Однажды на третьем курсе была встреча с французскими студентами. По очереди пели песни на родных языках, всем хотелось послушать песни морозной и загадочной Якутии, но как признаться, что она не знает до конца ни одной якутской песни, что говорит на родном языке, как иностранка. Кто этому поверит!
Разбрызгивая от ярости чернила, Саргылана написала отцу длинное письмо: он вырастил её дурочкой, ей стыдно за себя и за его родительский эгоизм. После института она поедет преподавать в самый отдалённый якутский наслег. Перед родным народом она искупит и свою вину, и вину родителей.
Три года спустя мать лежала с мокрым полотенцем на голове, отец, небритый, мрачный, ходил из угла в угол, правда, уже не кричал как когда-то и не хлопал подтяжками. Саргылана была уже готова отказаться от своего решения, так ей стало жалко родителей! Но она всё-таки отправилась в Арылах. Уезжая, она чувствовала себя и несчастной и ужасно гордой — поступила по-своему!
Деревня Арылах стояла в окружении дремучих лесов, но в ней была настоящая десятилетка с интернатом, с отличными производственными мастерскими. Саргылану Тарасовну встретили радушно, обласкали. Учительница Майя Ивановна, одинокая молодая женщина, предложила ей уголок в своём домишке, а директор-старичок даже выразил готовность похлопотать «насчёт коровки» — не хочет ли Саргылана Тарасовна завести дойную буренушку, чтобы пить парное молоко по утрам? Саргылана едва не рассмеялась вслух. Коллеги то и дело предлагали ей свою помощь, что-то советовали, каждый чувствовал себя ветераном рядом с такой молоденькой.
И вот сегодня, через четыре часа, Саргылана Тарасовна даёт свой первый урок.
Через три с половиной…
— Ведь рано! — попыталась остановить её Майя Ивановна, когда Саргылана, едва клюнув раз-другой со сковороды, начала собираться. — В школе ещё ни души.
— Пойду я, Майя Ивановна…
— Ну иди, если не терпится.
Саргылана, празднично одетая, встала у двери.
— Так можно, Майя Ивановна?
Майя молча рассматривала девушку. Можно ли ей так выйти? Да хоть в рубище, юности всё к лицу! А Саргылана, наверно, и среди самых хорошеньких не затерялась бы: фигурка — тростиночка, глаза чудесные, загорелые девичьи ноги. Красивая, юная, какой ты уже никогда не будешь…
— Майя Ивановна, можно или нет?
— Можно… Ты красивая, Лана.
Она проводила девушку на крыльцо:
— Ну иди, будь умницей. Счастливого пути тебе.
Права оказалась Майя Ивановна — школа пустая, одна сторожиха баба Фекла шаркает войлочными туфлями по длинному коридору.
— Чего это ты, голубушка, чуть свет?
… Иди спи ещё.
Бегом бежала, а тут на тебе — никого! Лана походила по гулкой учительской, почитала на стене объявления, начертанные аккуратным чертёжным почерком завуча, выглянула в окно. Крохотная девчушка с большим ранцем одиноко сидит на скамейке, болтает ножками. Хоть пойди да сядь рядом с ней.
Однако нет! Не только мы с тобой, малышка, оказались такими нетерпёхами! «Эх-хе-хе», — послышался за дверью знакомый хрипловатый голос с одышкой. Всеволод Николаевич Левин. Вошёл в учительскую, густой голос его загудел где-то под потолком, пустынная комната сразу наполнилась жизнью.
— А… Ланочка!
, коллега дорогая! Так вот какой бывает самая ранняя пташка! Прекрасный экземпляр пернатых, хо-хо… С добрым утром, коллега, с добрым утром! С первым сентября вас, Саргылана Тарасовна!
— Спасибо, Всеволод Николаевич! Вас тоже.
— Совсем молодая и так рано подымаетесь! Вы убиваете на корню мою стройную теорию. Всего десять минут назад я излагал её одному лежебоке…
— Вообще-то я спать люблю… — призналась Саргылана, смущаясь неизвестно отчего. — Только вот сегодня…
— Это бывает. Сегодня уж поволнуйтесь, дорогая, деваться вам некуда. Честно сказать, Саргылана Тарасовна, я вот свой сороковой год в школе начинаю, а всё равно волнуюсь. Да-да, представьте себе… Совсем как артист Качалов, — старик усмехнулся. — Тот тоже до самой смерти перед выходом на сцену дрожал ужасно. И артистам, и учителям так уж положено — к людям идём…
Саргылана кивала в согласие, понимая лишь одно: остаются считанные минуты!
Учительская постепенно заполнялась, к девушке то и дело обращались с вопросами, кто-то громко хохотал у самого её уха. Аласов — как и она, новенький в этой школе учитель — что-то назидательно сказал ей. Она бессмысленно поглядела на этого Аласова, на его странные брови, загнутые рожками…
Рядами вдоль коридора стояли ученики на торжественной линейке: белые фартучки, красные галстуки, серьёзные ребячьи лица. В торжественной тишине внесли тяжёлое школьное знамя. Саргылану подмывало самой сказать что-нибудь жаркое, сердечное: «Дорогие мои, если бы знали, как я вас люблю!» Сейчас прозвенит звонок. Сейчас, сейчас… Есть такие стихи: «Трелью медного звонка отзвенела наша юность». Так оно и бывает у людей: кончились школьные годы, и всё дальше, всё тише этот звонок. Для неё же он не отзвенит никогда. Переменки, каникулы летом, всё, о чём благодарно вспоминают люди и жалеют, как о невозвратном, — все остаётся с нею. Трелью медного звонка… Вот уже пошли ребята по классам. Уже захлопали крышки парт. Трелью медного звонка…
— Саргылана Тарасовна, прошу вас, — сказал кто-то, и мурашки побежали у неё по коже.
Завуч Тимир Иванович осторожно берёт её под локоток, чуть-чуть подталкивает к двери. И она понимает — всё!
Она впереди, завуч за нею, они подходят к двери, на которой крупно выведено 7 «Б». Невероятный шум…
— Надо идти, Саргылана Тарасовна.
И она решительно открывает дверь на себя.
В добрый путь, Саргылана Тарасовна!
III. Родное
На стене тикали древние ходики с амбарным замком вместо гири. Эти ходики Аласову помнились ещё с тех времён, когда он бегал по школе мальчишкой. Вот таким же, как те. Он выглянул в окно: школьный двор был полон детворы, стёкла позвякивали от их голосов.
Аласов разложил на директорском столе планы, любезно приготовленные для него Тимиром Ивановичем, попытался вникнуть в бумаги, но вскоре поймал себя на том, что только водит глазами по строчкам.
Снова он в той же школе. Самая памятная пора в жизни связана с этими стенами, с этим крепко вытоптанным двором, со старой лиственницей, на которую лазил мальчишкой, — кажется, и сейчас ещё ощущаешь, какая шершавая на ней кора.
А вот теперь строгий завуч зовёт его по имени-отчеству. Славный Тимир Иванович! Аласов всегда понимал, что за внешностью педанта в нём таится доброе сердце. Надо думать, Надежда счастлива с ним. Тимир Иванович вчера передал её извинения: не пришла погостевать, была нездорова…
И Майка не явилась: «Мы, Сергей, вдвоём отпразднуем твоё прибытие. Среди начальства не хочется, ты уж не обижайся…» Глупая, ему ли обижаться? Вдвоём? Чего же лучше!
Майка хороша стала. Кто бы мог подумать, что из худенькой смугляночки (как пирожок зажаренный) может возникнуть этакая краса! Брови стрельчатые, косы по плечам… Не якуточка-северянка, а княжна грузинская. Вчера за столом Майю Унарову хвалили наперебой: выросла в талантливого педагога, прекрасный сад выходила.
Впрочем, школьные патриархи кого только не прихватили. Старики всех помнили, знали судьбу каждого, и для каждого у них нашлось доброе слово. Аласов лишний раз подивился, как крепка стариковская память. Помнят ли они, эти выросшие теперь или даже состарившиеся Федотки, Катриски, Серёжки, Уйбааны, — помнят ли они своих учителей так же, как учителя помнят их? Где могилы тех, кто не вернулся с войны, в каких степях, под какими кручами? А здесь, в памяти учителей, они, погибшие, всё ещё живы: выводят первые свои каракули на листе, бегут сломя голову по школьному коридору…
Вчера Всеволод Николаевич оглядел его с ног до головы, расцеловал. А потом как-то в одно мгновение вдруг потускнел весь, будто выдохнул жизнь из себя: «Воевал, учительствовал, на родину вернулся… Да… Сколько воды утекло… А Сашка мой там остался, в Праге. Вот так-то оно…»
И живых, и павших — всех вчера вспомнили. Одну только Надежду обходили разговором. И Аласов не стал о ней расспрашивать. Правда, Тимир Иванович в разгар беседы начал было: «Вот моя Надюшка на этот счёт…» Но тут же осёкся, даже смутился. Удивительно было видеть Тимира Ивановича смущённым. Знает всё? Не может не знать…
Интересно, какой она стала? Наверное, о том, давнем, и думать позабыла?
— Надежда Пестрякова, — проговорил Аласов, дивясь непривычному сочетанию слов. — Пестрякова…
Он покосился в сторону учительской, которую от директорской отделяла тонкая фанерная стена. Покосился, словно могли его услышать. Может, и Надежда сейчас там? Было слышно, как дверь в учительскую то и дело хлопала.
— Доброе утро! — звонкий голосок. — Поздравляю всех с новым почином… А что, говорят, подкинули нам наконец стопроцентного холостяка?.. Ой!
Аласов словно воочию увидел: голосистой особе кто-то предупреждающе показал на директорскую и особа, зардевшись, прикусила язык.
Глупейшее положение — скрываться в кабинете начальства, когда все знают, что ты тут сидишь. Какого чёрта!
— Здравствуйте, товарищи, — Аласов решительно открыл дверь в учительскую. — Можно к вам?
На голос обернулись все. Надежды Пестряковой среди учителей не было.
— Заходи, Сергей Аласов, — пригласила Майка, она сидела в углу на плоском продавленном диване. — Хватит тебе от товарищей прятаться!
Аласов направился было к дивану, на милый этот голосок, но вовремя сообразил, что надо начать со старших.
— Здравствуйте, Всеволод Николаевич.
Старик протянутой руки не принял, хмуро оглядел стоящего перед ним Аласова.
— Это кто такой? Неужто и есть тот самый Сергей Аласов, который натаскал воронья на школьный чердак? Который окунул девочке косу в чернильницу? И после этого он смеет появляться в учительской?
— Тот самый, — покаянно опустил голову Аласов. — Тот самый, Всеволод Николаевич. Но одно примите во внимание: я ведь больше не буду…
— Он больше не будет! Ему уже под сорок, у него голова заблестела, и он, слава богу, больше не будет макать девчонкам косы в чернильницы!
Все рассмеялись. А Левин, помяв Аласову ладонь, передал его дальше:
— Любите Серёжу. Он всё-таки хороший человек!
— Кылбанов.
— Хастаева.
— Нахов.
— Белолюбская…
Новые имена. Скоро они станут ему близкими.
— Саргылана Кустурова.
Ладошка у девушки горячая, личико в красных пятнах. Волнуется, что ли?
Так, обходя всех, Аласов добрался до Майи и плюхнулся рядом с ней на диван.
— Другой бы в такой день раньше всех пришёл, — сказала Майя. — Проявил бы почтительность к коллективу. Каким был бесшабашным, таким и остался.
Глаза её смеялись, и снова, как вчера, Аласов удивился её красоте. Майка положительно не знала себе цены. Сидит, болтает о разных разностях, — кажется, заговори с ней о чём-нибудь серьёзном, и не получится.
Беспечный, ни к чему не обязывающий разговор не мешал ему осматривать учительскую, слышать её. «Ой, дорогая, как вы раздобрели за лето!» — «Неудачное расписание: у меня три окна в неделю». — «А вам, Саргыланочка, я самое главное скажу: забудьте, что это первый ваш урок. Чувствуйте себя так, словно вы уже в возрасте Всеволода Николаевича…» Некая особа в модном джемпере и вся сверкающая — кольца, браслеты на руках, серьги — постреливает взглядом в сторону дивана. Кажется, Степанидой Хастаевой назвалась. Не эта ли только что острила насчёт холостяка?.. Тот вон — Кылбанов. Коротышка с лицом, вкривь и вкось изборождённым морщинами, глаза-щёлочки, красные веки. Определённо где-то видел его раньше. Где-нибудь в Якутске, наверно… А этот по-хозяйски выставил ноги вперёд. Э, да у него протез, похоже.
— День добрый!
В дверях стояла дама в сером костюме, с высокой причёской. Да, Надежда. Она самая. Располневшая, вальяжная, почти не похожая на прежнюю, на ту длинноногую голенастую девчонку. И тем не менее — она. Надежда Пестрякова.
Общий поклон, и прошла к окну. Узнала ли его, скользнув взглядом по лицам? Наверно, не узнала. А может, узнала, но не испытала при этом ни малейшего интереса? Если так, то совсем хорошо. Ему эта встреча представлялась куда мучительней.
Он снова повернулся к Майе, с преувеличенной весёлостью продолжая прежний разговор. Появлению Пестряковой Майя, судя по всему, тоже не придала значения. Только взяла у него из рук газетку, скрученную жгутом. Сам того не замечая, он измочалил несчастную газетку, белая труха сыпалась ему на брюки.
Звонок на торжественную линейку оборвал их беседу. Аласов подал Майе руку, помогая ей подняться с дивана.
Начинался новый учебный год.
Открывая дверь в учительскую, она в тысячный раз предупредила себя: сейчас ты увидишь его, помни же обо всём.
Вошла и безошибочно, ещё не оглядев всей учительской, сразу нашла его.
Какой молодой! Почему он такой молодой? Ноги пронесли её к окну. Руки сами принялись раскрывать какие-то журналы, карандаш сам собой делал пометки. Удивительно молодой, скажи пожалуйста! Будто не было этих бесконечных лет. А губы так совсем мальчишечьи. И волосы ёжиком… Унарова Майка чему-то хихикает, отмахивается ручкой. Интересно, что ей так весело?
— Ещё раз добрый день, дорогая Надежда Алгысовна, — прошамкал рядом Кылбанов. Узкие его глаза совсем закрылись от удовольствия приветствовать жену дорогого товарища завуча. Почти не разжимая рта, только для неё одной, Кылбанов прошелестел: — А я гляжу, кого это вы так внимательно изучаете… Ба, нового учителя, оказывается! Этот Аласов определённо смутил покой всей нашей прекрасной половины, закрутил головки, как мутовкой. Посмотрите на Хастаеву — так и ест глазами, так бы, кажется, и сожрала живьём, как куница воробья. А наша-то «неприступная крепость» Майя Ивановна — куда и подевалась женская гордость. Вот как играет улыбочками, красуется перед ним. Да и ваш взгляд, дорогая Надежда Алгысовна, ах, ах…
Кылбанов засмеялся — будто закашлялся.
— Вам что-нибудь нужно от меня, любезнейший? — ровно спросила она Кылбанова и даже слегка улыбнулась, глядя в его глазки-щёлочки. — Если бы я была мужчиной, то за ваше любопытство попросту набила бы вам физиономию. — Улыбка её стала ещё шире. Всю свою боль и ярость она выплеснула на этого случайно подвернувшегося дурака. — А теперь отойдите…
— Гы! — только и сказал Кылбанов от неожиданности; по инерции он тоже продолжал улыбаться, со стороны могло показаться, что у окна любезно беседуют двое добрых знакомых. — Гы! — повторил Кылбанов и попятился. — Чтой-то вы… прямо уж, не ожидал от вас, признаться…
Но она уже отвернулась к окну, краем глаза успев заметить, как Аласов, поддерживая Унарову под руку, пошёл к двери. Не оглянулся…
Аласова в десятый класс повёл сам директор.
В классе было шумно. Фёдор Баглаевич попытался было добиться тишины, но без успеха. Махнув рукой, он стал скороговоркой объяснять, что и кто Аласов, назначенный к ним классным руководителем.
— Значит, до ноября, — как бы про себя, но достаточно громко прокомментировал кто-то с задних парт; в классе захихикали.
— Это кто там? А-а, всё тот же Монастырёв! Ну-ка встань, голубчик! Опять за старое! Так-то ты начинаешь новый учебный год?
— Точно так, — без тени смущения поднялся с последней парты долговязый парень.
— Дерзишь? — растерянно спросил директор.
— Дерзу, — серьёзно ответил Монастырев.
Аласов молча наблюдал жалкие педагогические усилия Фёдора Баглаевича. Наконец закрылась дверь за директором, класс зашумел ещё пуще, потом стал утихать. Безучастная фигура нового учителя, глубоко задумавшегося о чём-то своём, невольно заинтересовала всех. Тише, тише, и вот в классе воцарилась уже совершеннейшая тишина, когда слышно стало, как царапается берёзовая ветка в окно.
Учитель всё молчал.
— Почему же до ноября? — наконец спросил он негромко, словно подумал вслух. — Не до октября или января, а именно до ноября… Это ты, кажется, столько мне отмерил?
Монастырев снова поднялся над партой, теперь уже совсем неохотно, всем своим видом говоря, ну, чего привязались, жизни нет никакой.
— Почему ноябрь, спрашиваю?
— Ноябрь — конец первой четверти. Что же тут непонятного? А больше одной четверти у нас классоводы не держатся.
— Что так?
Парень иронически пожал плечами:
— Выбиваются из сил, должно быть. Силёнок не хватает…
Он явно красовался перед классом. Лица ребят застыли в немом восхищении — во, даёт!
— Хорошо объясняешь, — отметил Аласов. — Наверно, чувствуешь себя ухарем-молодцом? Эк учителю-то режешь! Сам чёрт тебе не брат, а? Не дождёшься перемены, чтобы в коридоре распушить хвост: видели, как я нового учителя срезал? Любишь погарцевать? Признайся, девчонок ещё и теперь за косы таскаешь?
— Таскает! — пискнула какая-то толстушка. — Проходу не даёт…
Лицо Монастырёва, утратив бравое выражение, стало заливаться краской. Он маялся на виду у класса: и сесть без разрешения учителя не смел, и стоять ему было неловко. Зыбки бывают симпатии толпы, перед коей лицедействуешь! Вслед за толстушкой ещё кто-то пустил шпильку в недавнего кумира: «Верно, Юрче только дай повыставляться».
Аласов поспешил усадить бунтаря на место, чем, надо думать, уберёг его от окончательного падения в глазах общества. Но, чтобы поставить точку, он всё-таки присовокупил в его адрес:
— Очень ты унылый человек, Монастырёв. Этакий шалун-переросток… Многократно осмеян, но всё-таки жив курилка. Специально сидишь на задней парте, до десятого класса сохранил непосредственность третьеклассника. Неужели самому не скучно в этой роли, а, Монастырёв? Ну да ладно. Давайте всё-таки и делом займёмся.
Класс ответил учителю сочувствием. Каждый сегодня шёл в свой последний, в десятый класс, впереди предстоял труднейший год. Аласов хорошо понимал: если умело поддержать этот порыв, можно многого достичь.
— А что касается классного руководства… — сказал он, — то буду я у вас руководителем не до ноября или февраля — а до конца учебного года. Летом провожу вас кого куда. Кого в институты…
— …Кого в коровники навоз чистить, — продолжил за него кто-то.
Класс, только что такой деловой, грохнул смехом.
Аласов не успел заметить, откуда пущена в него шпилька, это был уже не Монастырёв. Нет, далеко не просто здесь, как могло показаться с первого взгляда! Не в одном Монастырёве дело. Однако не было смысла отвечать на реплику, вновь заводить педагогическую обработку, выявлять остряка, толковать о чистке коровника, как о деле почётном… Не за этим он шёл к десятиклассникам, взрослым людям. Здесь нотация нередко срабатывает совсем не в том направлении, какого желаешь.
— Значит, так. Как уже известно, преподавать я вам буду историю СССР…
IV. Вечер. Девичьи слёзы
Аласов узнал её по чётким шагам, не оборачиваясь. Помедлил, ожидая.
— «Он шёл, опустив на грудь голову, полную противоречивых мыслей», — засмеялась Майя, догнав и тронув его руку — жест, свойственный только ей: так ласточки прикасаются к воде, всего лишь на миг, чтобы тут же взмыть. — «Самое поразительное, говорил он себе, что я так и не понял, кем же я теперь руковожу…»
— Правда, не понял, — ответил Аласов, подивившись, как точно она угадала; честное слово, именно об этом он и думал сейчас, пытаясь разобраться в минувшем дне.
Они пошли рядом. Прохладой тянуло по земле. В глубокой предвечерней тишине с другого конца деревни долетал звон железа.
— Мои подопечные, насколько я понимаю, в прошлом году забаву себе придумали — классоводов выживать, — заговорил Аласов. — На лёгкий хлеб в этом классе рассчитывать не приходится. Школа в целом? Что же, вполне образцовая школа, доброй своей славе соответствует… Что улыбаешься? Или не образцовая?
— Образцовая, образцовая, сам увидишь… Ты ведь не на один день к нам?
— Навсегда, Маечка. Если, конечно, на то твоя воля будет…
Майя шутки не приняла. Лицо её построжало и потемнело. Она вдруг сказала с обезоруживающей прямотой:
— А я бы на твоём месте сюда не приезжала. Нечего тебе здесь делать.
— Загадками говоришь. Как понимать прикажешь?
— У них ведь семья, Серёжа. Дети…
— Какие дети?
— Ну, у Надежды… У Надежды и Тимира Ивановича. Серёжа, разве молодость можно вернуть? И разве у тебя есть право разбивать чужую семью?
Аласов прямо-таки опешил.
— Погоди, Майя Ивановна, ты какую-то чушь несёшь. Дети, семья разбитая… Неужели ты вправду думаешь, что я приехал у Пестрякова жену отбивать?
— Не одна я так думаю.
— Ещё лучше! Однако на всех дураков, прости меня… Но ты-то!
— Я видела… — сказала она тихо, — Я ведь видела, как вы сегодня встретились. Какой ты был, когда она вошла…
— Ладно, Майя Ивановна. Хватит мне на сегодня небылиц. «Встретились, вошла»…
— А Лиру, их дочку, ты видел?
— Дочку?
Да, он видел сегодня их дочь. Делая перекличку, дошёл до фамилии «Пестрякова». Перед ним встала из-за парты высокая девочка с полными губами, с кудряшками на висках. Будто сама Надя! Непостижимое чудо природы — столько лет прошло, и вот она снова стоит перед ним — такая же, как тогда у речки под вербами, как в час прощания. Догадавшись наконец сказать ей «садитесь», он ещё добрую минуту просидел, уставившись в журнал и приходя в себя. «Ты видел их дочь?» — спросила Майя. Ему бы ответить на это какой-нибудь незначащей шуткой, перевести разговор, но он пробормотал:
— Да, видел… Пойми меня, Майя. Я, конечно, думал об этом, когда собирался сюда. Но я и тогда был уверен, и сейчас: всё в конечном счёте пройдёт. Ведь в нас самих этот конфликт давно разрешён. И это главное.
— Ты думаешь, разрешён?
Они шли теперь рядом, ольховой веточкой он сшибал головки засохших репейников. Говорить Майе было нелегко, но отступаться она не хотела.
— Ты думаешь, всё прошло? Конечно, я не судья ей. Но до сих пор не могу понять, что случилось с нею тогда. Надя и Тимир Иванович Пестряков! Даже в шутку нельзя было предположить. Помнишь, как мы над ним потешались — этот шевиотовый костюм, золотые очки… И вдруг в Якутск — я училась тогда в пединституте — доходит слух: Надя с Пестряковым! Я не поверила. Мы ведь с ней подруги были, сколько она мне о тебе, о вашей любви рассказывала! Но я человек прямой, взяла и всё-таки написала ей, как и полагается подруге: мол, представляешь, какая дурацкая сплетня. И не получила ничего в ответ. Приезжаю на каникулы, первым делом бегу к ней. От неё самой правду услыхала — всё равно не верю! Она мечется по комнате, всё мне о бедах войны, всё какие-то несусветные глупости: жизнь, дескать, проходит, от Сергея писем нет… Потом вдруг будто взорвалась, глаза злые: «Не лезь, — кричит, — в мою душу, ни в чьих советах я не нуждаюсь». Упала на кровать, заревела в голос: «Поздно, поздно…» Хотела я её успокоить, ерунда, мол, никогда не поздно. Такая я тогда рассудительная дева была! И вдруг вижу на шишечке кровати — галстук мужской… Висит мужской галстук на её девичьей кровати. Этого самого Тимира Ивановича принадлежность! Действительно, поздно было лезть со своими советами. Ушла я, на том дружба и кончилась. Сколько лет работаем вместе, а друг друга не замечаем. Правда, однажды… Праздник какой-то был, собрались учителя на вечеринку, вино, песни. Надежда Пестрякова в ударе была — уж так она плясала, так распевала! Я вышла во двор, на лавочке присела, гляжу, и она тоже. От вина или ещё от чего, она вдруг ко мне на грудь, с откровениями. А мне не нужны её откровения, для меня она что есть, что нет.
Так прямо и сказала тогда. Может, слишком уж прямо. Она тут как бомба лопнула. Когда дружили, не знала я за Надькой такой психопатии. «Вековуха! — кричит мне. — Старая дева! Теперь поняла, кто из нас прав? Ты видела моих детей? А у тебя что?» Не стала я дальше слушать, поднялась с лавочки и домой. Даже в её словах не «вековуха» поразила — это, в общем-то, верно, вековуха я и есть. Но слышал бы ты, каким голосом она на меня кричала! Тогда и поняла я: не всё для Надежды Пестряковой безболезненно обошлось, не всё прошло. Жжёт её изнутри…
— Нехорошо она, «вековухой»-то, — мрачно заметил Аласов. — Учительница, интеллигентка…
— Да уж интеллигентка… Вслед закричала: «У меня дети, а у тебя Сенькина фотокарточка». Где ей понять, что для меня эта фотокарточка!
Помолчали.
— А ты и вправду… — спросил Аласов осторожно, — ждёшь его до сих пор?
— Глупости, — ответила Майя устало. — Двадцать лет прошло, чего ждать? Иногда меня спрашивают: за столько лет и ничего другого себе не нашла? А я не ищу. Другой мне не нужен. Ни лучше, ни хуже. Никакой!
— Ну, так ли?
— Так! Никакой! И ни-ког-да!
Голос её странно осёкся. В больших глазах стояли слёзы.
— Ты что, Майка?
— Ничего. До свидания, Серёжа. — Она оттолкнула его руку и, повернувшись, быстро зашагала назад.
Он остался на пустынной улице, с болью и недоумением глядя ей вслед. Бедная женщина.
— Гутен абенд! Уже пошли тетрадочки?
С улицы в открытое окно заглядывала Стёпа Хастаева.
— Впряглась в воз… А вы что так, Стёпа, задержались?
— Да Левин. Замучил старик рассказами. Стал вспоминать о первом своём уроке — сто пятьдесят лет назад.
— Заходите, Стёпа.
— Нет, Надежда Алгысовна, что вы. Тороплюсь я. — Хастаева покрутила головой, но тут же пристроила на подоконнике свои книги и тетради, удобно привалилась грудью: — Ну, каково впечатление о наших новеньких? Об этой девчонке Саргыланочке и мистере Аласове?
Надежда Алгысовна безразлично пожала плечами: что можно определить с первого дня?
— Эта столичная девица — ребёнок ребёнком. На днях завожу с ней разговор о том, о сём, отвечает как первоклассница, бекает, мекает. Я ей: а что, дорогая Саргылана, замуж не собираетесь? Ну, как услыхала она «замуж», красней брусники стала. Смех! А потом я подумала: может, москвичка-то побольше кого другого повидала, только напускает на себя? Не понимает, дурочка, что на тихонь сегодня спрос невелик!
— Гм, Стёпа… Это уж как понимать. Про вас вот не скажешь, что не бойка…
— Бойка, а в девках, да? — зазвенела всей своей золотой галантереей Стёпа. — Будьте спокойны, Надежда Алгысовна, стоило бы мне только захотеть! Только свистнуть. Подходящего человека нет — вот моя беда. По всем моим исключительно повышенным требованиям…
Хастаева поколебалась — то ли ей обидеться на Пестрякову, то ли продолжать разговор как ни в чём не бывало. Но пока она колебалась, мысль её сама собой перескочила на другую тропинку:
— А что, оказывается, этот Аласов — местный уроженец? Поговаривают — у вас с ним… отношения были?
— Э, в детстве дружили, — неопределённо промолвила Надежда Алгысовна, она уже пожалела, что задержала болтунью.
— И вот чудо — внешне такой интересный мужчина, а холостяк! И это когда вокруг столько современных хорошеньких женщин!
— Наверно, как и у вас, Стёпа, — исключительно повышенные требования, — слабо улыбнулась Надежда Алгысовна.
Печальная эта улыбка не укрылась от Стёпы, она истолковала её по-своему.
— А что, — спросила она жарким шёпотом, чуть ли не влезая в окно. — Скажите честно, Наденька, хорош был? Настоящий мужчина? Стоящий?
— Исключительный, — сказала Надежда Алгысовна, постаравшись вложить в слово как можно больше иронии. — Исключительный мужчина, самый подходящий для вас, Стёпа…
— Подходящий для меня? Это как же понять — похвала или, может, издёвка?
— Похвала, похвала, — поспешила заверить её Надежда. — Ну, ладно, Стёпа, не буду вас задерживать. Вы ведь торопитесь…
— А? Ну, да… — Стёпа поджала свои ярко накрашенные губы. — Заболталась я тут. Всего хорошего, Надежда Алгысовна.
Нищенка. Нищая духом женщина!
Надежда чуть не вскрикнула, подумав так о себе. Истеричка! Муки, вздохи, ломание рук. Ты, достойнейшая женщина, педагог, мать двоих детей! Через все годы замужества ты свято пронесла честь жены и матери — ни единого, ни малейшего пятнышка! И вот позволяешь себе так распуститься, так низко пасть…
И тут же одёрнула себя: перестань, дорогая, паясничать. Перед собой-то… Прожила век верной женой, а сейчас заметалось сердечко — что тут удивительного? Потому и заметалось, что всегда жила праведно. Трещинка тебе уже чудится пропастью. Бывает, что и добродетельная жена ведёт себя как пятнадцатилетняя невинность — прячет от всех какую-нибудь засохшую веточку, и кажется ей: эта веточка опасней бомбы.
Надежда с усмешкой потянула на себя нижний ящик комода, под стопкой белья нащупала старую пожелтевшую карточку: девочка Наденька с юным Серёжей Аласовым.
Вскоре после свадьбы, в один из глухих зимних вечеров Тимир долго сидел за столом, разглядывая фотокарточки и читая письма Сергея с фронта. В этой щекотливой ситуации муж повёл себя на редкость достойно. Сколько в письмах Сергея встречалось такого, что могло взорвать любого другого мужчину! А он внимательно прочёл сумасшедшие строки признаний, все ласковые слова, которыми фронтовик награждал свою далёкую подружку, ничего не стал ей выговаривать или вдаваться в подробности. Просто заметил, закончив чтение: «Это всё уже прошлое. И я тебя, Надюшка, ни в чём не виню. Однако хранить это теперь не стоит».
Она сидела перед горящей печью, и он принёс ей всю пачку. Наде ничего не оставалось, как бросить её в огонь. Треугольники писем, фотокарточки вспыхнули жарко — будто в ней самой что-то взялось огнём. Но, странное дело, вместе с болью Надя почувствовала и облегчение: что сгорело, то сгорело! Но не всё сгорело. Много времени спустя она случайно нашла в старом учебнике эту любительскую карточку и оставила её у себя, не показала Тимиру. Так, любопытства ради: какими они были тогда.
Он обнял её одной рукой за плечо, а другой нагнул ветку к самому лицу. У неё на белой кофточке пятнышко, похожее на значок. Но это не значок, а цветок сердана. На карточке он серый, а в действительности был розовый. Сергей хотел сам прикрепить цветок, но дотронулся ненароком до её тугой груди, отдёрнул руку, будто обжёгся. Уши его запламенели. Тогда она сама подняла цветок, прикрепила к блузке и улыбнулась: «Экий ты неловкий!» Тут Сенька и сфотографировал их.