Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей - Резерфорд

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Данин Даниил / Резерфорд - Чтение (стр. 40)
Автор: Данин Даниил
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Оба отличались земною трезвостью и целеустремленной волей. И прекрасно умели дисциплинировать свои увлечения - и житейские и научные. Оба, каждый на свой лад, знали, чего хотели. И обладали уменьем неудержимо добиваться желанного. И потому-то, кроме чувства симпатии к родственной душе, что-то еще - несравненно более существенное и неодолимо сильное - должно было руководить Резерфордом, когда из тесноты и скудости Кавендиша он выкраивал для Капицы все новые рабочие площади и все новые фунты стерлингов.
      Тотчас напрашивается простейшее объяснение: работы русского физика помогали осуществлению его, резерфордовой, программы атомно-ядерных исследований - той, что однажды набросал он на последних страницах лабораторной книжки из довоенной миллиметровки. Да, помогали. Но не больше, чем работы, скажем, Чадвика. Или - Блэккета. Стоит, кстати, заметить, что Резерфорд не сделал ни одного исследования в соавторстве с Капицей, а в соавторстве с Чадвиком - по меньшей мере 10! Тем не менее… Тем не менее, когда осенью 26-го года приехал в Кембридж и стал работать у Резерфорда двадцатидвухлетний ленинградец Юлий Борисович Харитон, он сразу увидел, что у Капицы - в отличие от остальных резерфордовцев, включая Чадвика, - свое царство в Кавендише.
      «Свое царство» - это слова Харитона.
      Может быть, идеи Капицы обещали сверхскорое раскрытие загадки атомного ядра (что было мечтой Резерфорда)? Да нет, ни в малой степени. Капица не страдал прожектерством, а Резерфорд - легковерием.
      Так в чем же было дело?
      Это предметно определилось и осозналось лишь с годами.
 

7

А годы шли… Двадцатые годы XX века.
      Когда-нибудь они станут синонимом безоглядного новатор- ства во всех областях человеческой культуры. Годы Корбюзье и годы Чаплина, годы Мейерхольда и годы Хемингуэя, годы Хиндемита и годы Маяковского, годы Пикассо и годы Бора…
      Два последних имени стали тут бок о бок не случайно: квантовую физику стыдили прозвищем Пикассо-физика… То были завораживающие годы безумных затей и безумных идей.
      Двадцатые годы! - да, они завораживали современников, а теперь привораживают потомков.
      Успехами в познании микромира и устройства природы они соперничали с предыдущим великим десятилетием, когда сделаны или завершены были открытия эпохального свойства: атомное ядро 1911) - атомная модель Резерфорда - Бора 1913) - общая теория относительности Эйнштейна 1916) - искусственное расщепление атома 1919)… Казалось: что сможет стать рядом с такими свершениями! Думалось: новые фундаментальные знания достанутся теперь уже только следующим поколениям. Чадвик вспоминает, что Резерфорд так и сказал однажды. И не ошибся, ибо имел в виду проблему строения ядра. Но свет не сходился клином на этой частной проблеме. Ее просто рано было решать: еще скрывались в неизвестности основные и общие законы атомной механики, без которых нелепо-непонятным оставался сам планетарный атом с его боровской лестницей разрешенных квантовых состояний.
      И еще не предвиделось, что с открытием этих неклассических законов микродействительности придет конец безраздельному господству тысячелетней однозначной причинности. Еще не мерещилось, что природа окажется на самом деле вероятностным миром, чуждым железной необходимости прежних натур-философий и религий…
      И вот эту-то революцию в естественнонаучном миропонимании человечества вершили 20-е годы, разумеется, не уступая в эпохальности предшествующему десятилетию.
      Однако на сей раз начальные эпицентры новых потрясений уже не находились ни в рабочем кабинете Эйнштейна, ни в лаборатории Резерфорда. Они вызвали к жизни эту революцию своими предыдущими открытиями, но не они ее делали. Правда, они по-разному ее не делали: Эйнштейн ей философически противился, а Резерфорд молча ей изумлялся.
      Так или иначе, но поначалу Кавендиш очутился в стороне от бури. Там не очень штормило. А эпицентр перемещался по континентальной Европе из страны в страну, втягивая в квантовую драму идей все новые имена. Тем временем в Кембридже жили своими исканиями, чья драматичность совсем не бросалась в глаза: там вели экспериментальную разведку атомных ядер - накапливали сведения об их силовых полях и стремились заглянуть в их глубину, впрочем, без особых надежд.
      И не нужно удивляться словам Чадвика о той поре:
      В течение ряда лет Резерфорд и его лаборатория переживали относительно спокойные времена. Проделано было много интересной и важной работы, но то была работа, связанная скорее с упорядочением знаний, нежели с открытием неизвестного; несмотря на многочисленные попытки, не удавалось найти пути в новые области неведомого…
      Спокойные времена! Вот, наконец, то, чего еще не бывало в деятельной жизни нашего новозеландца.
      Вообще-то легко обнаруживается, что новизны достает на жизнь любой длительности. И хотя Резерфорду шел уже шестой десяток, а его профессорское существование не было чревато особыми переменами, многое в его жизни продолжало случаться все-таки в первый раз.
      Так, вне всякой причинной связи с кембриджской тишиной и назреванием квантовой бури на континенте, он впервые сделался дедушкой!
      «Один математик, которого ты не знаешь, дэдди», в один прекрасный декабрьский денек 21-го года вошел под своды старинной капеллы Тринити-колледжа об руку с Эйлин Мэри Резерфорд. И белое мельканье за стрельчатыми окнами должно было напомнить сэру Эрнсту другой, июньский, чистый снег на паперти Крайстчерчского собора, не тающий в памяти снег двадцатилетней давности. И обыкновеннейшие мысли, равно посещающие гениев и ничтожеств, мысли о сладостно-горьком круговращении жизни, не могли не посетить его. Он перестал слушать службу. И не сразу услышал у своего плеча вечно и тревожно наставительный шепот Мэри: «Эрнст, куда ты смотришь!» Он молча улыбнулся ей в ответ светлейшей из своих улыбок, не рискнув возразить своим антишепотом:
      «Но, Мэри…» Улыбнулся, кроме всего прочего, надежде, что род его на земле не иссякнет.
      А затем появился на свет Питер Говард Фаулер. И начинающий дед смиренно взвалил на себя новую обязанность: в переписке, в застолье, на всех перекрестках Кембриджа шумно хвастаться первенцем-внуком - «веселым и сильным мальчишкой». Эта обязанность - вполне добровольная - была ему милее многих других, и он исполнял ее с видимым наслажденьем, удвоенным новизной двойного отцовства.  
 
Резерфорд с Элизабет и Патом Фаулерами  

      С видимым наслажденьем, но не столь безусловным, исполнял он впервые осенью 23-го года обязанности президента Британской ассоциации. Его почтили этой ролью на очередном конгрессе Би-Эй, ничем особенно не примечательном, кроме сущей малости: он происходил в Ливерпуле. Это и вправду было сущей малостью для всех, за исключением Резерфорда. А он очень помнил предыдущий ливерпульский конгресс 1896 года, когда было сказано о нем: «Этот молодой человек далеко пойдет!» Но помнил он не столько это, сколько свое поражение в непреднамеренном соперничестве с юным Маркони.
      Как мудро, черт возьми, поступил он тогда, решительно распрощавшись; со своим магнитным детектором! Конечно, wireless совершила за минувшие двадцать семь лет баснословные успехи; беспроволочная связь уже гордилась не милями и не азбукой Морзе; отсюда, из Ливерпуля, его президентское послание конгрессу можно было уже транслировать по всей Англии; и, конечно, могла быть громадной его доля в этом прогрессе, если бы тогда, двадцать семь лет назад, он не посторонился, а вступил бы в борьбу… Уж у него-то хватило бы энергии на любые схватки! Но, помилуй бог, за что боролся бы он при этом? И против чего?
      За научную истину? Да ведь ее никто тогда не оспаривал.
      Против зла? Да разве это было злом - одержимость одаренного коллеги? Значит, попросту за блага приоритета и за обеспеченное место под солнцем была бы его борьба. А сколько на нее ушло бы времени, сил, покоя, гордости!
      Ни о чем не жалел он, оглядываясь назад с последнего перегона. Да, в согласии с другим итальянцем, Данте, почитавшим тридцать пять лет серединой земного пути, он прошел уже три четверти отпущенного ему срока. И видел: прожитое прожито правильно. И среди прочего он готов был благодарить природу за то, что она одарила его достаточной широтой и сверхдостаточным великодушием, дабы в долгой дороге успешно справляться с искусами зависти и тщеславия.
      Не единожды говорил он: «Самое трудное - не завидовать своим ученикам». Но откуда знал он, что это самое трудное?
      Были искушения - оттого и знал. Были нелегко побеждаемые искушения - вот в чем вся суть. И о сильнейшем из них, пришедшемся на годы, когда он сам еще был учеником, напомнил ему Ливерпульский конгресс 23-го года. В своей президентской речи, и вправду передававшейся по радио, он воздал Маркони должное.
        
 
Пародийный щит президента Британской Ассоциации. 1923.  
А конгресс воздал должное ему - за иные великие итоги минувших двадцати семи лет. Когда по традиции он пришел на обед членов клуба Красного льва, ему вручили пародийный штандарт с геральдическим щитом президента: там была изображена рука с топориком, раскалывающая на две неравные части яйцевидный атом, а выше на изгибающейся ленте начертан был веселый девиз - «АТОМ ВИРУМКВЕ», и еще выше: «РЕЗЕРФОРД- ЛИВЕРПУЛЬ». Прочитав девиз, лучший латинист Нельсоновского колледжа для мальчиков удовлетворенно хохотнул: «Arrna virumque» - так начиналась «Энеида» Вергилия. Он помнил и дальше: «Arma virumque cano…» - «доспехи и воина я воспеваю…». О нем говорили, как об Энее атомного века. Он был счастлив и тронут.
      Достался ему как президентский трофей и еще один щитообразный герб, искусно сделанный художником в традиционно-торжественной манере: там были обнаженные фигуры Посейдона (с трезубцем) и трубача-маорийца (с охотничьим рогом и русалочьим хвостом), и развевающиеся знамена, и бриг под парусами, и зачем-то три птицы киви, да еще и четыре звезды, и кленовый лист, и глубокомысленная строка из «Буколик» того же Вергилия - «эти досуги создал нам бог», и ни слова об атоме, и ни намека на труды его праведные. Очевидно, все это должно было означать, что восхищенные своим президентом ученые мужи Британии чтут его и просто как человека. И помнят, что его вскормили дикая мощь и вольный дух пиратских просторов Океании.
      Но, больше чем в чем бы то ни было, как раз в трудах его праведных и сказывались эта мощь и этот дух. Участники конгресса имели случай сполна ощутить эти свойства его ищущей мысли.
      Стоя перед микрофоном, он уверенно заявил современникам, что законы, управляющие «массивным миром», в котором мы живем и с которым свыклись, не имеют силы в мире атомных ядер. Он не сказал, что это его личное мнение. Он сказал, что должен предупредить об этом аудиторию как о несомненной черте в устройстве природы. Нужны иные законы.
      Их должно открыть. И не нужно усматривать в этом покушение на классику науки. Ее власть непоколебима на территории ее истинности. Но расширяются границы познанного и классические принципы обобщаются, пополняясь новыми…
      Он словно в воду глядел! Он говорил так, точно сама история успела шепнуть ему, что происходило в те дни за Ла-Маншем. А там, в Париже, возникал той осенью первый настоящий эпицентр исподволь зреющего квантового землетрясения: молодой Луи Виктор де Бройль пришел к идее существования неких волн материи.
      Появилось странное представление об электроне как о частице-волне, симметричное эйнштейновскому представлению о фотоне как о волне-частице. И ясно сделалось, отчего классическая механика, вместе с классической электродинамикой, не смогла объяснить атомных спектров и устройства атома: она имела дело либо с частицами, либо с волнами, но не с их непонятным и, казалось бы, невозможным сочетанием в едином объекте. Не для описания движений таких противоестественных микрокентавров создавалась классическая механика. Зато новая идея сразу объяснила боровскую паутину разрешенных орбит в планетарном атоме Резерфорда: для устойчивости движения электрона-кентавра на каждой такой орбите должно было умещаться целое число электронных волн.
      Тридцать лет спустя, восстанавливая хронологию тех исторических событий в физике, де Бройль написал: «…В сентябре-октябре 1923 года я получил некоторые из фундаментальных принципов волновой механики». Разумеется, в Ливерпуле никто ничего не знал о готовящейся докторской диссертации француза. А в Париже еще никто не относился к его идеям всерьез. Учитель де Бройля Поль Ланжевен говорил через полгода А. Ф. Иоффе: «Идеи диссертанта, конечно, вздорны, но развиты с таким изяществом и блеском, что я принял диссертацию к защите». Было это в Брюсселе, уже весной 24-го года, в кулуарах 4-го Сольвеевского конгресса, в котором участвовал и Резерфорд.
      Рассказал ли Ланжевен о «вздорных идеях» и своему старому кавендишевскому другу? Неизвестно. Если и да, то, во всяком случае, можно утверждать, что Резерфорд тоже не принял их всерьез. Жаждавший новых законов, он, однако, ни s письмах, ни в речах той поры ничего не говорил о дебройлевских волнах материи. …А говорить ему приходилось много. Много и все чаще.
      В разнообразнейших аудиториях. В разных городах. В разных странах. На разные темы. То был прогрессивный налог на его растущую славу.
      В те годы, не очень осторожно названные Чадвиком «относительно спокойными временами», у Резерфорда не поубавилось обязанностей. Оттого-то Капица должен был радоваться, как чему-то исключительному, что шеф посетил его за три недели 5-6 раз. Любой манчестерец в свое время общался с Папой (или Профом) каждодневно. А теперь у Папы крайне усложнилась жизнь. И упрощений будущее не обещало.
      Главное - все чаще вырастали перед ним общественные соблазны, противостоять которым он был не в силах. …Ну, мог ли он ответить отказом на приглашение стать одним из комиссионеров Выставочной стипендии 1851 года?
      Оглянувшись назад, на себя двадцатичетырехлетнего, сперва несправедливо обойденного комиссионерами и лишь потом облагодетельствованного, как мог он сказать «нет»?!
      А мог ли он отказаться от роли президента Королевского общества? Это была одна из ролей, точно созданных для него по мерке. И хотя он сознавал, что для Казендиша теперь времени будет оставаться еще меньше, а собственноручная его работа в лаборатории и вовсе отодвинется на задний план, он согласился в 25-м году принять бразды правления в Барлингтон-хаузе. Согласился? Это выражение неточное. Ив засвидетельствовал: «Известие, что он избран, Резерфорд воспринял с мальчишеским ликованием».
      По обычаю, президенту предстояло пребывать на своем посту бессменно пять лет. И сэр Эрнст искренне торжествовал, что эта редкостная игрушка вручалась ему на достаточно долгий срок. И в энтузиазме своем он отправил бы ко всем чертям любого скептика-друга, рискнувшего предречь, что его хватит года на два, не более, а потом президентство станет ему поперек горла.
      Рассказывая, каким замечательным он был президентом, Андраде вспомнил одну историю, переходившую из уст в уста.
      Как-то молодой кристаллограф Р. Джэймс был приглашен прочитать в Королевском обществе свою работу. Перед началом заседания Резерфорд взял его под руку и спросил: «Вам ведь еще не приходилось выступать здесь, не так ли? Вы не будете возражать, если я вам кое-что посоветую?» Джэймс взволнованно ответил, что будет только чрезвычайно признателен президенту. Тогда Резерфорд коротко сказал: «Ради всех святых, говорите попроще!» И, показав на громадное президентское кресло, объясняюще шепнул: «Если бы вы знали, каково мне приходится в этом кресле!» Тут не было кокетства. Резерфорд им не грешил. Просто шел третий год его президентства, и он уже сполна пресытился этой ролью.
      Но в 25-м году она была ему внове. И досталась без малейших треволнений. Все кулуарные переговоры, предшествовавшие его избранию, происходили без него. Избрание состоялось в самом конце 25-го года, а с июля до рождества его не было в Англии: вместе с Мэри он путешествовал по Австралии и Новой Зеландии, оставив дома Эйлин Фаулер, ожидавшую второго ребенка.
      Он давно не был в родных краях и знал, что его будут встречать там с почестями. Однако даже его смелому воображению не представлялось, что в Крайстчерче студенты Кентерберийского колледжа не позволят шоферу вести автомобиль, посланный за ним, а на руках, как распряженную карету, повлекут машину к мэрии, в то время как другие юнцы будут сопровождать эту процессию, исполняя хаку - памятный ему со студенческих лет великолепный танец маори.
      Начиная с Крайстчерча он на этот раз последовательно погружался все дальше в свое новозеландское прошлое. И это было то радостно, то горько - вперемежку.
      Из окна машины, катившейся в Нельсон по издавна знакомым ему горным склонам и речным долинам, он всматривался в исчезающие леса и выжженные дали и с тайным удовлетворением замечал, что заросли папоротника не сдаются - лезут отовсюду к небу и портят человеку его разрушительную работу. В один из предвесенних сентябрьских вечеров машина вынесла его к океану - к горловине Пелорус Саунда, - и он сразу узнал стародавнее местечко Хэйвлокк, и в воротах залива ему померещилось видение детства: парусники, парусники, парусники, уходящие под встречным ветром на юг; они увозили шпалы с отцовской лесопилки, простые шпалы, но эта прозаическая осведомленность не мешала волшебной работе его воображения; не на этом ли берегу запаслось оно на всю жизнь широтой и далью?
      Он вспоминал, что ему не было еще и одиннадцати, когда по морю они переехали сюда из-под Нельсона, и отец понадеялся, что шпалы для железных дорог будут лучше кормить большую семью, чем ферма. Они прожили в Хэйвлокке шесть лет - до самого переезда в Пунгареху, на север. И теперь, через четыре десятилетия, он, прославившийся на всю империю сын колесного мастера Джемса, приехал сюда прожить в атмосфере своего отрочества еще один день. А затем двинуться еще дальше назад - в Брайтуотер - в бессловесное свое младенчество…
      Чуть позже он записал в путевом дневнике:
      Там (в Хэйвлокке) я выступил перед школьниками, посадил дерево, сфотографировался и устроил ребятам настоящий праздничный день. Школьное здание не стало другим со времен моего детства, а нынешний учитель показался мне превосходным парнем. Хэйвлокк очень мало изменился за минувшие годы, но дома, где мы жили, я не нашел - он исчез…
      И в Брайтуотере нет больше дома, где я родился: его место занято теперь загоном для цыплят. Удачно, что профессор Истерфилд заснял его раньше, чем он был снесен, и моя мать подтвердила, что это тот самый дом.
      А мой отец говорит, что, когда он начинал в нем жить, этот дом был лучшим во всем Нельсоновском округе; как ни верти, с тех пор прошло около шестидесяти лет.
      Да, его отцу было уже 86, а матери - 82. И Резерфорд, любивший своих стариков, не только жаждал, но и побаивался поездки в Нью-Плимут, куда они давно перебрались из Пунгареху на покой: найдет ли он их в добром здравии? Ему невольно думалось, что они вступили в такой возраст, когда многое происходит в жизни уже не в очередной, а в последний раз. Не так ли отнесутся они и к нынешнему его приезду?
      «К счастью, - записал он, - оба сохранились необычайно хорошо для своих лет».
      И оба, как прежде, живо радовались все новым доказательствам его успехов. Даже обычная неразговорчивость отца куда-то исчезала, когда кто-нибудь упоминал о недавнем награждении Эрнста орденом «За заслуги». Мастер Джемс многозначительно повторял, что кавалерами этого ордена - Order of Merit - могут быть одновременно лишь 24 человека: 12 военных и 12 штатских. Французский маршал Фош был О. М., и покойный лорд Кельвин был О. М. И вот теперь - Эрнст! Имя Кельвина заставляло учительницу Марту вспоминать то, что она писала сыну во время войны, и думать, что молитвы ее услышаны: разве не сделался ныне ее Эрнст кем-то вроде небожителя?!
      Вместе с родителями радовался он восторженной телеграмме из Кембриджа, от Ральфа Фаулера: Эйлин благополучно родила девочку - Бесс, Бетси, Элизабет…
      В том октябре он провел у родителей несколько тихих весенних дней, отдыхая от двухмесячной карусели торжественных встреч, шумных чествований и многолюдных лекций. Хотя он все это любил и физическая выносливость его еще не убавилась с годами, ему, однако, было от чего отдыхать… Во время лекции в австралийском Перте, когда воздух в переполненной аудитории накалился до 103 градусов по Фаренгейту D0 по Цельсию), он потерял, по его словам, изрядную долю своего немалого веса. А в новозеландском Окленде, где 500 человек стояли в проходах и 500 рвались с улицы в зал, он едва не потерял остального.
      Чаще в ответах на вопросы, чем в тексте самих лекций, он рассказывал заокеанским слушателям о последних алхимических исследованиях в Кавендише. И для молодых провинциальных физиков это звучало, как рассказы о земле обетованной. …Джемс Чадвик казался им избраннейшим из смертных: ведь это он в непосредственном сотрудничестве с сэром Эрнстом вел исторические эксперименты по бомбардировке легких атомов альфа-частицами. И это вместе с ним Резерфорд обнаружил искусственное превращение дюжины разных элементов, лежащих между водородом и калием. Когда сэр Эрнст, описывая те продолжающиеся опыты, по обыкновению поругивал сцинцилляционный метод за изнурительность наблюдений, в голосе его было столько неуместного воодушевления, что занятие это начинало казаться юнцам завидно романтическим. А когда он добавлял, что в Кавендише любой рисерч-стьюдент может пополнить свой кошелек, нанявшись к Чадвику на сверхурочную работу по регистрации слабых вспышек на экране, заокеанским мальчикам думалось, что они без колебаний отдали бы все, лишь бы стать «мальчиками Резерфорда». И честное слово, они бы бесплатно считали для Чадвика сцинцилляции! …А сэр Эрнст еще вдобавок рассказывал о недавнем блестящем успехе другого своего ученика - Патрика Мейнарда Стюарта Блэккета.
      Когда он появился в Кавендише в 1921 году, почти одновременно с Капицей, ему было всего двадцать четыре, но он успел до окончания университета повоевать в составе военно-морских сил Англии. И его незаурядность проявилась уже в том, что он, способный морской офицер, захотел и сумел променять флот на физику. (Наверное, ему, преуспевающему, сделать это было психологически труднее, чем военнопленному Эллису променять на физику артиллерию.) В Кавендише Блэккет сразу стал преемником д-ра Шимицу, внезапно уехавшего тогда на родину и не окончившего важное исследование. Японец разрабатывал идею Резерфорда: научиться регистрировать акты атомных превращений в азоте с помощью туманной камеры Вильсона. Блэккету воистину посчастливилось - ему досталась в наследство перспективнейшая тема.
      Резерфорд растолковывал слушателям ее смысл. Метод сцинцилляций позволял узнать лишь одно: акт расщепления атома под ударом альфа-частицы произошел - ядро покинул протон. Но во что превратилось пострадавшее ядро и какова судьба альфа-частицы - оставалось неизвестным. Камера Вильсона, делающая видимыми треки заряженных атомных телец, давала надежду раскрыть неизвестное.
      Резерфорд объяснял: если ядро азота в акте взаимодействия поглощает альфа-частицу, туманный след ее полета должен обрываться в точке их соударения; но зато в этой точке должны возникать два других следа - от вылетевшего протона и от нового ядра; на фотографии должна получаться вилка или нечто похожее на детскую рогатку; по углу разлета протона и нового ядра, по толщине и протяженности их туманных треков можно разведать кое-что важное об акте трансмутации…
      Резерфорд внушал: вся беда в редкости этих актов. В среднем на 100 тысяч альфа-частиц лишь одна «хорошо попадает» в азотный атом. И следовательно, надо было сфотографировать примерно 100 тысяч альфа-треков, чтобы наткнуться на одну вилку! А один снимок содержал не больше 20 треков. Требовалось создать быстродействующую туманную камеру и автоматизировать ее работу.
      Патрику Блэккету это постепенно удалось. Он научился получать около 1000 фотографий в день. Его камера срабатывала каждые 15 секунд. И среди 400 тысяч треков, снятых на протяжении 1924 года, он обнаружил шесть вилок! А после аккуратного обмера и обсчета этих вилок однозначно показал: азотное ядро, теряя протон, но приобретая альфа-частицу, превращается в ядро кислорода - ядро изотопа О17.
      В том и состоял блистательный успех Блэккета, что он впервые доказательно раскрыл незримый ход искусственной ядерной реакции, с которой начался в 19-м году век «Современной алхимии»: азот плюс гелий дают кислород плюс водород. В химических символах, осложненных указанием атомного веса (наверху) и заряда ядра (внизу), эта реакция выглядела так:
      N 14 +7+ He 4 +2= O 17 +8+ H 1 +1
      [Правда, этот способ записи ядерных превращений тогда еще не употреблялся. Во всяком случае, в научных трудах Резерфорд не пользовался им вплоть до 1933 года - до его совместной работы с Олифантом и Кинзи по трансмутации лития.]
      Не для одних студентов, но и для ученейших земляков сэра Эрнста, даже для Марсдена, встречавшего его в Окленде, были поражающей новостью рассказы о блэккетовских опытах.
      Да и в Лондоне Резерфорд впервые объявил о них с кафедры Королевского института лишь месяца за два до своего отъезда в Антиподы. И всюду производили сильное впечатление 400 тысяч сфотографированных альфа-треков и автоматизация физического эксперимента. Чувствовалось подспудно, что проникновение в атомные недра будет требовать все более высокой лабораторной техники.
      А Резерфорд, точно нарочно усиливая эту тему, рассказывал еще и о последних достижениях Петра Капицы. В этих рассказах совсем уж отчетливо пробивалось предчувствие новых времен в экспериментальном изучении микромира. С искренним изумлением и с оттенком отцовско-наставнической похвальбы (вот каковы мои кавендишевцы!) говорил он о серьезном намерении Капицы поработать с магнитными полями порядка 1 миллиона гаусс. Это звучало фантастически, потому что создание магнитных полей даже в 50 раз менее сильных было тогда нелегкой технической задачей.
      Для того чтобы внутри катушки соленоида возникало мощное магнитное поле, требовались мощные электрические токи.
      Получить их было непросто. И дорого. А при длительном их пропускании через катушку грозили бедой опасные перегревы.
      На что же рассчитывал Капица?
      Ответ был покоряюще прост: для атомных экспериментов вполне достаточны мгновенные поля в небольших пространственных объемах. На полет через камеру Вильсона альфа-частице с лихвой хватает миллионной доли секунды. И любому внутриатомному процессу, чтобы начаться и кончиться, ничтожных долей секунды более чем довольно. И стало быть, магнитному полю, дабы оказать свое влияние на ход таких процессов, не нужно долго жить. Создавать чудовищные поля на мгновенья - вот в чем заключался замысел Капицы.
      А как? Тут начиналась инженерия. И вмешивался в дело риск. И появлялась нужда в затратах, каких не знавала прежде «веревочно-сургучная» лаборатория.
      Разумеется, о последнем Резерфорд не рассказывал заокеанским слушателям. Зато о риске говорил охотно. И с полным доверием к инженерно-физическим решениям Капицы.
      Суть их становилась впечатляюще зримой, едва произносились слова - «короткое замыкание». Обычно это техниче- ская неприятность, если не катастрофа. Вся громада энергии, рассчитанной на постепенную трату в длинной череде потребителей тока, вдруг обрушивается на ограниченный участок цепи. Возникают недопустимые перегрузки. Выходят из строя агрегаты. Горят предохранители. (И это лучший исход!) Но при помощи такого рода катастроф Капица и решил создавать сильные магнитные поля. Генератор тока, развивавший большую мощность - она в три раза превышала мощность тогдашней Кембриджской городской электростанции, - должен был в моменты коротких замыканий сполна отдавать всю свою энергию маленькой катушке, расположенной в отдаленье. Одной маленькой катушке!
      А располагать ее в отдаленье надо было обязательно.
      В момент замыкания резко, совсем как налетевший на стену автомобиль, тормозился разогнанный до огромной скорости ротор динамо-машины. Кинетическая энергия его вращения и преобразовывалась в энергию магнитного поля. Но не сполна, а с неизбежными потерями. И очень ощутимыми. От этих потерь дрожал фундамент. Сотрясались стены. Звенели стекла. (И то был лучший исход!) Маленькую медную катушку надо было оградить от волн этих механических деформаций - по крайней мере на время существования в ней запланированного магнитного поля: на те сотые доли секунды, пока длилась сама катастрофа и шел затеянный физический эксперимент.
      Деформации бегут со скоростью звука: сотая секунды - несколько метров. Нетрудно было рассчитать, как далеко следовало уносить катушку. В общем, Капице и впрямь нельзя было обойтись малыми средствами и скромными помещениями.
      Рассказывая обо всем этом завороженно слушающей аудитории, Резерфорд добавлял, что, возможно, как раз в эти-то минуты и проводится в Кавендише очередной рискованный эксперимент. И на обратном пути из Антиподов домой, когда перед рождеством он задержался на четыре дня в Египте, чтобы увидеть пирамиды и сфинксов, его настигло письмо от Капицы, которое было как сон в руку:
      Кембридж, 17 декабря 1925 Я пишу вам это письмо в Каир, дабы рассказать, что мы уже сумели получить поля, превышающие 270 000 в цилиндрическом объеме диаметром 1 сантиметр и высотою 4,5 сантиметра. Мы не смогли пойти дальше, так как разорвалась катушка и это произошло с оглушительным грохотом, который, несомненно, доставил бы вам массу удовольствия, если бы вы слышали его… Но результатом взрыва был только шум, поскольку, кроме катушки, никакая аппаратура не претерпела разрушений.
      Катушка же не была усилена внешним ободом, каковой мы теперь намереваемся сделать. …Я очень счастлив, что в общем все прошло хорошо, и отныне вы сможете с уверенностью считать, что 98 процентов денег были потрачены не впустую и все работает исправно.
      Авария явилась наиболее интересной частью эксперимента и окончательно укрепляет веру в успех, ибо теперь мы точно знаем, что происходит, когда разрывается катушка. Мы также знаем теперь, как выглядит дуга в 13 000 ампер. Очевидно, тут вообще нет ничего пагубного для аппаратуры и даже для экспериментатора, если он держится на достаточном расстоянии.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46