Все вокруг нее рушилось. Наказание свалилось слишком неожиданно. Предчувствия говорили правду!
И она не сожалела, что отдалась любовнику, не раскаялась, что отдалась ему с такою беззаветностью, не оплакивала своей утраченной чистоты. У нее было одно горе, сильнее всякого угрызения и всякого страха, сильнее всякого другого горя; это была мысль, что она должна удалиться, должна уехать, должна разлучиться с человеком, который был жизнью ее жизни.
— Я умру, друг мой. Иду умирать вдали от тебя, одна-одинешенька. Ты не закроешь моих глаз…
Она говорила ему о своей смерти с глубокою улыбкой, полной убежденной уверенности. Андреа еще зажигал в ней призрак надежды, ронял ей в сердце семя мечты, семя будущего страдания!
— Я не дам тебе умереть. Ты будешь еще моею, долго и долго. Наша любовь еще увидит счастливые дни…
Он говорил с нею о ближайшем будущем. — Поселится во Флоренции; откуда будет часто ездить в Сиену под предлогом научных изысканий; будет жить в Сиене по целым месяцам, копируя какую-нибудь старинную хронику. У их таинственной любви будет скрытое гнездо на пустынной улице в вилле, украшенной майоликой Роббии, окруженной садом. У нее найдется час для него. Иногда же она будет приезжать на неделю во Флоренцию, на великую неделю счастья. Они перенесут свою идиллию на холм Фьезоле, в тихом, как апрель, сентябре; и кипарисы Монтуги будут столь же милосердны, как и кипарисы Скифанойи.
— Если бы это была правда! — вздыхала Мария.
— Ты мне не веришь?
— Да, верю; но сердце подсказывает мне, что все эти вещи слишком сладостные так и останутся мечтою.
Она хотела, чтобы Андреа держал ее долго в своих объятиях, и приникала к его груди, не разговаривая, вся ежась, как бы для того, чтобы спрятаться, движением и с дрожью больного или человека, которому грозят и который нуждается в покровительстве. Просила у Андреа духовных ласк, тех, которые на своем интимном языке она называла «добрыми ласками», тех, которые делали ее нежной и вызывали у нее слезы томления, более сладкие, чем какое бы то ни было наслаждение. Не могла понять, как в эти мгновения высшей духовности, в эти последние скорбные часы страсти,
вэти прощальные часы, возлюбленному было мало целовать ее руки.
Почти оскорбленная грубым желанием Андреа, она умоляла:
— Нет, любовь моя! Ты мне кажешься гораздо ближе, теснее связанным со мною, полнее слитым с моим существом, когда ты сидишь рядом, когда берешь меня за руки, когда смотришь мне в глаза, когда говоришь мне вещи, которые ты одни только и умеешь говорить. Мне кажется, что другие ласки отдаляют нас, бросают между мною и тобою какую-то тень… Не умею точно выразить мою мысль… Остальные ласки оставляют меня потом такою печальной, такою печальной — печальной… не знаю… и усталою, такою дурною усталостью!
Она просила смиренно, кротко, боясь не угодить ему. Она только и делала, что вызывала воспоминания, воспоминания и воспоминания, минувшие, недавние, с малейшими подробностями, припоминая самые незначительные мелочи, столь полные значенья для нее. Ее сердце чаще всего возвращалось к самым первым дням Скифанойи.
— Помнишь? Помнишь?
И слезы неожиданно переполняли ее унылые глаза. Однажды вечером, думая о муже, Андреа спросил ее:
— С тех пор, как я знаю тебе, ты всегда была
совсеммоею?
— Всегда.
— Я не спрашиваю о душе…
— Молчи! Всегда
совсемтвоею.
И он поверил ей, хотя в этом отношении не верил никому из своих неверных любовниц; у него не было даже тени сомнения в истине ее слов.
Он поверил ей; потому что, пусть и оскверняя и беспрерывно обманывая ее, он знал, что он любим возвышенной и благородною душою, он теперь знал, что перед ним великая и ужасная страсть… Он теперь сознавал это величие, как и свою собственную низость. Он знал, он знал, что любим беспредельно; и порою, в бешенстве своих вымыслов, доходил до того, что кусал губы нежного создания, чтобы не крикнуть имени, которое с непреодолимым упорством поднималось к его глотке; и бедные и страждущие губы обливались кровью, с бессознательной улыбкой, говоря:
— Даже так ты не делаешь мне больно.
До прощания оставалось немного дней. Мисс Дороси отвезла Дельфину в Сиену и вернулась помочь госпоже в последних, самых тяжелых неприятностях и сопровождать ее в дороге. В Сиене, в доме матери, не знали правды. Как ничего не знала и Дельфина. Мария ограничилась посылкой известия о неожиданном отозвании Мануэля его правительством. И готовилась к отъезду; готовилась оставить полные любимыми вещами комнаты в руках аукционных оценщиков, которые уже составили опись и назначили день распродажи: — 20 июня, в понедельник, в десять часов утра.
Вечером 9-го июня, собираясь проститься с Андреа, она искала затерянной перчатки. Во время поисков увидела на столе книгу Перси Биши Шелли, тот самый том, который она брала у Андреа во времена Скифанойи, том, где до поездки в Викомиле, она прочла «Воспоминание», дорогой и печальный том, в котором она подчеркнула ногтем два стиха:
«And forget me, for I can never Be thine!»
Она взяла его с видимым волнением; перелистала, отыскала страницу, след ногтя, оба стиха.
— Never! — прошептала, качая головой. — Помнишь? А ведь прошло едва восемь месяцев!
Несколько задумалась; перелистала книгу еще раз; прочла несколько других стихов.
— Это — наш поэт, — прибавила. — Сколько раз ты обещал свозить меня на английское кладбище! Помнишь? Мы собирались отнести цветов на могилу поэта… Хочешь поехать? Свези меня до моего отъезда. Это будет последняя прогулка.
Он сказал:
— Поедем завтра.
Поехали когда солнце было уже близко к закату. Она держала на коленях связку роз в закрытой карете. Проехали под усеянным деревьями Авентином. Мельком увидели нагруженные сицилийским вином суда, стоявшие на якоре в порту большой Скалы.
Близ кладбища вышли из кареты молча, прошли немного пешком до ворот. В глубине души Мария чувствовала, что она не только шла с цветами на могилу поэта, но шла также отыскивать в этой обители смерти какую-то непоправимо утраченную часть самой себя. В глубине души звучал отрывок Перси, прочитанный ночью во время бессонницы, когда она уже смотрела на уходившие в небо кипарисы по ту сторону выбеленной стены.
«Смерть — здесь и Смерть — там всюду Смерть за работою; вокруг нас, в нас, над нами и под нами, — Смерть; и мы — только Смерть.»
«Смерть наложила свою печать и свое клеймо на все, что — мы, и на все, что мы чувствуем, и на все, что мы знаем, и чего боимся.»
«Сначала умирают наши наслаждения, а потом — наши надежды, а потом — наши страхи: и когда все это умерло, прах отзывает прах, и мы также умираем.»
«Все, что мы любим и дорожим, как самими собою, — должно исчезнуть и погибнуть. Такова наша жестокая судьба. Любовь, сама любовь умерла бы, если бы все остальное и не умерло…»
Переступая порог, она взяла Андреа под руку, охваченная легкою дрожью.
Кладбище было пустынно. Несколько садовников поливали растения вдоль стен, молча, беспрерывным и ровным движением покачивая лейками. Печальные кипарисы поднимались в воздухе прямо и неподвижно: и только их вершины, золотые на солнце, трепетали легким трепетом. Среди прямых, зеленоватых, как тибуринский камень, стволов вставали белые гробницы, квадратные плиты, разбитые колонны, урны, арки. С темной массы кипарисов ниспадала таинственная тень и священный покой и почти человеческая нежность, как с твердого камня низвергается прозрачная и благодатная влага. Эта неизменная правильность древесных форм и эта скромная белизна могильного мрамора вызывали в душе чувство глубокого и сладостного покоя. Но среди выпрямленных, как звонкие трубы органа, стволов и среди камней грациозно колебались олеандры, сплошь красные от свежих цветочных кистей. При всяком дуновении ветра осыпались розы, разбрасывая по траве свой душистый снег; эвкалипты наклоняли свои бледные пряди, казавшиеся порою серебристыми; ивы проливали свой мягкий плач на кресты и венки; то здесь, то там кактусы раскрывали свои пышные кисти, похожие на спящие рои бабочек или на снопы редких перьев. И время от времени безмолвие прерывалось криком какой-нибудь затерянной птицы.
Указывая на вершину возвышения, Андреа сказал:
— Гробницы поэта там, наверху, близ той развалины, налево, под последней башней.
Мария отделилась от него, чтобы подняться по узким тропинкам среди низких миртовых изгородей. Она шла впереди, а любовник следовал за нею. Шла несколько усталым шагом; то и дело останавливалась; то и дело оборачивалась назад улыбнуться возлюбленному. Была в черном; на лице у нее была черная вуаль, доходившая до верхней губы; и ее нежная улыбка трепетала под черным крепом, как бы покрываясь траурной тенью. Ее овальный подбородок был белее и чище роз, которые она держала в руке.
Случилось, что, когда она оборачивалась, одна из роз рассыпалась. Андреа нагнулся и стал подбирать лепестки у ее ног на тропинке. Она смотрела на него. Он опустился на колени, на землю, говоря:
— Обожаемая!
Яркое, как видение, в ее душе возникло воспоминание:
— Помнишь, — сказала она, —
в то утро,в Скифанойе, когда я бросила тебе горсть листьев в предпоследней террасы? Ты встал на колени на ступеньке, когда я спускалась… Не знаю, но эти дни мне кажутся такими близкими и такими далекими! Кажется, что я пережила их вчера и пережила их сто лет тому назад. Но может быть я видела их во сне?
Среди низких миртовых изгородей, достигли последней пирамиды, налево, где находится гробница поэта и Трелони. Цеплявшийся за древнюю развалину жасмин был весь в цвету; от фиалок же осталась только густая зелень. Верхушки кипарисов доходили до линии взгляда и трепетали в более живом, красном отблеске солнца, которое заходило за черным крестом горы Тестаччио. Фиолетовая туча с каймою пылающего золота плыла в высоте к Авентину.
«Здесь почили два друга, чьи жизни были связаны. Пусть же и память их живет вместе теперь, когда они в гробу, и да будут их кости нераздельны, потому что их сердце в жизни было как единое сердце: for their two hearts in life were single hearted!».
Мария повторила последний стих. Потом под вилянием нежной мысли сказала Андреа:
— Развяжи мне вуаль.
И подошла к нему, несколько закидывая голову, чтобы он развязал узел на затылке. Его пальцы касались ее волос, волшебных волос, которые в распущенном виде, казалось, как некий лес, жили глубокою и нежною жизнью; и в тени которых он столько раз вкушал наслаждение своими обманами и столько раз вызывал вероломный образ. Она сказала:
— Спасибо.
И сняла вуаль с лица, смотря на Андреа несколько помраченными глазами. Она оказалась очень красивой. Круг около глазниц был темнее и глубже, но зато зрачки сверкали более проницательным огнем, густые пряди волос прилипали к вискам, как кисти темных, слегка синеватых гиацинтов. В противоположность им, середина открытого свободного лба сверкала почти лунной бледностью. Все черты стали тоньше, утратили часть их материальности, в этом беспрерывном пламени любви и страдания.
Она завернула в черную вуаль стебельки роз, старательно завязала концы; потом вдыхала запах, почти погрузив лицо в связку. И потом положила цветы на простой камень, где было вырезано имя поэта. И у ее жеста было неопределенное выражение, которого Андреа не мог понять.
Пошел вперед искать гробницы Джона Китса, автора «Эндимиона».
Останавливаясь и оглядываясь назад, на башню, Андреа спросил:
— Где ты взяла эти розы?
Она еще улыбалась, но с влажными глазами:
— Это же твои, розы снежной ночи, вновь расцветшие в эту ночь. Не веришь?
Поднимался вечерний ветер; и позади холма все небо окрасилось в тусклое золото, на котором таяло облако, как бы пожираемое костром. На этом световом поле, стоявшие рядами кипарисы были величавее и таинственнее, сплошь проникнутые лучами и трепетные на острых верхушках. Статуя Психеи в верхнем конце средней аллеи приобрела телесную бледность. Олеандры вздымались в глубине, как подвижные купола из пурпура. Над пирамидою Цестия поднималась прибывающая луна в синем и глубоком, как воды спокойного залива, небе.
Спустились по средней аллее к воротам; садовники еще продолжали поливать растения под стеною, молча, непрерывным и ровным движением покачивая лейками. Двое других крепко вытряхивали бархатную с серебром плащаницу, держа ее за края; и пыль, развеваясь, сверкала. С Авентина доносился колокольный звон.
Мария прижалась к руке возлюбленного не в силах больше совладать с волнением, не чувствуя на каждом шагу почвы под ногами, боясь потерять по дороге всю свою кровь. И как только очутилась в карете, разразилась слезами отчаяния, рыдая на плече у возлюбленного:
— Умираю.
Но она не умирала. И для нее же было бы лучше, если бы она умерла.
Два дня после этого Андреа завтракал с Галеаццо Сечинаро за одним из столов Римской кофейной. Было жаркое утро. Кофейная была почти пуста, погруженная в тень и скуку. Под жужжание мух прислуга дремала.
— Так вот, — рассказывал бородатый князь, — зная, что она любит отдаваться при чрезвычайных и причудливых обстоятельствах, я возьми и дерзни…
Грубо рассказывал о дерзновеннейшем приеме, которым ему удалось завладеть леди Хисфилд; рассказывал без обиняков и стеснения, не опуская ни малейшей подробности, расхваливая знатоку достоинства покупки. Время от времени он останавливался, чтобы вонзить нож в сочное с кровью дымившееся мясо или осушить стакан красного вина. Всякое его движение дышало здоровьем и силой.
Андреа Сперелли закурил папиросу. Не смотря на усилие, ему не удавалось проглотить пищу, победить отвращение желудка, охваченного в верхней части ужасною дрожью. Когда Сечинаро наливал ему вина, он пил вместе и вино и яд.
В известное мгновение князь, хотя и мало чуткий, стал колебаться; смотрел на старинного любовника Елены. Кроме отсутствия аппетита, последний не обнаруживал другого внешнего признака беспокойства; преспокойно пускал в воздух клубы дыма и улыбался веселому рассказчику своею обычною, слегка насмешливой улыбкой. Князь сказал:
— Сегодня она будет у меня в первый раз.
— Сегодня? У тебя?
— Да.
— Этот месяц в Риме поразителен для любви. От трех до шести вечера каждое
убежищескрывает парочку.
— И то правда, — прервал Галеаццо, — она приедет в три.
Оба взглянули на часы. Андреа спросил:
— Что же, пойдем?
— Пойдем, — ответил Галеаццо, поднимаясь. — Вместе пройдемся по улице Кондотти. Я иду за цветами на Бабуино. Скажи, ты ведь знаешь, какие цветы она предпочитает?
Андреа расхохотался; и на уста его напрашивалась жестокая острота. Но с беззаботным видом сказал:
— Розы, в те времена. Перед фонтаном расстались.
В этот час Испанская площадь имела уже пустынный летний вид. Несколько рабочих чинили водопровод и куча высохшей на солнце земли при дуновении горячего ветра вздымалась вихрями пыли. Белая и пустынная лестница Троицы сверкала.
Андреа поднялся медленно-медленно, приостанавливаясь через каждые две-три ступени, точно он нес огромную ношу. Вернулся к себе; оставался в своей комнате до двух и трех четвертей. В два и три четверти вышел. Пошел по Сикстинской улице и дальше по улице Четырех Фонтанов, оставил позади себя дворец Барберини; остановился несколько в стороне перед ящиками торговца старыми книгами, ожидая трех часов. Продавец, морщинистый и волосатый, как дряхлая черепаха, человечек, предлагал ему книги. Одни за другим доставал свои лучшие тома, клал перед ним, говоря носовым, невыносимо однообразным голосом, оставалось всего несколько минут до трех. Андреа рассматривал книги, не теряя из виду решетки дворца и из-за шума в собственных висках смутно слышал голос книгопродавца.
Из дворцовых ворот вышла женщина, спустилась по тротуару к площади, села на извозчика и уехала по улице Тритона.
За нею спустился и Андреа; снова свернул в Сикстинскую; вернулся домой. Ждал прихода Марии. Бросившись на постель, лежал до того неподвижно, что, казалось, больше не страдал.
В пять пришла Мария.
Задыхаясь, сказала:
— Знаешь? Я могу остаться у тебя весь вечер, всю ночь до завтрашнего утра.
Сказала:
— Это будет первая и последняя ночь любви! Во вторник уезжаю.
Она рыдала на его губах, сильно дрожа, крепко прижимаясь к его телу:
— Устрой, чтобы мне не видеть завтрашнего дня! Дай мне умереть!
Всматриваясь в его искаженное лицо, она спросила:
— Ты страдаешь? Неужели и ты… думаешь, что мы больше не увидимся?
Ему было невыразимо трудно говорить с нею, отвечать. Язык у него онемел, он не находил слов. Чувствовал инстинктивную потребность спрятать лицо, уклониться от взгляда, избежать вопросов. Не знал, чем утешить ее, не знал, чем обмануть ее. Ответил задыхающимся неузнаваемым голосом:
— Молчи.
Поник у ее ног; долго, молча держал ее голову на ее коленях. Она положила руки ему на виски, чувствуя неровный и бурный пульс, чувствуя, что он страдает. И сама она больше не страдала своею собственною болью, но страдала теперь его болью, только его болью.
Он встал; взял ее за руки; увлек ее в другую комнату. Она повиновалась.
В постели растерянная, испуганная на этот сумрачный жар безумного кричала:
— Да что с тобой? Что с тобой?
Она хотела взглянуть ему в глаза, узнать это безумие; но он страстно прятал лицо на груди, на шее, в волосах, в подушки.
Вдруг она вырвалась из его объятий со страшным выражением ужаса во всех членах, бледнее подушки, с более искаженным лицом, чем если бы она только что вырвалась из объятий смерти.
Это имя! Это имя! Она слышала это имя!
Великое безмолвие опустошило ее душу. В ней разверзлась одна из тех бездн, в которых, казалось бы, исчезает весь мир от толчка единственной мысли. Она больше не слышала ничего; она больше ничего не слышала. Андреа кричал, умолял в тщетном отчаяньи.
Она не слышала. Какой-то инстинкт руководил ее движеньями. Разыскала платье; оделась.
Обезумев, Андреа рыдал на постели. Заметил, что она уходила из комнаты.
— Мария! Мария!
Прислушался.
— Мария!
До него донесся стук захлопнувшейся двери.
XVI
Утром 20-го июня, в понедельник, в десять часов, началась распродажа ковров и мебели, принадлежавших Его Высокопревосходительству, полномочному министру Гватемалы.
Было жаркое утро. Лето уже пылало над Римом. По Национальной улице вверх и вниз беспрерывно бегала конка, влекомая лошадьми со странными белыми чепчиками от солнца на головах. Длинные вереницы нагруженных возов загораживали рельсы. В резком свете среди покрытых, как проказой, разноцветными объявлениями стен, звон рожков смешивался с хлопаньем бичей и криками возчиков.
Прежде чем решиться переступить порог этого дома, Андреа долго без цели бродил по тротуарам, чувствуя ужасающую усталость, такую пустую и полную отчаяния усталость, которая почти казалась физической потребностью умереть.
Увидев носильщика, вышедшего из двери на улицу с мягкой мебелью на спине, решился. Вошел, быстро поднялся по лестнице; с площадки расслышал голос продавца.
— Кто больше?
Аукционный прилавок был в самой большой комнате, в комнате Будды. Кругом толпились покупатели. Были, большей частью, торговцы, продавцы подержанной мебели, старьевщики, простонародье. Так как в виду летнего времени любителей не было, то сбегались старьевщики, уверенные, что приобретут драгоценные вещи за дешевую цену. В теплом воздухе распространялся дурной запах от этих нечистый людей.
— Кто больше?
Андреа задыхался. Бродил по остальным комнатам, где оставались только обои на стенах, занавески до портьеры, так как почти вся утварь была собрана в аукционной комнате. Хотя под ногами был густой ковер, он отчетливо слышал звук своих шагов, точно своды были полны эхо.
Разыскал полукруглую комнату. Стены были темно-красного цвета, на котором сверкали редкие крапинки золота; и производили впечатление храма и гробницы; вызывали образ печального и мистического убежища для молитв и смерти. Как диссонанс, в окна врывался резкий свет; были видны деревья виллы Альдобрандини.
Он вернулся в зал распродажи. Снова почувствовал вонь. Обернувшись, в одном из углов увидел княгиню Ферентино с Барбареллой Вити. Поклонился им, подошел.
— Ну, Уджента, что вы купили?
— Ничего.
— Ничего? А я-то вот думала, что вы купили все.
— Почему же?
— Это моя… романтическая идея.
Княгиня стала смеяться. Барбарелла последовала ее примеру.
— Мы уходим. Невозможно оставаться здесь с этим запахом. Прощайте, Уджента. Утешьтесь.
Андреа подошел к столу. Оценщик узнал его.
— Угодно что-нибудь господину графу? Он ответил:
— Посмотрим.
Продажа подвигалась быстро. Он всматривался в окружавшие его лица старьевщиков, чувствовал прикосновение этих локтей, этих ног; чувствовал на себе это дыхание. У него сдавило глотку от тошноты.
— Раз! Два! Три!
Стук молотка раздавался в сердце у него, отдавался мучительным толчком в висках.
Он купил Будду, несколько шкафов, кое-какую майолику, кое-какие материи. В известное мгновение ему почудился звук женских голосов и смеха и шорох женского платья у входа. Обернулся. Увидел Галеаццо Сечинаро с маркизой Маунт-Эджком и за ними графиню Луколи, Джино Бомминако, Джованеллу Дадди. Эти господа и дамы разговаривали и громко смеялись.
Он старался спрятаться, стать меньше в осаждавшей прилавок толпе. Дрожал при мысли, что его заметили. Голоса, хохот доносились до него над потными лбами толпы в удушливой жаре. К счастью через несколько минут веселые посетители удалились.
Он проложил себе дорогу среди столпившихся тел, преодолевая отвращение, делая огромное усилие, чтобы не упасть в обморок. Во рту у него было ощущение как бы невыразимо горького и тошнотворного привкуса, поднимавшегося вверх от разложения его сердца. Ему казалось, что соприкоснувшись со всеми этими неизвестными, он уходил как бы зараженный темными и неизлечимыми болезнями. Физическая пытка и нравственное терзание сливались.
Когда он очутился на улице в резком свете, у него несколько закружилась голоса. Неуверенным шагом пошел искать кареты. Нашел на Квиринальской площади; велел ехать ко дворцу Цуккари.
Но к вечеру им овладело непреодолимое желание еще раз взглянуть на эти пустынные комнаты. Снова поднялся по этим лестницам; вошел под предлогом справиться, отнесли ли носильщики мебель во дворец.
Какой-то человек ответил:
— Несут как раз теперь. Вы должны были встретиться с ними, господин граф.
В комнатах на оставалось почти ничего. В лишенные занавесок окна проникало красноватое сияние заката, как проникал и весь грохот прилегающей улицы. Несколько человек снимали еще последние ковры со стен, обнажая бумажные обои с пошлыми цветами, в которых то здесь, то там виднелись дыры и трещины. Несколько других снимали и скатывали ковры, поднимая густую, сверкавшую в лучах пыль. Один из них напевал бесстыдную песенку. И смешанная с дымом трубок пыль поднималась до потолка.
Андреа бежал.
На Квиринальской площади против королевского дворца играла музыка. Широкие волны этой металлической музыки уносились в воздушном пожаре. Обелиск, фонтан, колоссы высились в красном зареве и покрывались пурпуром, как бы объятые неуловимым пламенем. Огромный Рим с битвою облаков над ним, казалось, озарял все небо.
Андреа бежал, как безумный. Направился по Квиринальской улице, спустился по улице Четырех Фонтанов, прошел мимо дворца Барберини, бросавшего молнии своими стеклами, достиг дворца Цуккари.
Носильщики с криками выгружали мебель из тележки. Некоторые из них с большим трудом уже несли шкаф по лестнице.
Он вошел. И так как шкаф занимал всю ширину лестницы, то ему нельзя было пройти дальше. И он следовал медленно-медленно, со ступени на ступень, до самого входа.
Франкавилла-аль-Маре:июль — декабрь 1888.
КОНЕЦ