может, удастся его распутать. Вы кажетесь мне чистой и безупречной, но если вы и совершили какой-нибудь проступок, вы давно искупили его… Вспомните наконец, что во мне вы приобрели самого искреннего друга. Если вы пожелаете избавиться от тирании графа, я найду способ вам помочь, он никогда вас не разыщет.

– О, ведь есть еще монастыри, – сказала она.

– Верно. Но граф стал министром, и если он воспрепятствует этому, ни один монастырь на свете не примет вас. Однако, как бы могуществен он ни был, я спасу вас от него.., если только.., вы докажете мне, что не можете, не должны возвращаться к нему. О, не бойтесь, что, скрывшись от графа, вы попадете под мою власть! – продолжал я, увидев ее недоверчивый взгляд, полный гнева и высокомерия. – Вы будете наслаждаться покоем, одиночеством и независимостью; словом, вы будете так же свободны и так же уважаемы, как будто вы злая и безобразная старая дева. Я сам никогда не увижу вас без вашего согласия.

– Но как вы спасете меня? Каким способом?

– Это моя тайна, сударыня. Я не обманываю вас, г будьте уверены. Докажите мне, что уединение – единственный выход для вас, что одиночество вы предпочитаете жизни супруги Октава, богатой, всеми почитаемой графини, владелицы одного из красивейших особняков Парижа, обожаемой жены, счастливой матери.., и я обещаю вам выиграть дело, – Неужели же нет на свете человека, который бы понял меня? – прошептала она.

– Нет, – ответил я. – Поэтому я призвал религию, чтобы рассудить нас. Мой дядя – семидесятипятилетний старик, святой человек. Он не великий инквизитор, а скорее святой Иоанн; но для вас он станет Фенелоном, тем, кто говорил герцогу Бургундскому: «Ешьте говядину по пятницам, ешьте на здоровье, но будьте христианином, ваша светлость!"

– Полноте, сударь, монастырь – мое последнее прибежище и последняя обитель. Только бог в состоянии понять меня. Ни одного человека, будь то хоть святой Августин, самый милостивый из отцов церкви, я не пущу в тайники своей совести, столь же неприступные, как круги Дантова ада. Я отдала свою любовь не мужу, а другому, хоть и не достоин он был этого дара! Он не оценил, не принял моей любви; я подарила ему сердце, как мать дарит ребенку прекрасную игрушку, и он шутя разбил его. Я не способна любить дважды. В иных душах любовь не может потускнеть: либо она существует, либо нет. Зарождается ли она, или разрастается, она заполняет рею душу. Так знайте, те восемнадцать месяцев, что я прожила с ним, значили для меня больше, чем восемнадцать лет жизни, я вложила в эту любовь все силы души; они не истрачены, они вконец истощены той обманчивой близостью, при которой я одна была искренна. Кубок счастья для меня не исчерпан и не пуст, его уже нельзя наполнить, ибо он разбит. Я не в состоянии бороться, я обезоружена. После того, как я отдалась всем существом, что я такое? Объедки пира. Мне дано только одно имя – Онорина и только одно сердце. Мой муж обладал девушкой, недостойный любовник обладал женщиной, что же осталось от меня? Позволить любить себя? – вот что вы хотите мне сказать. Нет, я еще сохранила гордость, я не могу вынести мысли, что стану проституткой! Да, я прозрела при свете пожара; и знаете что… Может быть, я еще согласилась бы уступить любви другого; но любви Октава… О, никогда!

– Значит, вы любите его, – сказал я.

– Я его уважаю, ценю, почитаю, он не причинил мне ни малейшего зла; он добр, великодушен, но я больше не могу его любить… Впрочем, – прервала она себя, – не будем говорить об этом. В споре все умаляется. Я напишу вам о своих мыслях, а сейчас не могу их выразить, они душат меня, меня лихорадит, я стою на пожарище, на развалинах своей обители. Все, что я вижу вокруг, все вот эти вещи, добытые, как мне казалось, моим трудом, напоминают мне то, о чем я хотела забыть. Ах! Надо бежать отсюда, как я бежала из дома Октава – Куда же? – спросил я. – Разве женщина может существовать без покровителя? Неужели в тридцать лет, во всем блеске красоты, в расцвете сил, о которых вы и не подозреваете, переполненная любовью, готовой излиться, – вы удалитесь в пустыню, куда я мог бы вас укрыть?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6