Слыша слова на родном языке, женщина чуть успокоилась. Показывая на хотон, она быстро стала говорить по-своему. «Туда… ползи…» — только и понял Левин. Дверь в коровник она уже открыла. Затем, неловко уцепившись за его шинель, помогла перевалить порожек.
Забеспокоились, завозились коровы. Налетевший ветер хлопнул дверью, которую она забыла притворить. Оба замерли. В самом дальнем углу коровника Левин привалился между яслями и стеной. Она забросала его сеном.
— Тихо-тихо лежи… Тут я дою…
— Спасибо, тётенька… дорогая.
За яслями негде было повернуться. С большим трудом он добыл из-за пазухи браунинг, зажал его в руке, хотя мало было надежды, что оружие поможет в таком положении. Можно ли довериться этой тётке? Не попал ли он в ловушку? И не лучше ли, пока не поздно, выбраться отсюда на волю?
Сил хватило лишь на то, чтобы подумать об этом. Ловя ускользающую мысль, он засыпал, будто валился с кручи, будто погребён был не под сенной трухой, а под обломками скал — уже не пошевельнуть рукой, не разжать веки.
Пришёл Левин в себя от громких голосов в хотоне: женщины доили коров и перекликались меж собой. Окошко в стене хотона — плитка льда, вмурованная вместо стекла, — слабо белело, снаружи уже занялось утро. Потрескивали лучинки, их неверное пламя отражалось на мокрых стенах.
Левин сдержал стон, даже язык прикусил — так болела нога. Два знакомых якутских слова то и дело повторялись в болтовне доярок — «бандит» и «красный». Видимо, и сюда дошёл слух о вчерашней стычке между разведчиками и белыми «братьями». Кто знает, может, прибилась его лошадь или винтовка нашлась. Может, «братья» сейчас вовсю шарят по дворам в поисках исчезнувшего конника?
Сквозь щели яслей была хорошо видна спина той, которую ночью он напугал до полусмерти. Она доила молча, не поднимая головы от ведра.
Но вот лучина, воткнутая в корявый столб, нагорела, стала меркнуть, — женщина встала, чтобы очистить уголь. Огонёк ожил под её рукой, и Левин успел разглядеть лицо своей спасительницы: та, кого он принял за «тётеньку», оказалась девушкой, довольно милой к тому же.
Чудно устроен человек: даже в своём бедственном положении парень оставался парнем. Словно куль затиснут, в нос и в рот лезут коровьи объедья, «братья» его ищут, чтобы поставить к стенке, а он обрадовался: «Ишь ты, попалась мне какая… краля!» У его спасительницы лицо было удивительно белое, чистое — это и в полутьме видно. Тонкие брови, рот чуть припухший… Совсем ещё юная. «Эх, и дрожит же она сейчас! В такое дело влипла…»
На этом он снова впал в забытье.
— Эй, догор.
, — она тормошила его.
Левин приподнялся на локте. Чашка мучной каши с сосновой заболотью дымилась перед ним, поверх лежал кусок лепёшки.
— Поешь… И тихо-тихо лежи! Если найдут тебя — о-о-о…
!
Говорит, а у самой губы дрожат, как в ознобе. Схватила чашку (Левин опустошил её вмиг) и побежала.
Но тут же вернулась.
— Ты —
… табаарыс. Мой брат в Якутске. Тоже кысыл… красный. Зовут Сэмэнчик. Оторов Сэмэнчик… Не встречал?
В их отряде было немало якутов, но Семёна Оторова он не знал.
— Оторов, Оторов?.. — пытался вспомнить. — Много их, дорогая… Горевать не надо, жив твой Сэмэнчик — непременно! Вот доберусь до Якутска, сразу же разыщу. Оторов Сэмэнчик, я запомню, я запомню, ты только помоги мне. Коня надо, понимаешь? Ат, коня… Хоть какого. Тебя как зовут?
— Ааныс.
— А меня Всеволод. Вроде бы познакомились… Выбраться мне отсюда нужно, Анечка, понимаешь? Коня нужно…
Со двора послышались голоса, и девушку будто ветром сдуло. Левин нырнул в своё сено. Так и не понял: удалось ли растолковать девице, поняла ли она, как ему нужен конь… Не будет коня — каюк красному пулемётчику Всеволоду Левину.
Она всё поняла, славная девушка. Пришла глухой ночью, разгребла сено, склонившись, зашептала, — дыхание её он чувствовал на лице:
— Слушай, табаарыс… в лесу городьба… Покажу, как идти… Прямо —
… В лесу городьба, понял? Коней хозяин там прячет.
На его счастье — ноге стало легче. С трудом, но всё же мог ступать. После удушливого хотона свежий воздух ударил в голову, как спирт. С усадьбы он выбрался, держась за плечо Ааныс — она перехватила его руку, перекинутую за спину.
— Теперь пусти, сам пойду… Беги, не спохватились бы! Спасибо тебе за всё. Милая ты…
Он притянул её к себе и поцеловал.
—
, — она вырвалась. — Будь счастлив! Иди!
Она пожелала ему счастья, эта славная якуточка, и всё у него вышло на редкость складно: хозяйскую утайку он нашёл в лесу без особого труда, выбрал себе коня, на тракт выскочил без приключений. Утром Левин был уже у своих. Как из мёртвых воскрес.
Однако не знал Всеволод тогда, как худо обернулась эта история для самой девушки.
Утром на хозяйском дворе поднялся переполох: из лесу пропал рысак, гордость тойона Дадая.
Около городьбы — мужские следы, валенки. Проследили их — со двора идут. Возле хотона нашли и женские следы, маленькие торбаса. Значит, кто-то из дворовых помогал красному.
Согнали всех батрачек, велели ступать в след.
Допрашивал Ааныс сам хозяин — с тяжёлой ременной плёткой в руке. Разъярён он был пуще пса:
— Засеку до смерти! Кого провожала ночью? Кто коня увёл?
Грешил он на её братца — не красный ли Сэмэнчик Оторов появился в родных местах? «Не знаю. Не знаю. Не знаю». Так ничего и не добился Дадай.
— Ладно! — пригрозил он. — Завтра «братья» тебя порасспросят. Им-то уж скажешь.
Её бросили в подвал и даже привалили дверь снаружи. Два дня и две ночи просидела Ааныс в ледяной тьме, совсем уже простилась с жизнью.
Бандиты не появлялись. Ни завтра их не было, как рассчитывал Дадай, ни послезавтра. А на третий день усадьба огласилась звоном оружия и конским топотом — приехали!
Красные приехали. Почуяв хозяйский двор, ржал под Всеволодом Левиным белоногий рысак. Однако прежнему его хозяину теперь было не до лошадей.
Так вот красный пулемётчик Левин и нашёл себе жену в снежном якутском краю.
Годик был Сашке. Чёрными мамиными глазами он с радостным удивлением смотрел на божий свет и таскал отца за усы. На пристани кипел народ, малыш и вовсе развеселился — столько вокруг интересного!
Уезжали товарищи Левина по отряду. Следующим рейсом предстояло отправиться и ему. Выбрали они с Ааныс для постоянного жительства губернский Томск. Возвращаться в Сосновку — только рану бередить! Ничего дальше своего наслега не видевшая, оглушённая этим огромным, по её представлениям, городом Якутском, Аннушка с любопытством и тревогой ждала встречи с Томском.
Отвалив, пароход бойко зашлёпал плицами и стал уходить вверх по Лене. Добрый путь, друзья!
— Вот и проводили… — не то с облегчением, не то с сожалением проговорил, ни к кому не обращаясь, человек рядом.
Левин глянул вбок и узнал Аммосова, председателя Совнаркома республики. Он только что держал речь на митинге.
— Точно так, Максим Кирович, — по-военному подобрался Левин перед начальством. — Проводили. В одном отряде служили, с Дедушкой всю Сибирь прошли. Левин я, — назвал себя бывший командир пульроты. — А это жена моя. Анна Левина. — Он притянул Ааныс за плечи, взял у неё из рук Сашку, завёрнутого в одеяльце.
Сашка выпростал ручонку навстречу новому человеку.
— Самый главный ваш? — спросил Аммосов.
— Так точно, — подтвердил Левин. — Александр Всеволодович, человек неясной национальности — не то русский, не то якут…
Только познакомились, а уже шёл у них разговор по душам. Левин стал рассказывать, как собирается устроиться в Томске, как страшится жена предстоящей поездки, да и сам он возвращается к мирному труду не без робости. В пулемётчиках за эти годы успел основательно порастёрять свою семинарскую премудрость.
— Давно в партии? — поинтересовался Аммосов.
— С самого девятьсот семнадцатого.
Аммосов покачал головой:
— Ай-ай…
Левин не понял, что его так огорчило.
— Учитель и коммунист! — ещё раз покачал головой Аммосов. И добавил: — Уезжает — учитель и коммунист!
Все трое стояли у самой воды, глядя вслед пароходу, который превратился уже в малую точку, но зато распушил по всей реке хвост чёрного дыма.
— Жалко, когда такие из Якутии уезжают, — сказал Аммосов. — И это вы твёрдо? Насчёт Томска?
— Твёрдо! — Левин даже рукой рубанул.
Столько было на этот счёт разговоров за последнее время, столько ему предлагали разных соблазнов, и туда приглашали ехать и сюда, что он уже просто боялся снова заводить этот трудный разговор.
— Всё взвесили, до последнего золотника. Томск, и никуда больше!
— Ну-ну, — сказал Аммосов со вздохом. — Ну-ну…
Они распрощались дружески — Аммосов крепко пожал руку Левину, потрепал за нос Александра Всеволодовича, а маленькую ладошку Ааныс на минуту задержал.
— Счастья тебе, Аннушка Левина. Поедешь далеко, новые места увидишь. Удачливая ты, прямо тебе скажу. Такого хорошего мужа себе нашла. И сына такого родила.
Он всё не выпускал её руку.
— Однако послушай меня, Ааныс, ещё два слова тебе скажу. Не ему, а тебе скажу. Одной. Его уже никаким словом не прошибёшь, — с напускным безразличием Аммосов повёл глазами в сторону Левина. — Ни решением, ни постановлением не остановишь. Поедет, куда задумал. Но говорят люди — вот слушай меня, Ааныс, — говорят, что бывает на свете такая любовь, сильней которой ничего нет. Она и приказов сильней, и всяких постановлений. А что, если и твоя такая? Взять бы тебе да и приказать ему любовью своей: останемся в Якутии!.. Если удержишь, от имени Совнаркома Якутской Автономной Республики поклонюсь тебе в ноги.
Ну и ну! Не ждал Левин такого оборота.
— А если бы ты захотел меня выслушать, дорогой товарищ Левин, то скажу как коммунист коммунисту: нигде ты не будешь нужнее людям, чем здесь. Якутия — это жены твоей родина! И сына твоего. Кровь твоя здесь пролита. Товарищи твои в этой земле лежат. Вот что для тебя теперь Якутия!
Левин вздохнул и опустил голову.
— И эта Якутия просит тебя: останься. Много думал — подумай ещё раз. Нет-нет, ничего мне сейчас не говори. — Аммосов предостерегающе покачал головой, видя, что Левин порывается что-то возразить. — Не говори ничего. Просто подумайте хорошенько вдвоём. А лучше — втроём. С Сашкой своим посоветуйтесь. Я же тебе скажу: все эти дни буду ждать тебя в Совнаркоме…
И ушёл, оставив их на пристани.
— Озадачил, скажи пожалуйста… — бормотал Левин.
Аннушка посмотрела на него внимательно, но ничего не сказала, ни о чём не попросила. Всё, о чём она думала, написано было в её глазах.
…Через неделю они и вправду пришли к Аммосову.
Тридцать шесть лет назад Всеволод Николаевич Левин приехал учительствовать в дальнее якутское село Арылах.
Тридцать лет — целая жизнь, а для учителя — сотни жизней. Его ученики выросли и стали колхозниками, гидрологами, солдатами или тоже учителями. И у них появились дети. И своих детей они привели в ту оке школу, к тому же Всеволоду Николаевичу. Он выучил, вырастил и их детей. И дети этих детей тоже стали звероводами, лётчиками полярной авиации, буровиками. Вот так оно выходит, если мерить жизнь делами.
У председателя Арылахского сельсовета нет на правой руке пальца. Его и учителя Левина одной гранатой окрестили бандиты, которых отряд ЧОНа выкуривал из тех вон лесов.
Есть на сельском кладбище две могилы. При одной лишь мысли о них обрывается сердце. А когда спускаешься к реке, по правую руку видны сгнившие сваи, развалины хотона. Когда-то это был добротный коровник. Учителю же Левину он казался прямо-таки прекрасней хрустальных дворцов: с него начинали в Арылахе движение за здоровый быт.
При чём тут коровник? — спросит сегодня какой-нибудь паренёк или девочка. А при том, дорогой друг, что родители твои, по обыкновению, ставили юрту и коровник под одной крышей, иными словами, жили вместе со скотом. Отделение юрт от хотонов было звеном, за которое тогда тащили весь новый быт. И не надо сегодня усмехаться: подумаешь, какая высокая жизненная задача — отделение юрт от хотонов! Для Левина, для первых сельских комсомольцев не было цели возвышенней: не пожалеем себя, но отделим юрты от хотонов!
А слышали ли вы такое слово — земпередел? А знаете ли, как организовывался в Арылахе колхоз? А можете представить себе, что у этого тысячелетнего старика, у Всеволода Николаевича Левина, когда-то была жена — самая красивая девушка во всем наслеге?
Она была белолицая и так легко вспыхивала ярким румянцем. И сын у них был — Сашка, Александр Левин. В Праге есть кладбище советских солдат, погибших при освобождении чехословацкой столицы. Там на белых плитах длинными рядами выбиты русские имена. Есть среди них строчка: «Александр Левин (1923–1945)». Имя русское, волосы у него были русые, а глаза чёрные-пречёрные, как у матери. Он был единственным сыном старого учителя. Был и остался.
Есть люди, о которых можно сказать, что история отечества прошла через их сердца. Однако в Арылахе не в ходу такие цветистые речи. В Арылахе о Левине просто говорят: «Наш учитель». Он приехал сюда молодым, золотоволосым. А потом голова и усы его побелели от слепящих якутских снегов. А теперь он так стар, что волосы его снова стали желтеть.
Вот идёт по Арылаху учитель Всеволод Николаевич Левин. Родной человек…
VI. Ни-ког-да…
Известно, что понедельник — день тяжёлый, для веселья не предназначенный. Но что человеку все приметы и присловья, если у него сегодня разгульное настроение! Встал на заре, накинулся с топором на чурбаки за сараем — то-то силушка играет! Мать за завтраком спросила: сон хороший привиделся? То ходил какой-то сам не свой, а тут весёлый поднялся с постели…
Мама, дорогая, сон не сон, а нечто подобное было. Спускаюсь я с горы к быстрой воде, навстречу мне красивая, какие только во сне бывают. Машет мне белой ручкой…
Понятно, ничего этого рассказывать он не стал — не посмел вводить старую в сомнение. Только обнял её за плечи: «Весёлый, мама, потому, что жизнь хороша…»
Ах, мама, мама, чуткое сердце! Ничего не укроется — слышит каждый вздох сыновний. Верно ведь — совсем худо мне было. Тот печальный разговор с Майей начисто выбил из колеи, то и дело вспоминалось: «Никто мне не нужен! Ни-ког-да!»
Похоже, до сих пор она любит своего Сеню, как двадцать лет назад. Возможно ли такое? Возможно или невозможно, но никто не дал тебе права лезть в душу. Уж ты-то знаешь, как у них всё было, никому другому, а именно тебе, Серёжке Аласову, доверял товарищ самое сокровенное. А ты? Эх, Чурбан Чурбанович…
Попытался оправдаться, заговорить с Майей на переменке, но школьные переменки совсем неподходящее время для серьёзного разговора. Вчера, в воскресенье, не выдержал, отправился на другой конец деревни. Прошёлся по-над кручей, спустился к воде и снова поднялся. Терпение его было вознаграждено. Глядь, она — с вёдрами к реке спускается, пёстрое ситцевое платьице вьётся вокруг колен.
— Ба! Кто это в наши края пожаловал! Здравствуй, Сергей Эргисович, чего бродишь у реки, как
печальный?
— Да вот пришёл речку Таастах проведать. Столько лет не виделись…
Но не получаются у него хитрости с этой женщиной! Вдруг, против собственной воли, брякнул:
— Извиниться хочу… Обидел я тебя…
— Да ну тебя! — Майя махнула рукой, милые её глаза засмеялись. — Каким ты, оказывается, сердобольным стал… Лучше бы за другое попросил прощения: пообещал отметить прибытие — и в кусты?
— Майечка! Да я хоть сейчас. Две бутылки вина припасены. Хочешь, сбегаю?
— Вот теперь узнаю Серёжку Аласова. Сегодня у меня генеральная стирка, — показала руки, красные от воды. — А вот послезавтра, скажем… У меня день без уроков, успею с пирогами.
— Послезавтра! — проговорил Аласов как на молитве. — Дай бог дожить до послезавтра.
Выхватил у неё ведра, сигая, побежал к реке.
— Ну, как речка далёкого детства? — спросила она, встав рядом.
Ветер рябил воду, полоскались в быстрой воде тальники. Словно было уже всё это в его жизни.
— Ничего речка. Только маленькая какая-то… Вспоминалась широкая, а в ней вон песок светится.
— Вырос ты, Серёжа Аласов. Через всю Европу прошагал, столько рек видел. Теперь тебе Таастах — ручеёк.
Она взяла у него из рук ведра, слегка подобрав подол, зашла по камешкам в веду, туда, где можно было поглубже зачерпнуть. У неё были сильные, по-деревенски загорелые ноги.
— Ладно, пойду я. А ты постой ещё, полюбуйся. Повспоминай. Думал, наверно, как придёшь сюда с войны, и она рядом. Кто бы мог знать тогда: и не я с Сеней, и не ты с Надей. А встретимся у речки случайно мы с тобой. Две разные половинки, — она усмехнулась невесело. — Не все сны сбываются, Серёжа. А Надежда твоя Пестрякова — отступница. Нет ей прощения…
— Слушай, — сказал Аласов сердито. — Если ты ещё раз заикнёшься о Пестряковой…
— То что мне будет?
— Вот посмотришь что… Сама ведь сказала: «Давай как взрослые». Вот я тебе по-взрослому: ничего у меня к ней не осталось. И мне всё равно, что по этому поводу говорят досужие языки… В том числе и ваша раскрашенная Хастаева — вчера навязалась с разговором, намекает насчёт старой любви. Чуть не послал её по-солдатски. А вот ты должна знать: мне Пестрякова — ни жарко, ни холодно. Никак. Запомнила, что я сказал?
— Запомнила, — сказала она, любуясь его гневом. — Мне-то что до ваших отношений? Главное, чтобы ты сам для себя решил.
Но по лицу её было видно, что ей всё это не безразлично.
— Знаешь, я даже рада твоим словам. Обидно, если бы Серёжа Аласов продолжал убиваться по такой.
«Я даже рада…» — это первое, что вспомнилось ему сегодня утром. Он приглашён в гости, и весь завтрашний вечер они будут вдвоём. Чёрт тебя возьми, Серёжа Аласов!
Вдвоём с Майей… Он говорил это себе, рубя дрова, машинально уничтожая завтрак, шагая в школу. С тем же настроением пришёл на урок, — ему бы сейчас не указкой водить по карте, а горы ворочать, быкам рога крутить.
Была большая перемена, на школьном дворе затеяли волейбол — Аласов, покосившись на окна учительской, тоже сбросил пиджак: подавайте на меня, ребята!..
Когда-то с Сеней Чычаховым они умели это.
— Накинь получше!
— Блок!
— Ещё раз!! Вот вам блок!..
В разгар игры он не сразу заметил, что зоолог Сектяев стоит на крыльце и подаёт ему выразительные знаки: кончайте, мол, зовут вас.
— Что там ещё? — спросил Аласов, на ходу заправляя рубашку.
— Чрезвычайное происшествие. В вашем десятом… Завуч бушует… Гроза!
В учительской и впрямь была гроза. Стоящего за столом Тимира Ивановича даже пошатывало, лицо его было бледнее обычного. Но громы и молнии метал не он, а его супруга, Надежда Алгысовна.
— Вы классный руководитель, — накинулась она на Аласова, едва он переступил порог. — Вы должны отвечать за класс! Я этого так не оставлю!
— Чего «этого»? — спросил Аласов как можно спокойнее.
— Сергей Эргисович, — взял его под руку завуч. — Дело в том, что ученики вашего класса отказываются учиться…
— Забастовка?
— …Они отказались учиться, — повторил завуч, пропустив вопрос Аласова мимо ушей. — И Надежда Алгысовна вынуждена была покинуть класс, не закончив урока.
— Да, да, — закричала Пестрякова. — Именно так. Была вынуждена. Я прошу их: поднимите руки, кто выполнил задание, ни одна рука не поднимается. Вызываю к доске — не выходят!
Экой крикухой стала с годами весёлая Наденька. Шея вздулась, лицо пошло пятнами. Но почему они решили бойкотировать урок Пестряковой?
Давно это копилось между десятиклассниками и учителями — вот и взорвалось! Однако почему именно против Надежды? Как она кричит… Майя верно сказала: раньше за Надеждой такой психопатии не водилось. Ах, Майка, кто бы подумал, что завтра у нас с тобой пир горой! Чего они кричат, брызжут, люди мрачные, если у нас завтра с тобой пир горой! Знали бы Пестряковы, о чём в эту минуту размышлял Аласов, отчего он не к месту заулыбался.
— Они мне ещё ответят! — продолжала между тем Надежда. — Не класс, а сборище хулиганов!
— Включая и вашу дочку? — полюбопытствовал Нахов.
— А с вами я вообще не разговариваю!
— О, горе мне! — простонал Нахов. — Со мной вообще не разговаривают!
От неуместного этого шутовства завуч скривился, как от зубной боли. Его раздражал не только Нахов. Вот и Аласов — вместо того, чтобы обеспокоиться происшедшим, сидит на краешке стола и улыбается неизвестно чему.
— Товарищ Аласов, — сказал завуч, обрубая словопрения. — Сейчас в десятом классе урок якутской литературы. Думаю, что Василий Егорович не станет возражать, если вы перед уроком проведёте с учениками энергичную беседу…
— Беседы, беседы, — заворчал Нахов. — Вместо уроков…
— Па-апрошу сделать так, как я сказал. Хулиганская выходка допущена в десятом, выпускном классе. Полагаю, здесь не нужно много объяснять, что это значит. Надо сейчас же, по горячим следам, выявить зачинщиков. А завтра соберём педсовет, Сергей Эргисович проинформирует нас…
Помучившись с классом минут десять, Аласов махнул рукой: нечего и время терять.
Нахов, демонстративно отойдя к окну, не принимал в беседе-дознании никакого участия. Весь вид его выражал возмущение — у него срывался урок!
— Извините, Василий Егорович, зря я у вас отнял время, — сказал Аласов вполголоса, подходя к нему. — Будет комсомольское собрание, там и разберёмся.
— Боюсь, что и на комсомольском не разберётесь.
Сочувственная его улыбка не понравилась Аласову.
— Не бойтесь, Василий Егорович, — успокоил он Нахова. — Главное, ничего не надо бояться.
Он хотел ещё что-то добавить, но вовремя остановился, заметив, как тянут шеи ребята.
— А как же отрапортуете на педсовете?
— Отложим педсовет.
Нахов не без любопытства поглядел вслед новому учителю. Ишь ты, как он по-хозяйски: «Отложим». Вот погоди, Пестряков тебе отложит…
Аласов постоял минуту в коридоре. Из-за каждой двери неслось своё — в одном классе писали диктант, в другом считали хором, в третьем бубнил что-то физик Кылбанов, а из угловой комнаты слышалось нестройное пение малышей. Шум ребячьего, рабочего улья — святей для учителя шум.
«Ничего! Ещё и рыбка наша взыграет, и солнышко наше взойдёт! — подумал Аласов словами старой якутской пословицы. — Сегодня такой день, что любая печаль — не печаль».
Приходит час, и сбываются сны. Настал вторник и вечер вторника. В парадном костюме Аласов появился на пороге Майиного дома.
— Ладно, ладно, Серёжа… — Майя с трудом отняла свою руку.
Аласов без слов глядел на неё, разрумянившуюся у печи, лохматую.
На кухне шкворчало и шипело, умопомрачительные запахи доносились оттуда.
— Осваивайся, кончаю уже.
Всё ещё чувствуя на ладони тепло её руки, Сергей зашагал из угла в угол. Девичья комнатка была тесна ему.
Вот уж правда — девичья. На всём словно печать: это Майино. Креслице, высокая кровать, зеркало. В это зеркало она смотрится утром, встав с постели…
В простой рамке портрет — юноша с запрокинутым лицом, хохочущий рот. Снимок размытый, нерезкий, из-под рамки выглядывает чьё-то отрезанное плечо, — переснято с групповой карточки.
Они с боем выиграли кубок по волейболу, весь райцентр кричал «ура», фотодеятель из местной газеты щёлкнул их, ещё разгорячённых победой. Отрезанное плечо — это как раз его, Сергея Аласова, плечо…
На маленьком столике стояла ещё одна карточка. Тоже Сеня — в гимнастёрке, в пилотке. Лицо его здесь было черно, брови насуплены, парню можно было дать все тридцать. А между снимками — всего несколько месяцев. Первый снимок — их юность, школа, волейбол, а второй — война. Фотографировались в Новосибирске, на рынке у «пушкаря».
Никаких других карточек в комнате Майи не было, даже их общей, после десятого класса. Сенька был единственным здесь хозяином.
Сергей поднёс карточку к глазам. Вопрошающий Семёнов взгляд устремился ему навстречу — взгляд человека, которого через полтора года убьют на войне. За спиной солдата был изображён рыцарский замок и белые лебеди на пруду.
Он не слышал, когда вошла Майя, только почувствовал дыхание рядом — Майя через плечо тоже смотрела на карточку.
— Без погон почему-то. Разве тогда ещё не было?
— Тогда ещё не было.
Он осторожно поставил карточку на место, но она снова взяла её, протёрла стекло фартуком.
— Расскажи, — попросила. — Как всё это было?
— Да я ведь рассказывал… И писал подробно.
— Расскажи, — повторила она.
Она села в креслице, он стоял, прислонившись спиной к стене. Снова, в который раз, стал он пересказывать — как они шагали строем по лесному тракту, как на полпути остановились на свой первый солдатский привал, и Сеня Чычахов, лёжа рядом с ним, головой на мешке, сказал тогда: «Майя с твоей Надей там остались. Они подруги верные. Давай и мы с тобой — до самого конца…» И Сергей ответил: «Давай, Сеня».
Новобранцев повезли на барже по Лене. Они спали бок о бок, ели из одного котелка. Почти совсем не спускались с палубы вниз — ведь видели Лену первый раз в жизни. И может, последний…
Однажды их подняли среди ночи по тревоге, зачитали сообщение Совинформбюро: советская авиация бомбила Берлин! Вот уж возликовали, как только баржу не перевернули!
Всю зиму они проучились в полковой школе под Новосибирском. Выпускникам в строю объявили: Аласов направляется в пехотное училище, Чычахов в маршевую роту, на фронт. Едва дождавшись команды «разойдись», кинулись к начальству: они непременно должны быть вместе! Всё напрасно. Расставаясь, они чуть не плакали, два парня. Сеня утешал: «Я тебя на фронте буду ждать».
Сергей рассказывал, искоса поглядывая на Майю. Она сидела неподвижно, и глаза её были сухи. Но блеск их был горячечный, и Аласов подумал: уж лучше бы заплакала…
— Не жив и не погиб, «пропал без вести», — проговорила она. — Сколько ни посылала запросов, всегда одно и то же — «пропал без вести». Как это можно — человек пропал?
Она встала, выдвинула ящик маленького столика.
— Письма Сенины… Можешь посмотреть…
Из кухни остро несло пригорелым, Майя пошла туда, оставив его наедине с письмами.
Военные треугольнички без марок, все в чернильных кляксах штемпелей, истёртые на сгибах. Можно себе представить, сколько раз она разворачивала их и сворачивала.
Сергей открыл одно, в глаза бросилось: «Пташечка моя…» — поспешно свернул письмо. По штемпелям можно было определить — это из полковой школы, а эти уже с фронта. Одно письмо было особенно истрёпано, наискосок по нему выведено расплывшимся химическим карандашом: «Передай дальше по цепи». Видимо, последнее. Сергей, почему-то оглянувшись на дверь, развернул треугольник.
«…Милая, золотая моя! Вот уже два дня, как он молотит нас, то сверху, то в лоб. Но о смерти не думаю… Пока даже не царапнуло. Живу и буду жить! Вернусь к тебе».
Они разлили вино по рюмкам, подняли, не чокаясь.
— За Сеню первую.
— За Сеню…
Может, впервые в жизни Аласову с такой сосущей тоской захотелось напиться. Но вино было слабенькое. Чтобы не обидеть хозяйку, он старательно ковырялся в жареном. Сама Майя есть ничего не стала.
«Ни-ког-да!» — закричала тогда на тропинке. А ведь и правда — никогда. Ни я, никто другой.
Это у неё даже больше, чем любовь. Зарубцовываются самые страшные раны, но на живом, на живущем. А здесь вдова до гроба — хоть и не венчанная.
— Ты мне о Сене всё рассказывай, любую подробность, какую вспомнишь. О чём вы тогда говорили?
— Говорили о войне… — с несдержанным раздражением ответил он и тут же поправился: — И о вас, конечно. Старались представить себе, как вы здесь с Надей. Тебя он очень любил…
Аласов поднял глаза и поразился незнакомому её облику — резко прочерченные к подбородку морщины, седые нити в волосах. Нет, давным-давно она уже не та девушка, какой показалась у речки, с вёдрами.
Проскрипели шаги под окном, кто-то на пороге с шумом стал обивать ноги.
— Это ты, Саргылана?
— Я, Майя Ивановна…
Ах да, у Майи ведь жиличка. Саргылана Тарасовна, молоденькая литераторша. Как он, собираясь в гости, не вспомнил об этом? И слава богу.
Теперь они сидели за столом втроём. Аласов изо всех сил стал ухаживать за постоялицей. Саргылана Тарасовна вблизи и вовсе ребёнок — глазки, кудряшки… Вино она выпила с гримасой, будто кислоты глотнула.
— А теперь давайте за нашу приживаемость. Мы ведь с вами, Саргылана Тарасовна, оба новенькие в школе, не так ли?
Девушка вместо ответа только взглянула умоляюще.
— Сергей Эргисович, — сказала Майя, легко тронув Аласова за руку. — Давайте лучше по-русски будем говорить. Саргыланочка по-якутски не может так быстро.
— Как?! — изумился Аласов. — Да она что… не якутка, выходит?
Ему не ответили, за столом воцарилось неловкое молчание. Но когда снова заговорили, беседа продолжалась уже по-русски.
Теперь Саргылана Тарасовна держалась куда бойчей — принялась рассказывать о своём недалёком отрочестве, вспоминать студенческие годы, потом пожаловалась, как плохо у неё получается в школе — ребята не слушаются, урока то не хватает, то слишком долго тянется время…
— Я вам одно скажу, дорогая Саргылана, — вдруг прервал он девушку. — Будет у вас ребёнок, непременно учите его якутскому. Потому что не дело это… — Он поймал предостерегающий взгляд Майи, но не остановился, а даже с вызовом пристукнул ладонью по столу. — Да, не дело! Однажды в Якутске останавливаю такого… сопляка. Спрашиваю что-то, а он мне: «По-вашему не говорю». По-вашему! Я так вам скажу, дорогая Саргылана…
Но та неожиданно поднялась и кинулась из комнаты. Майя укоризненно глянула на Аласова:
— Сергей, ну разве можно так!
— Чёрт знает какой у меня невезучий характер, — смущённо жаловался Аласов Майе уже на улице; накинув шаль, она пошла проводить его. — Как у
— хочется лучше, а получается хуже. Шёл мириться, а вдобавок ещё одного человека обидел…