— Я не хочу вам зла, — продолжала девушка, — успокойтесь, я не скажу маменьке ни слова, и вы будете видаться с Жеромом сколько душе угодно.
— Но, мадемуазель, — возразила Мариэтта, — у нас самые честные намерения; Жером собирается жениться на мне.
— Зачем же тогда назначать свидания по ночам? Испуганная Мариэтта не знала, что ответить.
— Слушайте, Мариэтта, я тоже люблю! Люблю тайком, без взаимности. Вам следует рассчитывать на меня больше, чем на кого бы то ни было: я ведь единственная дочь.
— Конечно, мадемуазель, вы можете положиться на меня по гроб жизни! — воскликнула Мариэтта, довольная неожиданной развязкой.
— Во-первых, молчание за молчание, — сказала Розали. — Я не желаю выходить замуж за г-на де Сула и хочу, непременно хочу, чтобы вы помогли мне в одном деле, только при этом условии я окажу вам покровительство.
— Что же вам угодно? — спросила Мариэтта.
— Мне нужны письма, которые господин Саварон будет отправлять по почте через Жерома.
— Да на что они вам? — спросила пораженная Мариэтта.
— Только для того, чтобы прочитывать их; а потом вы сами будете относить их на почту. От этого они немного запоздают, вот и все.
В это время Розали и Мариэтта вошли в церковь, где каждая из них предалась своим мыслям, вместо того, чтобы читать обычные молитвы.
«Господи, какой это грех!» — думала Мариэтта.
Розали, душа, ум и сердце которой были все еще поглощены прочитанной повестью, решила, что повесть эта написана для ее соперницы. Думая все время, как ребенок, об одном и том же, она в конце концов пришла к мысли, что «Восточное Обозрение», наверное, посылается возлюбленной Альбера.
«Как бы узнать через отца, кому высылается этот журнал?» — размышляла она, стоя на коленях и опустив голову на руки, как будто целиком погруженная в молитву.
После завтрака она гуляла с отцом по саду, болтая с ним, и повела его к беседке.
— Как ты думаешь, милый папочка, посылают ли наше «Обозрение» за границу?
— Но оно только что начало выходить.
— Все-таки держу пари, что посылают.
— Вряд ли это возможно.
— Пожалуйста, выясни это и узнай имена заграничных подписчиков.
Через два часа барон сказал дочери:
— Я был прав, за границей нет еще ни одного подписчика. Надеются, что они будут в Невшателе, Берне, Женеве. Правда, один экземпляр посылают в Италию, но бесплатно, одной даме из Милана, в ее поместье на Лаго-Маджоре, около Бельджирате.
— Как ее зовут? — живо спросила Розали.
— Герцогиня д'Аргайоло.
— Вы ее знаете, папенька?
— Я, конечно, слыхал о ней. Она дочь князя Содерини, из Флоренции, очень знатная дама; она так же богата, как и ее муж, обладающий одним из крупнейших в Ломбардии состояний. Их вилла на Лаго-Маджоре — одна из достопримечательностей Италии.
Два дня спустя Мариэтта передала Розали следующее письмо.
«Альбер Саварой — Леопольду Анкену…Ну да, дорогой друг, я в Безансоне, тогда как ты думаешь, Что я путешествую. Мне не хотелось ничего тебе сообщать, пока я не добьюсь успеха, и вот его заря занимается. Да, дорогой Леопольд, после стольких неудачных попыток, испортив себе столько крови, израсходовав столько сил, лишившись изрядной доли мужества, я решил поступить, как ты: пойти по торному пути, по большой дороге, самой длинной, но самой верной. Воображаю, как ты подскочил в своем кресле нотариуса! Но не думай, что произошли какие-нибудь перемены в моей личной жизни, в тайну которой посвящен лишь ты один, да и то с теми ограничениями, какие потребовала она. Жизнь в Париже меня страшно утомила, хоть я и не говорил тебе об этом, мой друг. Мне стала ясна безрезультатность моего первого предприятия, на которое я возлагал все свои надежды, предприятия, не принесшего плодов из-за коварства обоих моих компаньонов: они сговорились обмануть и разорить меня, хотя были обязаны своим успехом моей деятельности. Увидев это, я решил отказаться от попыток приобрести состояние; напрасно были потеряны три года, причем целый год ушел на тяжбу. Может быть, я не выпутался бы так легко, если б мне не пришлось в двадцатилетнем возрасте изучать право. После этого я решил стать политическим деятелем, главным образом для того, чтобы попасть когда-нибудь в палату пэров с титулом графа Альбера Саварон де Саварюса, и, несмотря на то, что я незаконного происхождения и даже не усыновлен, — возродить во Франции прекрасное имя, угасающее в Бельгии».
— Ах, я была в атом уверена, он знатного рода! — воскликнула Розали, уронив письмо.
«Ты знаешь, что я добросовестно изучил политику, был малоизвестным, но верноподданным и полезным журналистом и неплохим секретарем одного государственного деятеля, покровительствовавшего мне в 1829 году. Вновь превращенный в ничто Июльской революцией в то самое время, когда мое имя начинало приобретать известность, когда я должен был стать наконец как докладчик Государственного совета необходимым колесиком правительственного механизма, я сделал промах, сохранив верность побежденным, борясь за них, хотя они уже исчезли со сцены. Ах, почему мне было тогда только тридцать три года, почему я не попросил тебя выставить мою кандидатуру на выборах? Я скрыл от тебя и опасности, угрожавшие мне, и свое самопожертвование. Чего же ты хочешь, раз я верил в себя! Мы не сошлись бы во мнениях. Десять месяцев назад, когда тебе казалось, что я весел и доволен, занят писанием политических статей, на самом деле я был в отчаянии: я предвидел, что в тридцать семь лет останусь с двумя тысячами франков в кармане, не пользуясь ни малейшей известностью, предвидел неудачу своей очередной затеи — ежедневной газеты, сообразующейся лишь с интересами будущего, а не с политическими страстями данной минуты. Я не знал, на что решиться. Как плохо мне было! Я бродил, мрачный и угнетенный, по пустынным закоулкам ускользавшего от меня Парижа, размышляя об обманутых мечтах своего честолюбия, но будучи не в силах отказаться от них. О, какие письма, проникнутые жестокой болью, писал я тогда ей, моей второй совести, моему второму „я“! Иногда я говорил себе: „Зачем строить такие грандиозные планы? Зачем желать всего? Почему не ожидать счастья, посвятив себя какому-нибудь простому занятию, убивающему время?“
Я начал подумывать о скромном месте, могущем дать мне средства к жизни, и собирался было стать редактором одной газеты, издатель которой, честолюбивый денежный мешок, ничего не смыслил в этом деле. Но меня объял ужас.
«Захочет ли она, чтобы ее мужем сделался человек, опустившийся так низко?» — спросил я себя. При этой мысли мне показалось, будто мне снова только двадцать два года. О дорогой Леопольд, как слабеет душа, находясь в нерешительности! Как должны страдать орлы в клетках, львы, лишенные свободы! Они страдают так же, как страдал Наполеон, но не на острове Св. Елены, а на набережной Тюильри десятого августа, когда видел жалкую защиту Людовика XVI и мог легко подавить мятеж, что он и сделал на этом самом месте позже, в вандемьере. Так вот, и я испытал эти страдания одного дня, растянувшиеся на четыре года. Сколько речей, предназначенных для Палаты депутатов, произнес я в пустынных аллеях Булонского леса! Эти бесполезные импровизации все же изощрили мой язык и приучили ум свободно излагать мысли. Пока я мучился втайне от тебя, ты успел жениться, уплатить все долги и стать помощником мэра округа, получив вдобавок крест за рану на улице Сен-Мерри.
Слушай: когда я был еще малышом и мучил майских жуков, движения этих бедных насекомых иногда приводили меня в трепет. Это бывало, когда я видел, как они делают все новые и новые усилия взлететь, но все-таки не могут подняться, хотя им удавалось расправить крылья. Мы говорили про них: «Они собираются». Было ли это сострадание или я предчувствовал свое будущее? О, распустить крылья и не быть в состоянии лететь! Это и случилось со мной после замечательной затеи, от которой меня отстранили, а теперь она обогатила четыре семьи.
Наконец, с полгода назад, заметив, сколько вакансий осталось в парижской адвокатуре после назначения многих юристов на важные должности, я решил попытаться выдвинуться в суде. Но вспомнив о соперничестве, виденном мною в прессе, зная, как трудно добиться чего-нибудь в Париже, на этой арене, где встречается столько бойцов, я принял решение, жестокое, но могущее привести к верному и, быть может, более быстрому успеху, чем все остальные. Беседуя со мной, ты часто описывал общественную жизнь в Безансоне, говорил о невозможности для всякого пришельца выдвинуться там, произвести хоть малейшее впечатление, жениться, попасть в это общество, одержать в нем какой бы то ни было успех. Но именно там я и решил водрузить свое знамя, правильно рассудив, что там удастся избежать конкуренции и что кроме меня там никто не станет домогаться места депутата. Жители Конте не хотят знать «чужака»; ладно, «чужак» на них и смотреть не будет! Они отказываются допустить его в свои гостиные; ну что же, он никогда не пойдет туда! Он нигде не будет показываться, даже на улице! Но есть еще один слой общества, тоже выбирающий депутатов; это — коммерсанты. Я подробнее изучу торговое право, с которым и так знаком, буду выигрывать процессы, улаживать споры, сделаюсь лучшим безансонским адвокатом. Впоследствии я постараюсь основать журнал, где буду защищать интересы края; я сумею создать или возродить эти интересы и сделать их жизненными. Когда я приобрету, один за другим, достаточно голосов, мое имя появится в избирательных списках. Долгое время к безвестному адвокату будут относиться пренебрежительно, но благодаря какой-нибудь случайности на него обратят внимание; этой случайностью может стать защитительная речь, произнесенная безвозмездно, какое-нибудь дело, за которое другие адвокаты не захотят взяться. Если я выступлю с речью хоть раз, успех обеспечен.
И вот, дорогой Леопольд, я велел упаковать свою библиотеку в одиннадцать ящиков, накупил юридических книг, могущих мне пригодиться, и отправил все это вместе с мебелью гужом в Безансон. Я взял свои дипломы, достал тысячу экю и простился с тобою. Почтовая карета высадила меня в Безансоне. Через три дня я отыскал себе квартирку, выходящую окнами в сад, и роскошно обставил таинственный кабинет, где провожу дни и ночи, где сияет портрет моего кумира — той, кому посвящена вся моя жизнь, той, которая придает ей смысл и является первопричиной моих усилий, источником моего мужества, душой моего таланта. Затем, когда обстановка и книги прибыли, я нанял смышленого слугу и провел пять месяцев, как сурок зимой. Впрочем, меня внесли в список адвокатов. Наконец, мне предложили защищать в суде присяжных одного бедняка, наверное, только для того, чтобы послушать, как я выступаю. В числе присяжных был одни из влиятельнейших безансонских негоциантов; у него, между прочим, велась в суде запутанная тяжба. В этом процессе я сделал для подзащитного все, что мог, и одержал крупный успех; мой клиент был признан невиновным, и я не без драматизма заставил арестовать настоящих преступников, игравших роль свидетелей. Словом, даже члены суда были восхищены так же, как и публика. Я сумел пощадить самолюбие следователя, указав, что обнаружить столь хитро сплетенные козни было почти невозможно. Я приобрел нового клиента в лице этого толстяка-негоцианта и выиграл его тяжбу. Капитул собора поручил мне защищать его интересы в большом процессе с городом, длившемся уже четыре года; я выиграл и этот процесс. Благодаря этим трем делам мне удалось стать известнейшим адвокатом во всем Франш-Конте. Но моя жизнь окружена глубочайшей тайной, мои намерения никому не известны. Я усвоил привычки, позволяющие мне не принимать ничьих приглашений. Советоваться со мною можно лишь от шести до восьми часов утра; после обеда я ложусь спать, работаю же ночью. Разумеется, главный викарий, очень умный и влиятельный человек, поручивший мне дело капитула, уже проигранное в первой инстанции, говорил со мной о вознаграждении.
«Милостивый государь, — сказал я, — ваше дело я выиграю, но мне не нужен гонорар, я хочу большего». — Аббат взглянул на меня с удивлением. — «Знайте, что я очень много потеряю, выступая против городского управления; я приехал сюда, чтобы сделаться депутатом, и хочу заниматься только коммерческими делами, так как депутатов выбирают коммерсанты, а последние не окажут мне доверия, если я буду защищать попов, ибо вы для них — попы. Если я берусь за ваш процесс, то лишь потому, что в 1828 году был личным секретарем министра (жест удивления со стороны аббата), докладчиком Государственного совета под именем Альбера де Саварюса (новый жест). Я остался верен монархическим принципам; но так как вы не составляете в Безансоне большинства, то мне нужно приобрести голоса среди буржуазии. Итак, просимое мною вознаграждение — это голоса, которые могли бы быть поданы за меня в благоприятный момент. Сохраним в тайне этот разговор, и я буду безвозмездно вести все дела вашей епархии. Ни слова о моем прошлом, и будем верными друзьями». Придя поблагодарить меня после выигрыша процесса, главный викарий передал мне банковый билет в пятьсот франков и шепнул: «Голоса у вас будут». Побеседовав с ним раз пять, я, кажется, стал его другом. Теперь, будучи завален делами, я берусь только за те яз них, которые касаются негоциантов, говоря, что коммерческие вопросы — моя специальность. Благодаря этой тактике меня ценят в торговом мире и я знакомлюсь с влиятельными лицами. Таким образом, все идет хорошо. Через несколько месяцев я подыщу в Безансоне подходящий для покупки дом, чтобы получить избирательный ценз. Надеюсь, ты одолжишь мне необходимые для этого деньги. Если я умру или потерплю неудачу, твой убыток будет не так уж велик, чтобы стоило обращать на это внимание. Квартирная плата обеспечит тебе проценты, и к тому же я постараюсь выждать хорошей оказии, чтобы ты ничего не потерял на этой необходимой для меня торговой сделке.
Ах, дорогой мой Леопольд! Даже у игрока, делающего ставку на последние крохи своего состояния в ту роковую ночь, когда он должен либо обогатиться, либо разориться, не бывает такого непрерывного звона в ушах, такой нервной дрожи, такого лихорадочного возбуждения, какие я испытываю каждодневно, играя последнюю партию в игре с честолюбием! Увы, мой дорогой, единственный друг, вот уже скоро десять лет, как я борюсь. В этой борьбе и с людьми и с обстоятельствами я беспрерывно тратил бодрость и энергию, истощил свои душевные силы; борьба эта совершенно изнурила меня внутренне, если можно так выразиться. Будучи на вид силен и крепок, я чувствую, что мое здоровье подорвано. Каждый новый день отрывает клочок от моей жизни. При каждом новом усилии я чувствую, что не в состоянии его возобновить. Моих сил и способностей хватит лишь на то, чтобы быть счастливым; и если мне не удастся возложить на голову венок из роз, то я перестану существовать, сделаюсь развалиной, ничего на свете не буду желать и никем не захочу стать. Ведь ты знаешь, что власть, слава, богатство, которых я так добиваюсь, имеют для меня лишь второстепенное значение: они лишь средство добиться успеха, лишь пьедестал для моего кумира.
Достигнуть цели, умирая, как античный гонец! Видеть, как счастье и смерть одновременно вступают на твой порог! Завоевать любимую женщину, когда любовь уже гаснет! Не быть в силах наслаждаться, когда право быть счастливым наконец приобретено! Это было уделом уже стольких людей! Бывают, наверно, минуты, когда Тантал останавливается, скрестив руки на груди, и бросает вызов преисподней, отказываясь от своей участи — быть вечно обманутым. Я поступлю точно так же, если мой план почему-либо не удастся, если после того, как я пресмыкался в провинциальной пыли, бродил, как голодный тигр, вокруг этих коммерсантов, этих избирателей, чтобы заполучить их голоса, после того, как вел в судах их скучные тяжбы, тратя на это свое время (вместо того, чтобы провести его на Лаго-Маджоре, отдыхая под взглядами любимой, слушая ее, любуясь той же водной гладью, на которую она смотрит), — словом, если после всего этого я не взойду на трибуну и не завоюю тот ореол славы, который должен окружать мое имя, чтобы оно могло заменить имя д'Аргайоло. Мало того, Леопольд, иногда меня охватывает гнетущая тоска; в глубине души я чувствую смертельное отвращение ко всему, в особенности, когда заранее представляю себе в мечтах блаженство счастливой любви. Hе ограничена ли мощь желания и не влияет ли на него пагубно чрезмерная затрата душевных сил? Но все-таки сейчас моя жизнь прекрасна, она озарена верой, трудом и любовью. Прощай, мой друг! Целую твоих детей и шлю привет твоей милой жене.
Ваш Альбер».
Розали дважды прочла это письмо; его содержание запечатлелось в ее памяти. Ей внезапно стало известно прошлое Альбера; быстрый ум помог ей разобраться в подробностях его жизни, которую она знала теперь всю. Сопоставив признания, сделанные в письме, с рассказом, напечатанным в журнале, она постигла тайну Альбера целиком. Разумеется, Розали преувеличивала достоинства этого замечательного человека, и без того немалые, и силу его могущественной воли; и ее любовь к Альберу превратилась в страсть, особенно бурную из-за молодости, скуки, одиночества и скрытой энергии характера. Для девушки любовь — следствие закона природы, но когда предметом ее чувства становится человек не совсем обыкновенный, к любви добавляется восторженность, переполняющая молодое сердце. Поэтому Розали вскоре дошла до болезненного и весьма опасного состояния любовной экзальтации.
Баронесса была очень довольна ею; Розали, вся во власти охватившей ее озабоченности, больше не противоречила матери, прилежно занималась различными рукоделиями и олицетворяла идеал покорной дочери.
Поверенный выступал в суде два-три раза в неделю. Будучи завален делами, он все же успевал вести и процессы в судебной палате и тяжбы в коммерческом суде. Не забывал он и о журнале и продолжал жить под покровом глубокой тайны, понимая, что чем сокровеннее будет его влияние, тем больше плодов оно даст. Но он не пренебрегал никакими средствами, чтобы достичь успеха, изучал список безансонских избирателей и внимательно исследовал их интересы, характеры, симпатии и антипатии. Кардинал, стремящийся стать папой, вряд ли прилагал когда-нибудь столько стараний.
Однажды Мариэтта, одевая Розали к вечернему приему и вздыхая по поводу того, что ее преданностью злоупотребляют, вручила Розали письмо. Увидев адрес, мадемуазель де Ватвиль вздрогнула, побледнела, затем покраснела.
«Ее светлости герцогине д'Аргайоло, урожденной княжне Содерини.
Бельджирате, Лаго-Маджоре, Италия».
Этот адрес засверкал перед глазами Розали, как «Мане. Тэкел, Фарес» перед глазами Балтасара. Спрятав письмо, она сошла вниз, чтобы отправиться с матерью к г-же де Шавонкур. В течение всего вечера ее мучили раскаяние и угрызения совести. Девушке было стыдно уже и тогда, когда она проникла в тайну письма Альбера к Леопольду. Розали несколько раз спрашивала себя; станет ли ее уважать благородный Альбер, узнав об этом проступке, который сам по себе бесчестен и вдобавок остался безнаказанным? И совесть решительно отвечала ей: «Нет!» Она старалась искупить свою вину, налагая на себя различные наказания: постилась, умерщвляла плоть, стоя на коленях со скрещенными руками и читая молитвы по несколько часов сряду. Она и Мариэтту принуждала к раскаянию. К страстному чувству Розали примешивался аскетизм, делая его еще опаснее.
«Прочесть это письмо или нет?» — спрашивала она себя, слушая болтовню девиц де Шавонкур. Одной из них было шестнадцать лет, а другой семнадцать с половиной. Розали относилась к подругам, как к маленьким девочкам, потому что те не любили, как она, втайне ото всех. — «Если я его прочту, — сказала она себе после целого часа колебаний, — то это будет, конечно, в последний раз. Ведь я уже столько сделала, стараясь узнать, что он пишет своему другу; почему же не узнать, что он пишет и ей? Если это и большой грех, то разве он не служит в то же время доказательством моей любви? О Альбер! Разве я не жена твоя?»
Уже лежа в постели, Розали распечатала письмо; оно писалось несколько дней подряд, так что герцогиня должна была получить полное представление о жизни и чувствах Альбера.
25-е.
«Душа моя, все идет хорошо. К одержанным мною победам только что прибавилась еще одна, и немаловажная, — я оказал услугу одному лицу, имеющему огромное влияние на выборы. Подобно критикам, которые создают для других репутации, но не могут создать ее для себя самих, он помогает людям стать депутатами, не имея возможности быть избранным сам. Добряк хотел выразить мне свою благодарность подешевле, не раскошеливаясь, и сказал:
— Хотите попасть в Палату? Я могу устроить так, что вас выберут депутатом.
— Если бы я решился избрать поприще политического деятеля, — ответил я ему довольно-таки лицемерно, — то, конечно, с тем, чтобы посвятить себя Конте; я полюбил этот край, где меня оценили.
— Отлично! Мы вас выберем и таким образом получим влияние в Палате, ведь вы будете Там блистать.
Итак, моя любимая, мой ангел, упорство мое увенчается успехом, что бы ты там ни говорила. В скором времени я буду держать речь с трибуны французского парламента, обращаясь ко всей стране, ко всей Европе, мое имя будет подхвачено сотней голосов французской прессы.
Да, ты сказала правду, я приехал в Безансон уже немолодым и в Безансоне постарел еще больше; но, подобно Сиксту V, я вновь помолодею на другой день после избрания. Я буду жить настоящей жизнью, войду в свою сферу. Разве мы не будем тогда на равной ноге? Граф Саварон де Саварюс, став где-нибудь посланником, может, наверное, жениться на княгине Содерини, вдове герцога д'Аргайоло! Победа омолаживает людей, закалившихся благодаря беспрерывной борьбе. О жизнь моя! С какой радостью я выбежал из библиотеки в кабинет, к твоему дорогому портрету и рассказал ему об этом успехе, прежде чем написать тебе о нем! Да, голоса, собранные мною самим и главным викарием, голоса людей, обязанных мне чем-либо, и, наконец, те голоса, которые я буду иметь благодаря этому клиенту, наверняка обеспечивают мое избрание.
26-е.
Вот уже двенадцатый год пошел с того счастливого вечера, когда прекрасная герцогиня одним взглядом подтвердила обещания, данные изгнанницей Франческой. О дорогая! Тебе тридцать два, а мне тридцать пять; добрейшему герцогу семьдесят семь, иначе говоря, на десять лет больше, чем нам обоим вместе, и он по-прежнему прекрасно чувствует себя! Поклонись ему от меня. Мое терпение равно моей любви. Мне нужно еще несколько лет, чтобы достичь столь же высокого положения, как и твое.
Ты видишь, сегодня я весел, смеюсь; так ободрила меня надежда. И печаль и радость — все исходит от тебя одной. Надежда добиться успеха вновь напомнила мне тот день, когда я увидел тебя впервые, когда моя жизнь стала неразрывно связана с твоею, как земля со светом! Qual pianto[18] эти одиннадцать лет, — ведь сегодня 26-е декабря, годовщина моего приезда в виллу на Констанцском озере. Вот уже одиннадцать лет, как я мучаюсь после короткого счастья, а ты сияешь, подобно звезде, на такой высоте, что человек не может ее достичь…
27-е.
Нет, дорогая, не езди в Милан, останься в Бельджирате. Милан пугает меня. Не люблю этой ужасной миланской привычки болтать по целым вечерам в La Scala с дюжиной мужчин, каждый из которых должен сказать тебе какую-нибудь любезность. По-моему, одиночество подобно куску янтаря, внутри которого бабочка сохраняется вечно, в неизменной красоте. Лишь в одиночестве душа и тело женщины остаются чистыми и молодыми. Или ты жалеешь, что не увидишь этих tedeschi[19]?
28-е.
Когда же скульптор кончит твой бюст? Мне хотелось бы, чтобы ты была у меня, воплощенная и в мраморе, и в красках, и в миниатюре, словом, по-разному, это обманет мое нетерпение. Ожидаю присылки вида Бельджирате в полдень и вида галереи; это все, чего мне не хватает. Я так занят, что сегодня ничего не могу написать тебе. Но это «ничего» — все. Разве бог не создал мир из ничего? Это «ничего», это слово, божественные слова: «Люблю тебя!».
30-е.
Получил твой дневник. Спасибо за аккуратность! Значит, тебе доставило удовольствие описание нашего знакомства, сделанное в такой форме? Увы, маскируя подробности, я все же боялся тебя оскорбить. У нас совсем не было повестей, а журнал без повести — все равно, что лысая красавица. Не будучи от природы находчивым, я взял единственный поэтический случай, запечатлевшийся в моей душе, единственное приключение, хранящееся в моей памяти, и придал ему форму рассказа; я не переставал думать о тебе, пока писал это единственное литературное произведение, вылившееся не столько из-под пера, сколько из сердца. Позабавило ли тебя превращение сурового Сормано в Джину?
Ты спрашиваешь, как мое здоровье? Гораздо лучше, чем в Париже. Хотя я страшно много работаю, но спокойная обстановка благотворно действует на меня. Дорогой мой ангел, больше всего утомляют и старят муки обманутого тщеславия, вечное возбуждение парижской жизни, борьба соперничающих честолюбий. Спокойствие действует, как бальзам. Если бы ты знала, сколько радости доставило мне твое письмо, твое славное, длинное письмо, где ты так хорошо описываешь мельчайшие подробности своей жизни! Нет, вы, женщины, никогда не поймете, как все эти пустяки интересуют человека, который по-настоящему влюблен. Образчик материи твоего нового платья также доставил мне огромное удовольствие. Разве мне безразлично, как ты одеваешься? Часто ли хмурится твой высокий лоб? Развлекают ли тебя наши писатели? Приводят ли тебя в восторг стихи Каналиса? Я читаю те же книги, что и ты. Все, даже описание твоей прогулки по озеру, растрогало меня. Твое письмо так же прекрасно, так же нежно, как и твоя душа. О мой небесный, вечно обожаемый цветок! Как я мог бы жить без этих писем, дорогих моему сердцу, уже одиннадцать лет поддерживающих меня в трудном пути, словно свет, благоухание, стройное пение, изысканная пища, — все, что утешает и пленяет в жизни! Пиши мне аккуратно! Если бы ты знала, как я томлюсь накануне того дня, когда должен получить твое письмо, и как мне больно, когда оно опаздывает хотя бы на один день! «Не заболела ли она? Не болен ли ее муж?» — думаю я. Мне кажется тогда, что я не то в аду, не то в раю, я теряю рассудок. О mia cara diva, продолжай заниматься музыкой, развивай голос, учись! Я в восторге, что благодаря сходству нашего времяпрепровождения мы живем совершенно одинаковой жизнью, несмотря на то, что нас разделяют Альпы. Эта мысль и радует и ободряет меня. Я еще не сказал тебе: впервые выступая в суде, я старался вообразить, что ты меня слушаешь, и внезапно почувствовал вдохновение, возвышающее поэта над толпой. Когда меня выберут в Палату, ты приедешь в Париж, чтобы присутствовать на моей первой речи.
30-е, вечером.
Боже мой, как я тебя люблю! Увы, я слишком много вложил и в свою любовь и в свои надежды. Если этот слишком тяжело нагруженный корабль случайно опрокинется, то это будет стоить мне жизни. Вот уже три года, как я не видал тебя, и при мысли о поездке в Бельджирате сердце начинает биться так сильно, что я вынужден останавливаться… Видеть тебя, слышать твой по-детски ласковый голос! Взглянуть на твое лицо, белое, как слоновая кость, такое ослепительное при свечах! Угадывать твои благородные мысли, любоваться твоими пальчиками, касающимися клавиатуры, ловить твою душу в брошенном на меня взгляде, в оттенке голоса, когда ты восклицаешь «Oime!» или «Alberto!». Гулять с тобой под цветущими апельсиновыми деревьями, прожить несколько месяцев на лоне этой дивной природы! Вот в чем жизнь! О, какой вздор — вся эта погоня за властью, именем, успехом! Ведь все — в Бельджирате: и поэзия и слава! Мне следовало бы сделаться твоим управляющим или, как предлагал этот добрейший тиран, которого мы никак не можем возненавидеть, жить у вас на правах твоего «чичисбея», чего, однако, наша пылкая страсть не могла дозволить. Неужели твой герцог — итальянец? По-моему, он сам бог-отец, и вечен, как он! Прощай, мой ангел! Тебе придется простить мне уныние следующих писем за эту веселость, этот луч, кинутый факелом надежды, казавшимся до сих пор блуждающим огоньком».
— Как он любит ее! — воскликнула Розали, уронив письмо, точно оно было непомерно тяжелым. — Писать так через одиннадцать лет!
— Мариэтта, — шепнула Розали служанке на другое утро, — снесите это письмо на почту и скажите Жерому: я узнала все, что мне нужно было знать, пусть он по-прежнему верно служит своему хозяину. Мы исповедаемся в грехах, не упоминая о том, чьи были письма и кому посылались. Я скверно поступила и одна виновата во всем.
— Вы плакали, мадемуазель? — заметила Мариэтта.
— Да, я не хотела бы, чтобы моя мать заметила это, дайте мне холодной воды.
Хотя душу Розали и обуревала страсть, но все же она часто слушалась голоса совести. Тронутая поразительной верностью двух сердец, она ходила в церковь и говорила себе, что ей остается только покориться и щадить счастье двух людей, достойных друг друга, послушных судьбе, всего ждущих только от бога, не позволяя себе греховных поступков и желаний. После этого решения, внушенного чувством справедливости, свойственным ее возрасту, Розали показалось, что она стала как будто лучше, и она даже испытала в глубине души некоторое удовлетворение. Ее воодушевляла мысль, могущая прийти в голову только молодой девушке: принести себя в жертву ради него!
«Она не умеет любить, — думала Розали. — Если бы я была на ее месте, я бы всем пожертвовала ради человека, так горячо любящего меня. Быть любимой! Когда и кто меня полюбит? Этот жалкий де Сула любит только мое богатство; если бы я была бедна, он не обращал бы на меня ни малейшего внимания».
— Розали, о чем ты мечтаешь? Ты сделала лишний ряд стежков! — сказала баронесса (Розали вышивала туфли для отца).
Всю зиму 1834 года Розали провела в беспрерывном тайном волнении; весной же, в апреле, когда ей исполнилось восемнадцать лет, она начала подумывать, что неплохо было бы одержать верх над герцогиней д'Аргайоло. В одиночестве (ей не с кем было слово молвить) перспектива этой борьбы вновь разожгла ее страсть и дурные мысли. Мадемуазель де Ватвиль отдалась своему романтическому безрассудству и строила планы за планами. Хотя такие характеры редки, но все же, к несчастью, есть немало таких Розали, и эта повесть должна послужить им уроком.