Современная электронная библиотека ModernLib.Net

НАСЛАЖДЕНИЕ («Il piacere», 1889)

ModernLib.Net / Д'аннунцио Габриэле / НАСЛАЖДЕНИЕ («Il piacere», 1889) - Чтение (стр. 19)
Автор: Д'аннунцио Габриэле
Жанр:

 

 


      Андреа ответил:
      — Попытаюсь.
      Он не мог подавить внутренней дрожи. В гостиной Елена смотрела на него с любопытством, с раздражающей улыбкой.
      — Что вы там делали? — спросила она его, продолжая улыбаться по-прежнему.
      — Ваш супруг показывал мне драгоценности.
      — Ах!
      У нее был язвительный рот, насмешливый вид, явное издевательство в голосе. Уселась в широкий диван, покрытый бухарским ковром, с бледными подушками и с пальмами из тусклого золота на подушках. Сидела в мягкой позе, смотря на Андреа из-под соблазнительных ресниц, этими глазами, которые, казалось, были залиты каким-то чистейшим и нежнейшим маслом. И стала говорить о светских вещах, но таким голосом, который проникал в сокровеннейшие тайники юноши, как невидимый огонь.
      Два или три раза Андреа поймал устремленный на жену блестящий взгляд лорда Хисфилда, взгляд, где, казалось, был избыток всей только что смешавшейся грязи и низости. Почти при каждой фразе Елена смеялась язвительным смехом с какою-то странною легкостью, не смущенною желанием этих двух мужчин, только что воспламенившихся фигурами развратных книг. И при свете молнии преступная мысль еще раз пронеслась в душе Андреа. Он дрожал всем телом.
      Когда лорд Хисфилд встал и ушел, то хриплым голосом, схватив ее за кисть руки, придвигаясь к ней настолько, что обдавал ее бурным дыханием, он сказал:
      — Я теряю рассудок… Я схожу с ума… Ты мне нужна, Елена… Я хочу тебя…
      Гордым движением она освободила руку. Потом с ужасной холодностью сказала:
      — Я попрошу моего мужа дать вам двадцать франков. Уйдя отсюда, вы будете иметь возможность утолить свой жар.
      Сперелли вскочил на ноги, посинев. Возвращаясь, лорд Хисфилд спросил:
      — Вы уже уходите? Что с вами?
      И улыбнулся молодому другу, так как он знал действие своих книг.
      Сперелли поклонился. Елена, не смущаясь, подала ему руку. Маркиз проводил его до порога, тихо говоря:
      — Напоминаю вам о моем Гервеции.
      На подъезде в аллее увидел подъезжающую карету. Высунувшись в окно, с ним раскланялся господин с большою русою бородою. Это был Галеаццо Сечинаро. И тотчас же в душе у него всплыло воспоминание о майском базаре с рассказом о сумме, предложенной Галеаццо, чтобы заставить Елену вытереть о его бороду прекрасные смоченные шампанским пальцы. Ускорил шаг, вышел на улицу: у него было тупое и смутное чувство как бы оглушительного шума, ускользавшего от тайников его мозга.
      Было послеполуденное время в конце апреля, жаркое и сырое. Среди пушистых и ленивых облаков солнце то появлялось, то исчезало. Истома южного ветра сковала Рим.
      На тротуаре Сикстинской улицы он увидел впереди себя даму, медленно направлявшуюся к церкви Св. Троицы, узнал Донну Марию Феррес. Взглянул на часы: было, действительно, около пяти; недоставало нескольких минут до обычного часа свидания. Мария, конечно, шла во дворец Цуккари.
      Он прибавил шагу, чтобы нагнать ее. Когда был близко, окликнул ее по имени:
      — Мария! Она вздрогнула.
      — Ты здесь? Я поднималась к тебе. Пять часов.
      — Без нескольких минут. Я бежал дожидаться тебя. Прости.
      — Что с тобой? Ты очень бледен, на тебе лица нет… Откуда ты?
      Она нахмурила брови, пристально сквозь вуаль всматриваясь в него.
      — Из конюшни, — ответил Андреа, выдерживая взгляд, не краснея, точно у него больше не было крови. — Одна из лошадей, очень мне дорогая, повредила себе колено по вине жокея. И, стало быть, в воскресенье ей нельзя будет участвовать в дерби. Это огорчает меня. Прости. Замешкался и не заметил. Но ведь еще несколько минут до пяти…
      — Хорошо. Прощай. Я ухожу.
      Были на площади Троицы. Она приостановилась, чтобы проститься с ним, и протянула руку. Складка между ее бровями все еще не расходилась. При всей ее великой нежности у нее порою бывало почти резкое нетерпение с гордыми движениями, преображавшими ее.
      — Нет, Мария. Приходи. Будь нежна. Я иду наверх ожидать тебя. Пройдись до решетки Пинчо и возвращайся назад. Хочешь?
      На часах Св. Троицы пробило пять.
      — Слышишь? — прибавил Андреа. После легкого колебания, она сказала:
      — Приду.
      — Спасибо. Я люблю тебя.
      — Люблю тебя. Расстались.
      Донна Мария продолжала свой путь; пересекла площадь, вошла в обсаженную деревьями аллею. Время от времени, вдоль стены над ее головою ленивое дуновение ветра взрывало шелест в зеленых деревьях. Во влажном теплом воздухе расплывались и исчезали редкие волны благоухания. Облака казались ниже; несколько стай ласточек пролетело над самой землей. И все же в этой изнурительной тяжести было нечто мягкое, смягчавшее подавленное страстью сердце сиенки.
      С тех про, как она уступила желанию Андреа, ее сердце трепетало счастьем, перемешанным с глубоким беспокойством; вся ее христианская кровь воспламенялась никогда еще не пережитыми восторгами страсти и леденела от ужасов греха. Ее страсть была невыразимо глубока, чрезмерна, беспредельна; и так жестока, что часто на долгие часы лишала ее памяти о дочери. Порою, она доходила до того, что забывала Дельфину; пренебрегала ею! И потом у нее бывал обратный прилив угрызений, раскаяния, нежности, с которыми она покрывала поцелуями и слезами голову изумленной дочери, рыдая с мучительной болью, как над головой умершей.
      В этом огне все ее существо очищалось, становилось утонченнее, обострялось, приобретало чудесную чувствительность, своего рода ясновидящую ясность, вызывавший в ней странные мучения дар угадывания. Почти при всяком обмане со стороны Андреа, она чувствовала тень на душе, испытывала неопределенное беспокойство, которое, сгущаясь, иногда принимало вид подозрения. И подозрение разъедало ее, делало поцелуи горькими, всякую ласку едкой, пока не рассеивалось под порывами и жаром непостижимого любовника.
      Она была ревнива. Ревность была ее неумолимым терзанием, ревность не к настоящему, а к прошлому. Из этой жестокости, которую ревнивые существа проявляют по отношению к самим себе, ей хотелось бы читать в памяти Андреа, раскрыть все воспоминания, видеть все следы, оставленные прежними любовницами, знать, знать. С ее уст чаще всего, когда Андреа молчал, срывался следующий вопрос: — О чем ты думаешь? — И когда она произносила эти слова, в ее душе и в ее глазах неизбежно появлялась тень, неизбежно поднимался из сердца поток печали.
      Так и в этот день при неожиданном появлении Андреа, разве в глубине у нее не шевельнулось инстинктивное подозрение? Больше: в ее душе пронеслась ясная мысль, мысль, что Андреа возвращался от леди Хисфилд из дворца Барберини.
      Она знала, что Андреа был любовником этой женщины, знала, что эту женщину звали Еленой, знала, наконец, что она была Еленой вышеупомянутой надписи «Ich lebe!..»Двустишие Гете звонко раздавалось в ее сердце. Этот лирический крик давал ей меру любви Андреа к этой прекраснейшей женщине. Должно быть, он любил ее беспредельно!
      По дороге под деревьями она вспоминала появление Елены в концертном зале в Сабинском дворце и плохо скрытое смущение давнишнего любовника. Вспоминала свое ужасное волнение, когда однажды вечером во время бала в австрийском посольстве графина Старинна при виде Елены, сказала ей: — Тебе нравится Хисфилд? Она была великим жаром нашего друга Сперелли и, думаю, еще и продолжает быть.
      «Думаю, еще и продолжает быть». Сколько пыток из-за одной фразы! Она неотступно провожала глазами великую соперницу в изящной толпе. И не раз ее взгляд встречался со взглядом той, и она чувствовала неопределенную дрожь. Потом в тот же вечер они были представлены друг другу баронессой Бекгорст и обменялись в толпе простым поклоном головы. И молчаливый поклон повторялся и впоследствии в тех очень редких случаях, когда Донна Мария Феррес-и-Капдевила появлялась в светских гостиных.
      Почему же сомнения, усыпленные или погашенные волною опьянения, возникали с такою силой? Почему ей не удавалось подавить, удалить их? Почему же при малейшем толчке воображения в глубине ее закипало все это неизвестное беспокойство?
      По дороге под деревьями она чувствовала, как тревога возрастала. Ее сердце не было довольно; возникшая в ее сердце мечта — в то мистическое утро под цветущими деревьями в виду моря — не оправдалась. Наиболее чистая и наиболее прекрасная часть этой любви осталась там, в пустынном лесу, в символической чаще, которая беспрерывно цветет и приносит плоды, созерцая бесконечность.
      У обращенной к Сан-Себастьянелло ограды она остановилась. Древнейшие падубы с такою темною зеленью, что она казалась черною, протянули над фонтаном искусственную, безжизненную крышу. На стволах были широкие раны, набитые известкою и кирпичом, как отверстия в стенах. — О, юные толокнянки, сияющие и дышащие светом! — Вода, изливаясь с верхней гранитной чаши в расположенный под нею бассейн, издавала время от времени взрыв рыданий, как сердце, которое наполняется тоскою и затем разражается слезами. — О мелодия Ста Фонтанов, вдоль лавровой аллеи! — Город лежал, как вымерший, как бы схороненный под пеплом невидимого вулкана, безмолвный и зловещий, как город уничтоженный чумою, огромный, бесформенный, со вскинутым над ним, как облако, Куполом. — О, море! О, ясное море!
      Она чувствовала, как тревога возрастала. Из вещей исходила для нее какая-то темная угроза. Ею овладело то же самое чувство страха, которое она переживала на раз и на раз. В ее христианской душе пронеслась мысль о каре.
      И все же при мысли, что любовник ждал ее, она задрожала в самой глубине своего существа; при мысли о поцелуях, о ласках, о безумных словах, она почувствовала, как ее кровь воспламенялась, как ее душа замирала. Трепет страсти победил трепет страха Божьего. И она направилась к дому возлюбленного, дрожа, подавленная, точно шла на первое свидание.
      — Ах, наконец-то! — воскликнул Андреа, обнимая ее, впивая дыхание ее запыхавшихся уст.
      Потом, взяв ее за руку и прижимая ее к груди, сказал:
      — Чувствуешь мое сердце. Если бы та не приходила еще одну минуту, оно разбилось бы.
      Она приложилась щекою к месту руки. Он поцеловал ее в затылок.
      — Слышишь?
      — Да, оно говорит со мной.
      — Что же оно говорит?
      — Что ты не любишь меня.
      — Что говорит? — повторил юноша, кусая ее в затылок, мешая ей выпрямится.
      Она рассмеялась.
      — Что любишь меня.
      Сняла накидку, шляпу, перчатки. Стала нюхать цветы белой сирени, наполнявшие высокие флорентийские вазы, те, что на картине Боттичелли в Боргезе. Двигалась по ковру чрезвычайно легким шагом; и ничего не было прелестнее движения, с которым она погрузила лицо в нежные кисти цветов.
      — Возьми, — сказала она, откусив зубами верхушки и держа ее во рту, у губ.
      — Нет, я возьму с твоих уст другой цветок, менее белый, но более вкусный…
      Среди этого благоухания они поцеловались долгим, долгим поцелуем.
      Увлекая ее, несколько изменившимся голосом он сказал:
      — Пойдем туда.
      — Нет, Андреа, поздно. Сегодня, нет. Останемся здесь. Я приготовлю тебе чай; а ты будешь долго и нежно ласкать меня.
      Она взяла его за руки, сплела свои пальцы с его пальцами.
      — Не знаю, что со мною. Чувствую, как мое сердце до того переполнено нежностью, что я готова плакать.
      В ее словах была дрожь; ее глаза стали влажными.
      — Если бы я могла не покидать тебя, остаться здесь на целый вечер!
      Глубокое уныние сообщало ей оттенки неопределенной грусти.
      — Думать, что ты никогда не узнаешь всей, всей моей любви! Думать, что я никогда не узнаю твоей! Ты любишь меня? Говори мне это, говори всегда, сто раз, тысячу раз, не уставая. Любишь?
      — Разве же ты не знаешь?
      — Не знаю.
      Она произнесла эти слова таким тихим голосом, что Андреа едва расслышал их.
      — Мария!
      Она молча склонила голову ему на грудь; прислонилась лбом, как бы ожидая, чтобы он говорил, чтобы слушать его.
      Он смотрел на эту бедную голову, поникшую под бременем предчувствия; чувствовал легкое давление этой благородной и печальной головы на своей очерствевшей от лжи, скованной обманом груди. Тяжелое волнение сдавило его; человеческое сострадание к этой человеческой муке сжало ему горло. И это доброе движение души разрешилось в слова, которые лгали, сообщило лживым словам дрожь искренности.
      — Ты не знаешь!Ты говорила тихо; дыхание замерло на твоих устах; что-то в глубине тебя возмутилось тем, что ты говорила; все, все воспоминания нашей любви восстали против того, что ты говорила. Ты не знаешь, что я люблю тебя!..
      Она стояла, поникнув, слушая, сильно дрожа, узнавая, думая, что узнает во взволнованном голосе юноши истинный звук страсти, опьяняющий звук, который она считала не поддающимся подделке. И он говорил ей почти в ухо в тишине комнаты, обдавая ее шею горячим дыханием с перерывами, которые были слаще слов.
      — Лелеять одну единственную мысль, упорную, обо всех часах, обо всех мгновениях… не понимать другого счастья, кроме того, сверхчеловеческого, которое уже одно твое присутствие изливает на мое существо… жить целый день в беспокойном ожидании мига, когда снова увидишь тебя… лелеять образ твоих ласк, когда ты ушла и снова обладать тобою в виде почти созданной тени… чувствовать тебя во сне, чувствовать тебя на своем сердце живою, действительною, осязаемой, слитой с моею кровью, слитой с моею жизнью… и верить только в тебя, клясться только тобою, полагать все мою веру только в тебе и мою силу, и мою гордость, весь мой мир, все, о чем мечтаю, и все, на что надеюсь…
      Она подняла залитое слезами лицо. Он замолчал, останавливая губами теплые капли на щеках. Она плакала и смеялась, погружая ему в волосы дрожащие пальцы, растерянно, с рыданием:
      — Душа моя!
      Он усадил ее; стал на колени у ее ног, не переставая целовать у нее веки. Вдруг он вздрогнул. Почувствовал на губах быструю дрожь ее длинных ресниц, подобно беспокойному крылу. Это была странная ласка, вызывавшая невыносимое наслаждение; это была ласка, которою когда-то ласкала его Елена, смеясь, много раз подряд подвергая любовника маленькой нервной боли щекотки; и Мария переняла ее у него же, и часто под такою ласкою, ему удавалось вызвать образ другой.
      Он вздрогнул, Мария же улыбнулась. И так как на ресницах у нее еще висела ясная слеза, она сказала:
      — Пей и эту!
      Он выпил, она же бессознательно смеялась. От слез она стала почти весела, спокойна, полна грации.
      — Я приготовлю тебе чай, — сказала.
      — Нет, сиди здесь.
      При виде ее на диване в подушках, он воспламенялся. В его уме внезапно наложился образ Елены.
      — Дай мне встать, — умоляла Мария, освобождая свой бюст из его крепких объятий. — Хочу, чтобы ты выпил моего чаю. Увидишь. Запах проникнет тебе в душу.
      Она говорила о дорогом, присланном ей из Калькутты чае, который она подарила Андреа накануне.
      Встала и уселась в кожаное кресло с Химерами, где еще изысканно тускнел «розово-шафрановый» цвет старинного стихаря. На маленьком столе еще сверкала тонкая майолика Кастель-Дуранте.
      Приготовляя чай, она наговорила столько милых вещей с полным самозабвением расточала свою доброту и свою нежность; простосердечно наслаждалась этой милой, тайной близостью, этой тихой комнатой, этой утонченною роскошью. Позади, как позади Девы на картине Сандро Боттичелли, поднимались хрустальные чаши, увенчанные кистями белой сирени; и ее руки архангела скользили по мифологическим рисункам Люцио Дольчи и гекзаметрам Овидия?
      — О чем ты думаешь? — спросила она Андреа, сидевшего близ нее на ковре, прислонясь головою к ручке кресла.
      — Слушаю тебя. Говори еще!
      — Больше не хочу.
      — Говори! Рассказывай мне много, много…
      — О чем?
      — О том, что ты одна знаешь.
      Он убаюкивал ее голосом волнение, вызванное другою;заставлял ее голос оживить образ другой.
      — Чувствуешь? — воскликнула Мария, обливая душистые листья кипятком.
      С паром в воздухе разливался острый запах. Андреа вдыхал его. Потом, закрывая глаза, откидывая назад голову, сказал:
      — Поцелуй меня.
      И при первом соприкосновении губ он так сильно вздрогнул, что Мария была поражена.
      — Смотри. Это — любовный напиток. Он отклонил предложение.
      — Не хочу пить из этой чашки.
      — Почему?
      — Дай мне ты сама… пить.
      — Но как?
      — А вот. Набери глоток и не проглатывай.
      — Еще слишком горячо.
      Она смеялась этой причуде любовника. Он был несколько расстроен, смертельно бледен, с искаженным взглядом. Подождали, пока чай остынет. Мария ежеминутно касалась губами края чашки, чтобы попробовать; потом смеялась коротким звонким смехом, который казался не ее смехом.
      — Теперь можно пить, — объявила.
      — Теперь выпей большой глоток. Вот так.
      Она сжимала губы, чтобы удержать глоток; но большие глаза ее от недавних слез блестевшие еще больше смеялись.
      — Теперь лей понемногу.
      И с поцелуем он выпил весь глоток. Чувствуя, что задыхается, она торопила медленно пившего, сжимая ему виски.
      — Боже мой! Ты хотел задушить меня.
      Томная, счастливая откинулась на подушку, как бы желая отдохнуть.
      — Какой вкус ты чувствовал? Заодно ты выпил и мою душу. Я совсем пуста.
      С пристальным взглядом он задумался.
      — О чем ты думаешь? — вдруг, приподнимаясь, снова спросила Мария, кладя ему палец по середине лба, как бы для того, чтобы задержать невидимую мысль.
      — Ни о чем, — ответил. — Не думал. Наблюдал в себе действие любовного напитка…
      Тогда-то и ей захотелось попробовать. С упоением пила из его рта. Потом, прижимаясь рукою к сердцу и глубоко вздохнув, воскликнула:
      — Как мне нравится!
      Андреа дрожал. Разве это не был оттенок Елены — того вечера, когда она отдалась? Не те же слова? Он смотрел на ее рот.
      — Повтори.
      — Что?
      — То, что сказала.
      — Зачем?
      — Это слово звучит так нежно, когда ты произносишь его… Ты не можешь понять… Повтори.
      В неведеньи она улыбалась, немного смущенная странным взглядом возлюбленного, почти робко.
      — Ну, хорошо… мне нравится!
      — А я?
      — Что?
      — А я… тебе?
      Ошеломленная, она смотрела на возлюбленного, который в судорогах корчился в ногах у нее в ожидании слова, что он хотел вырвать у нее.
      — А я?
      — Ах! Ты… мне нравишься.
      — Так, так… Повтори. Еще!
      В неведении она соглашалась. Он ощущал муку и неопределенное наслаждение.
      — Зачем ты закрываешь глаза? — спросила она не из подозрения, а лишь с тем, чтобы он выразил свое ощущение.
      — Чтобы умереть.
      Он положил голову ей на колени, оставаясь в таком положении несколько минут, молчаливый, сумрачный. Она тихо ласкал его волосы, виски, лоб, где при этой ласке шевелилась подлая мысль. Вокруг них комната мало-помалу погружалась в сумрак; носился смешанный запах цветов и напитка; очертания сливались в одну гармоничную и богатую внешность вне действительности.
      После некоторого молчания Мария сказала:
      — Встань, любовь моя. Я должна покинуть тебя. Поздно.
      Он встал, прося:
      — Останься со мной еще на минутку, до вечернего благовеста.
      И снова увлек ее на диван, где в тени сверкали подушки. Внезапным движением он повалил ее в тени, сжал ей голову, осыпал лицо поцелуями. Его жар дышал почти злобой. Он воображал, что сжимает голову другой,и воображал эту голову запятнанной губами мужа; и не чувствовал отвращения, но еще более дикое желание. Из наиболее низменных глубин инстинкта всплывали в его сознании все смутные ощущения, испытанные им при виде этого человека; в его сердце, как смешанная с грязью волна, всплывало все бесстыдное и нечистое; и вся эта грязь переходила в поцелуями на щеки, на лоб, волосы, шею, рот Марии.
      — Нет, пусти! — вскрикнула она, с усилием освобождаясь из крепких объятий.
      И бросилась к чайному столу зажечь свечи.
      — Будьте благоразумны, — прибавила она, несколько задыхаясь, с милым видом гнева.
      Он остался на диване и молча смотрел на нее.
      Она же подошла к стене возле камина, где висело маленькое зеркало. Надела шляпу и вуаль перед этим тусклым стеклом, похожим на мутную, зеленоватую воду.
      — Как мне неприятно оставлять тебя сегодня вечером!.. Сегодня больше, чем всегда… — подавленная грустью часа, прошептала она.
      В комнате лиловатый свет сумерек боролся со светом свеч. На краю стола стояла холодная, уменьшившаяся на два глотка чашка чаю. Сверху высоких хрустальных ваз цветы казались белее. Подушка дивана сохраняла еще отпечаток лежавшего на ней тела.
      Колокол Св. Троицы начал звонить.
      — Боже мой, как поздно! Помоги мне надеть плащ, — возвращаясь к Андреа, сказало бедное создание.
      Он снова сжал ее в своих объятиях, повалил ее, осыпал бешеными поцелуями, слепо, страстно, не говоря ни слова, с пожирающим жаром, заглушая плач на ее устах, заглушая на ее устах и свой почти непреодолимый порыв крикнуть имя Елены. И над телом ничего неподозревающей женщины совершил чудовищное святотатство.
      Несколько минут оставались обвившись. Погасшим и опьяненным голосом она сказала:
      — Ты берешь мою жизнь!
      Она была счастлива этим страстным насилием. Сказала:
      — Душа, душа моя, вся-вся моя! Сказала, счастливая:
      — Я чувствую биение твоего сердца… такое сильное, такое сильное!
      Потом со вздохом сказала:
      — Дай мне встать. Я должна уходить.
      У Андреа было бледное искаженное лицо убийцы.
      — Что с тобою, — нежно спросила она. Он хотел улыбнуться ей. Ответил:
      — Я никогда не испытывал такого глубокого волнения. Думал, что умру.
      Подошел к одной из ваз, вынул связку цветов, передал их Марии, провожая ее к выходу, почти торопя ее уходить, потому что всякое движение, всякий взгляд, всякое слово ее причиняло ему невыносимую муку.
      — Прощай, любовь моя. Мечтай обо мне! — сказало бедное создание на пороге со своею беспредельной нежностью.

XV

      Утром 20-го мая Андреа Сперелли шел вверх по залитому солнцем Корсо; перед дверью в Кружок его окликнули.
      На тротуаре стояла кучка его друзей, любовавшихся на прохожих дам и злословивших. Тут были Джулио Музелларо, Людовико Барбаризи, герцог Гримити, Галеаццо Сечинаро; был и Джино Бомминако; и несколько других.
      — Ты не знаешь о событии этой ночи? — спросил его Барбаризи.
      — Нет. Какое же событие?
      — Дон Мануэль Феррес министр Гватемалы…
      — Ну?
      — Был уличен в разгаре игры в мошенничестве.
      Сперелли совладал с собой, хотя кое-кто из присутствовавших смотрел на него с некоторым лукавым любопытством.
      — А как?
      — При этом был и Галеаццо, даже играл за тем же столом.
      Князь Сечинаро начал передавать подробности.
      Андреа Сперелли не прикидывался безразличным. Наоборот, слушал с внимательным и серьезным видом. Наконец сказал:
      — Мне это очень неприятно.
      Оставался несколько минут в группе; потом стал прощаться с друзьями, чтобы уходить.
      — Какой дорогой идешь? — спросил Сечинаро.
      — Домой.
      — Я тебя провожу немного.
      Пошли по направлению к улице Кондотти. Корсо, от Венецианской площади до площади Народа, был как ликующая река света. Дамы в светлых весенних нарядах проходили вдоль сверкающих витрин. Прошла княгиня Ферентино с Барбареллой Вити под кружевным зонтиком. Прошла Бьянка Дольчебуоно. Прошла молодая жена Леонетто Ланцы.
      — Ты знавал этого Ферреса? — спросил Галеаццо молчавшего Сперелли.
      — Да, познакомился в прошлом году, в сентябре в Скифанойе у моей сестры Аталета. Жена — большая подруга Франчески. Поэтому происшедшее мне очень неприятно. Следовало бы постараться по возможности меньше предавать это гласности. Ты оказал бы мне большую услугу, если бы помог мне…
      Галеаццо выказал сердечную готовность.
      — Думаю, — сказал он, — что скандала отчасти можно было бы избежать, если бы министр просил отставки у своего правительства, но немедленно, как ему и было предложено председателем Кружка. Но беда в том, что министр отказывается. Сегодня ночью у него был вид оскорбленного человека; возвышал голос. Но доказательства были налицо! Следовало бы убедить его…
      По дороге продолжали говорить о происшествии. Сперелли был благодарен Сечинаро за сердечную готовность. Благодаря этой интимности, Сечинаро был расположен к дружеской откровенности.
      На углу улицы Кондотти заметили госпожу Маунт-Эджком, шедшую по левому тротуару вдоль японских витрин этой своей плавной, ритмической и очаровательной походкой.
      — Донна Елена, — сказал Галеаццо.
      Оба смотрели на нее; оба чувствовали очарование этой походки. Но взгляд Андреа проникал сквозь платье, видел знакомые формы, божественную спину.
      Догнав ее, вместе поклонились; прошли дальше. Теперь они не могли смотреть на нее, но она смотрела на них. И Андреа чувствовал последнюю пытку идти рядом с соперником на глазах у оспариваемой женщины, думая, что эти глаза может быть наслаждались сравнением. Мысленно, он сам сравнил себя с Сечинаро.
      У последнего был воловий тип белокурого и синеглазого Лючио Веро; и между великолепными золотистыми усами и бородой у него краснел лишенный всякого духовного выражения, но красивый рот. Он был высок, плотен, силен, не тонко, но непринужденно изящен.
      — Как дела? — спросил его Андреа, подстрекаемый к этой смелости непобедимым любопытством. Подвинулось приключение?
      Он знал, что с этим человеком можно вести подобный разговор.
      Галеаццо повернулся к нему с полуудивленным и полувопросительным видом, потому что не ожидал от него подобного вопроса, и менее всего в этом столь легкомысленном, столь спокойном тоне. Андреа улыбался.
      — Ах, да, с каких пор длится моя осада! — ответил бородатый князь. — С незапамятных времен, возобновляясь много раз, и всегда без успеха. Являлся всегда слишком поздно: кое-кто предупредил меня в завоевании. Но я никогда не падал духом. Был убежден, что рано или поздно придет и мой черед. И действительно…
      — Ну и что же?
      — Леди Хисфилд благосклоннее ко мне, чем герцогиня Шерни. Надеюсь, буду иметь вожделеннейшую честь быть занесенным в список после тебя…
      Он разразился несколько грубым смехом, обнажая белые зубы.
      — Полагаю, что мои индийские подвиги, оповещенные Джулио Музелларо, прибавили к моей бороде героическую ниточку непреодолимой храбрости.
      — Ах, твоя борода должна дрожать от воспоминаний в эти дни…
      — Каких воспоминаний?
      — Вакхических.
      — Не понимаю.
      — Как! Ты забыл о пресловутом базаре в мае 84 года?
      — Ах, вот что! Ты меня надоумил. В эти дни исполнится третья годовщина… Но ведь тебя-то не было. Кто же рассказал тебе?
      — Ты хочешь знать слишком много, дорогой.
      — Скажи мне, прошу тебя.
      — Думай лучше, как бы поискуснее использовать годовщину. И сейчас же поделись со мною известиями.
      — Когда увидимся?
      — Когда хочешь.
      — Обедай со мной сегодня; в Кружке, около восьми. Там-то можно будет заняться и другим делом.
      — Хорошо. Прощай, золотая борода. Беги!
      На Испанской площади внизу лестницы простились; и так как Елена пересекала площадь направляясь к улице Мачелли, чтобы пройти на улицу Четырех Фонтанов, Сечинаро догнал ее и пошел провожать.
      После усилия притворства сердце у Андреа сжалось чудовищно, пока он поднимался по лестнице. Думал, что не хватит сил донести его доверху. Но он уже был уверен, что впоследствии Сечинаро расскажет ему все; и ему почти казалось, что он в выигрыше! В каком-то опьянении, в каком-то вызванном чрезмерным страданием безумии, он слепо шел навстречу новым пыткам, все более жестоким и все более бессмысленным, отягчая и усложняя на тысячу ладов свое душевное состояние, переходя от извращенности к извращенности, от заблуждения к заблуждению, от жестокости к жестокости, не в силах больше остановиться, не зная ни мгновения остановки в головокружительном падении. Его пожирала как бы неугасимая лихорадка, которая своим жаром вскрывала в темных безднах существа все семена человеческой низости. Всякая мысль, всякое чувство приносило пятно. Он стал сплошною язвой.
      И все же, сам обман крепко привязывал его к обманутой женщине. Его душа была так странно приспособлена к чудовищной комедии, что он уже почти не понимал другого способа наслаждения, другого вида страдания. Это перевоплощение одной женщины в другую перестало быть деянием отчаявшейся страсти, но стало порочною привычкою и, значит, настойчивой потребностью, необходимостью. И отсюда бессознательное орудие этого порока стало для него необходимо, как сам порок. В силу чувственной извращенности он почти был уверен, что реальное обладание Еленой не дало бы ему острого и редкого наслаждения, какое было дано ему этим воображаемым обладанием. Он уже почти не мог больше в сладострастной идее разделить этих двух женщин. И так как он думал, что реальное обладание одною уменьшало наслаждение, то и чувствовал притупленность всех своих нервов, когда при утомленном воображении он находился перед непосредственной реальной формой другой.
      Поэтому он не перенес мысли, что с падением Дона Мануэля Феррес он лишится Марии.
      Когда к вечеру Мария пришла, он тотчас же заметил, что бедное создание еще не знало о своем несчастии. Но на следующий день она пришла тяжело дыша, встревоженная, бледная, как мертвец; и, закрывая лицо, разрыдалась в его объятиях.
      — Ты знаешь?..
      Весть разошлась. Скандал был неизбежен, крах был непоправим. Пошли дни отчаянной пытки; в эти дни, оставшись одна после стремительного бегства мошенника, покинутая немногими подругами, окруженная бесчисленными кредиторами мужа, затерянная в законных формальностях описей, среди приставов и ростовщиков и прочей подлой твари, Мария обнаружила героическую гордость, но безуспешно старалась спастись от окончательного краха, разбившего всякую надежду.
      И она не хотела никакой помощи от возлюбленного, никогда не говорила о своем мучении с возлюбленным, сетовавшим на краткость любовных свиданий; не жаловалась никогда; еще умела находить для него менее печальную улыбку; хотела еще повиноваться его причудам, со страстью предоставлять осквернению свое тело, проливать на голову убийцы самую горячую нежность своей души.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20