Его ждали.
Милка ужинала.
На сей раз ужином была старая бомжиха. Милка предложила ей ночлег у себя в квартире. Милкина квартира давно уже напоминала гибрид склепа с помойкой, там воняло тухлятиной и сыростью, затхлый воздух стоял между наглухо забитыми картоном и фанерой окнами, как гнилая вода, уцелела только пара тусклых лампочек и по углам валялся грязный хлам, но бомжиха не удивилась и не испугалась. Она уже ночевала в примерно таких же квартирах.
Она просто расположилась на засаленном продавленном диване, оставшемся от отца, воняя гнилью и мочой так же, как и сам диван, а Милка просто подобралась поближе, когда она захрапела, и перерезала ей горло все тем же ножом. А потом выпила ее кровь прямо из горла.
Кровь была невкусная. А мясо – и подавно. Какая-то тухлая дохлая кошка. Тощая – одни кости – и насквозь гнилая. Но где взять другое? Страшно…
После того, как Принц пропал, Милке все время было страшно.
Первое время она вообще не выходила на улицу – сидела целые ночи перед телевизором, размышляя, что теперь делать. А потом голод стал так нестерпимо силен, что пришлось выйти волей-неволей.
Вместе с голодом усилилась и злоба. Они все виноваты, что у Милки опять скрючились пальцы и ногти покрылись какими-то заскорузлыми синими наростами. Они виноваты, что засыпать стало тяжело, а просыпаться больно, будто все кости заржавели. А самое главное: они виноваты в том, что у Милки украли Принца.
Им всем нужно было отомстить. И Милка превратилась в ночной кошмар для тех, кто выглядел безопаснее всего, потому что сам боялся.
Ей попадались бомжи и бродяги, бездомные дети и загулявшие до смерти пьяные – не часто, но достаточно, чтобы иногда утолять голод и злобу. Выпитая кровь грела ненадолго – и Милка делалась все голоднее, а поэтому – все хитрее и безжалостнее.
Иногда на улице ей казалось, что ночной ветер пахнет Принцевой кровью. Но всегда только казалось. Мир был – помойка. Отовсюду воняло гнильем, тухлые лужи растекались под ногами, загаженные дороги сочились весенним гноем – и Милка дышала отравленным воздухом, не понимая, что это ее собственный запах…
Милка бросила обгрызенную бомжихину ляжку и встала. Пропитанная ядом мертвечина только раздразнила ее голод и злобу. Все внутри болело ломающей нудной болью – и кости, и набитый, тяжелый, но несытый желудок. Мутило – и впору было вывернуть из себя ошметки мяса и выпитую кровь, но жалко было, жалко! Где возьмешь другое?
Милка в сердцах, торопясь, дергая, швыряя, распихала куски бомжихи по полиэтиленовым пакетам, кучей засунула их в холодильник. Голову с закаченными глазами, с пегими клоками сальных волос в кровавых ошметках и кишки с омерзением сгребла в мешок для мусора. Намочила половую тряпку и ногой развезла кровавую жижу по грязному полу.
Надо же привести квартиру в порядок.
Потом Милка с проклятиями натянула пальто, обмотала голову платком и влезла в ботинки. Надо идти к мусорным бакам – не в мусоропровод же выкидывать эту заразу! Вот так каждый раз – поганая домашняя работа! Никак не избавишься от грязи раз навсегда – все время накапливается и накапливается. Глаза бы не глядели!
Милка выключила мертвый пыльный светильник, не взглянув в ослепшее зеркало, тщательно заперла дверь и вышла на улицу.
Моросил дождь. Мир расквасился и размок. Под ногами хлюпала вода, идти было тяжело и мерзко – дико мерзко и тяжело делать каждый следующий шаг. Двигаться всегда было противно, но сейчас двигаться было противно вдвойне. Бросить бы все это дерьмо прямо здесь и пойти домой – лежать, смотреть телевизор…
Опасно.
Милка привычно прошла несколько дворов – страх заставлял ее относить окровавленные объедки подальше от собственного логова. В этот раз она выбрала помойку около пижонского кирпичного дома, заселенного, судя по стеклопакетам и торчащим из окон «тарелкам» спутниковых антенн, «новыми русскими». Европейского вида чистенькие бачки на колесиках стоят прямо у подъездов – подумаешь, какие мы… Бросила пакет в бачок прямо сверху, не стала закапывать в мусор – найдут так найдут, пусть этих богатых тварей в милицию затаскают, так и надо…
И тут в гнилом воздухе повеяло сладким холодом. Запах был так восхитителен, что Милка помимо воли облизнулась и сглотнула, а уж потом обернулась, совершенно отчетливо ожидая увидеть Принца.
Не увидела.
Высокая, холеная, бледная, жутко красивая девица стояла перед ней, меряя ее странным напряженным взглядом. Огромные глаза девицы окружала густая тень длиннущих ресниц, отчего глаза казались еще больше и темнее; толстенная глянцево-черная коса, перекинутая через плечо, перевитая зеленой лентой, кончалась где-то ниже колен, обтянутых золотыми чулками; короткая куртка болотного цвета выглядела как-то по-военному, а туфли на безумных «шпильках» были как из полированного железа склепаны.
И похоже все это было на панночку из старого фильма «Вий», с Куравлевым в главной роли, только переодетую по-современному – до того показалось Милке похоже, что она стала ждать, когда кровавая слеза выкатится на щеку у девицы из глаза.
Это было совершенно не страшно. Милка не боялась женщин. К тому же нож лежал в кармане ее пальто.
А девица между тем совершенно не собиралась плакать кровью. Она с брезгливой гримасой протянула руку к Милкиному лицу, отдернула и, как показалось Милке, принюхалась к кончикам пальцев. Потом вытащила из кармана платок и начала их вытирать, не сводя с Милки глаз.
– Вам чего надо? – спросила Милка, совсем осмелев.
– Как звать тебя? – спросила девица в той манере, которая отличала одну Милкину знакомую хохлушку.
– А вам какое дело?
– Ты его знаешь, – сказала девица утвердительно.
Милка похолодела. Она как-то сразу поняла, о ком идет речь. О Принце. Ничего себе…
– Кого это – «его»? Никого я не знаю. Дайте пройти.
Милка сделала шаг в сторону – и девица сделала шаг в сторону.
– Людмила, – сказала она медленно. – Ты его знаешь, Людмила. Ты знаешь его близко. Где он сейчас?
– Да не знаю я никого, чего ты ко мне пристала! – взвизгнула Милка, пораженная тем, что девица угадала ее имя. – Отвяжись от меня!
– Портрет, – сказала девица дрогнувшим голосом. – Ты нашла портрет, да?
И Милка вдруг услышала в тоне девицы муку кромешную, смертную, неизбывную – совсем как ее собственная тоска по Принцу и по его любви. И поняла, что у девицы с Принцем что-то было, а прошло совершенно без всякой посторонней помощи. Без всяких колдунов и злых чар. Принц ее просто бросил – и все.
Ради Милки.
Эта мысль выпрямила ссутуленную Милкину спину.
– Да, нашла, – сказала Милка снисходительным тоном счастливой соперницы. – И дальше что?
– Где ж он?!
– Портрет? Знаешь, – Милку понесло восхитительное чувство злорадства и превосходства, – я рамку разломала, и он вышел. Ко мне. А портрет я выкинула. Он стал как тряпка.
– Где Стась?! – прошипела девица совершенно змеиным шипом.
– Не твое дело! – с наслаждением бросила Милка. – Он мой. Он меня любит. И тебе там делать нечего.
Говоря это, Милка не сомневалась ни в едином слове. Он – ее. Он ее любит. Он вырвется из лап колдуна и вернется. Говоря это и думая это, Милка вдруг почувствовала себя совершенно счастливой.
– Ты пила его кровь? – шепотом, измученным злым выдохом спросила девица.
– Да, пила, – сказала Милка с вызовом. Она совершенно точно помнила, как это было. Она уже все переписала и поставила в конце штамп «с подлинным верно». Никакой полиграф не уличил бы ее во лжи. – Он мне сам дал. Он руку надрезал вот тут и дал мне выпить крови… Несколько раз. И поклялся, что мы всегда будем вместе. А еще говорил, что ни одну женщину он не любил так, как меня.
По лицу девицы прошла судорога, и ее верхняя губа вздернулась, обнажив кошачьи клыки.
– Ты врешь! Ты все врешь! – но она поверила, поверила!
– Это правда! – выкрикнула Милка. – Ты знаешь, что это правда!
– Где он? Я хочу спросить у него!
– Он тебя видеть не хочет! Он никого не хочет видеть, кроме меня!
Девица выпрямилась.
– Вот как… – сказала она вдруг спокойно и задумчиво. – Стась не хочет меня видеть… И ты не хочешь мне помочь… Хорошо. Я сама его найду.
– Не найдешь, – сказала Милка, истекая злорадством.
– Поглядим, – сказала девица, и ее вишневые хохлацкие глаза вспыхнули темным кровавым огнем.
Это было последнее, что Милка видела. А последним, что она почувствовала, был невероятный, раздирающий, космический холод…
Девица перекинула косу за спину, осторожно, чтобы не испачкать туфли, обошла груду вонючего тряпья в луже гнилой слизи и скользнула в тень так, будто сама была тенью.
Роман танцевал вальс.
Его партнерша, бледная, грустная, в вечернем платье цвета сумерек, с белыми розами в темных локонах, с опущенными глазами, чуть касалась его руки кончиками ледяных пальцев – и ее сила мерцала вокруг нее звездным туманом. Роман вспоминал что-то, чего не пережил, у Романа кружилась голова, он танцевал, как кавалергард на балу, бесконечно, почти бездумно, блаженно, не чувствуя ног. Роман был влюблен.
Если чутье не обманывало его, его партнерша была старше его лет на двести. И танцевать она умела очень здорово. Старая школа.
Познакомила с ней Романа Аннушка. Дивным теплым вечером, в этом чудном местечке под названием «Лунный Бархат» – то ли клубе вампиров, то ли станции на дороге между мирами. Подвела к столику в углу, где грустная дева сидела одна, смотрела, как свет свечи отражается в бокале кагора и слушала нежнейшую музыку – флейту и скрипку. Сказала:
– Зизи, я привела тебе кавалера на этот вечер.
Зизи печально улыбнулась и кивнула. И для Романа началась лунная поэма. Скрипка рыдала, свечи мерцали, Роман танцевал вальс, потеряв ощущение времени и пространства, и его партнерша не отнимала руки, и улыбалась все так же печально, и, глядя в Романово лицо, вспоминала прошедшие годы и старых друзей, и ее воспоминания врезались в Романову душу, как плач скрипки.
А темный зал был освещен множеством свечей. Из затененных углов тянуло ладаном и болотными травами. Посетители, которых было немного, и которые были очаровательны, как эльфы, улыбались и кивали головами – ив Романовых глазах плыли их нежные бледные лица, светящиеся своим собственным лунным светом. И Стаська с какой-то туманной принцессой пили дымящуюся кровь из хрустальных бокалов. И Роман чувствовал себя совершенно счастливым в этой обители Вечных Князей – только никак не мог придумать, о чем заговорить с печальной Зизи, чтобы она начала улыбаться.
А она взяла и заговорила сама.
– Вы интересный мальчик, Ромочка, – сказала Зизи в паузе между мелодиями. – Мне очень нравится ваше время. Когда я была моложе, меня пугала перспектива остаться одной в чужом для меня мире лет сто или двести спустя – и я была такая смешная дурочка… Вы не поверите, но меня пугала мысль о конце света…
– Это естественно, сударыня, – сказал Роман самым светским тоном. – Вы же воспитывались в такое время…
– О, нет… Время было тихое. Вот потом… все эти войны, революции и прочее… Эти потери… Потери без конца, потери, которых не должно бы быть… простите, мой милый, я не должна хныкать в обществе малознакомого юноши, но мне отчего-то кажется, что вы с вашей безумной историей сможете меня понять. Я ощущаю ваше одиночество и вот, рыдаю вам в жилетку, как товарищу по несчастью…
– Неужели вы одиноки? – поразился Роман совершенно искренне.
– А что вас удивляет? Мой наставник мертв уже восемьдесят лет. Мои старые друзья уходят один за другим – не стоит думать, что Вечность вампира это то-то большее, чем facone de parler, слова… Все в мире смертно, увы… хоть мы и менее смертны, чем люди, если можно так выразиться…
– А поклонники? Вы же удивительная женщина… э…
Назвать ее Зизи у Романа язык не повернулся.
– Елизавета Платоновна. Хотя у современных молодых людей в обычае называть даму полуименем с первой же встречи, а отчества приберегать для старух и старых дев. Полагаю, что вы можете называть меня Лизой, Ромочка.
«Ага, я, значит, не Роман Эдуардович именно потому, что слишком мелкий гвоздик, ребенок для нее», – подумал Роман и сказал вслух:
– Современные молодые люди ужасны, да? Они не стоят вашего внимания, Лиза?
– Ах, нет, отчего же… но молодым людям нужен наставник, а я такая беда в качестве учителя…
В голосе Лизы послышалось настоящее страдание. Роман почувствовал сильное желание обнять ее и прижать к себе, поцеловать, отдавая силу, отогреть – и сам себе поразился.
– Вот совсем недавно, когда прошлый век пришел к повороту и было такое тяжелое темное время… Мне повезло встретить такого светлого юношу… и что из того? Женщина – негодный покровитель, а лично я – негодный вдвое. И этот мальчик – на небесах, я уверена, ибо в глубине души еще верю в бога… а я вот… служу дьяволу… О, нет, я не должна вам этого говорить! У вас все впереди. Вы талантливы как Хранитель, вы на своем месте, не слушайте меня…
– Может быть, вы позволите мне быть вашим товарищем? – спросил Роман, пытаясь справиться с сильным волнением. – Хотите моей силы, Лиза? Выпейте!
– Нелепый мальчик, – Лиза невольно улыбнулась. – Как можно так вот предлагать – сами не знаете, что говорите, право! И я вам не пара. Я позволю себе заметить, что вам тоже нужен учитель, а чему вас может научить растерявшая силу и друзей одинокая женщина? Я – вздорная старуха с тяжелым характером, и к тому же жестока и ветрена. В вашем случае было бы лучше держаться Аннушки – девочка неглупа, добра и уже кое-что понимает, а еще лучше – пана Станислава. Он к вам благоволит, это старый сильный Князь… только вот я слышала, что его безумная полячка вернулась в Петербург из Кракова…
– Вот видите, – сказал Роман с нежной улыбкой. – Ядвига будет недовольна, если какой-то мальчишка сунется ей под руки. А Аннушкин покровитель меня недолюбливает.
Роман чуть не фыркнул, вспомнив виртуальное мордобитие в подворотне. Его врожденный сарказм, вероятно, сделал всплывшую в воображении сцену очень смешной – Лиза уткнула носик в ладони.
– О да! За что бы герру Максимилиану любить вас? Ну и что прикажете делать?
– Возьмите меня в пажи, – посоветовал Роман.
По залу поплыла мелодия нового вальса. Роман протянул руку и Лиза, чуть помедлив, подала свою.
– Хорошо. Но до первого выговора или до тех пор, пока вы сами не сбежите от меня. Только уговоримся, что вы не станете распускать обо мне мерзкие сплетни, как о старой карге, загубившей вашу цветущую юность.
Роман рассмеялся. Он отдал бы правую руку за поцелуй Лизы – и знал, что это от него не уйдет.
Они снова пошли танцевать.
Между тем дом, предназначенный на снос и горящая смола в тазах, подобранных на помойке, отошли в прошлое. Настоящие упыри обожают респектабельность.
Роскошный зал, отделанный под евростандарт, изысканно сумрачный, со стенами в цепях и поддельных факелах, был полон людьми. Они, полубезумная толпа с горящими глазами, с голыми руками, изуродованными шрамами разной степени свежести, в цепях на голых поцарапанных шеях, тянулись к эстраде, подсвеченной кроваво-красным лучом. На ней, не отражаясь в многочисленных развешанных вокруг зеркалах, развевая черной хламидой, держа в руках кинжал с витой чеканной рукоятью, стоял упырь Василий, гладкий, самодовольный от сытости, уже совершенно не похожий на движущийся труп, ловивший крыс в мусорных бачках. Его покрытая рубцами, ухмыляющаяся мертвая морда была преисполнена мистического вдохновения. Он проникновенно вещал:
– …а также те, кто свистит во флейты из человеческих костей, и вы, носящие одежды из человеческих кож! К вам обращаюсь и взываю! Те, кто приносят жертву, хотят вечности!
– Вечности!!! – взревел зал в исступлении.
– Те, кто приносит жертву, хотят вечности! – мощные усилители превратили голос в рев, но он не перекрывал воя ошалевшей толпы.
– Вечности!!! – визжали прихожане Романовой Церкви Упырьего Корма, царапая себе лица и полосуя запястья ножами и бритвенными лезвиями. Кровь текла ручьями в стеклянные чаши, хлестала на пол, фанатики топтали ее и скользили по ней; кто-то, то ли от водки, то ли от крови, грохнулся в обморок – и обезумевшие соседи размазывали его кровь коленями, облизывали его разрезанные запястья, задирали к эстраде окровавленные лица…
– Вечности!!!
Запах перегара, дезодорантов, спермы стократно перекрывался металлическим запахом крови. И в этом душном отравленном воздухе, как в нежном бальзаме, купался упырь, успевший выучить правильные слова. Ира относила за сцену чаши, полные крови и приносила новые. Они оба были настолько счастливы, насколько только могут быть счастливы упыри – их вечный голод был утолен, а вечное злорадное презрение к живым удовлетворено.
– Тот, кто смотрит на вас, выбирает достойнейшего! – крикнул Василий глумливо. – Достойнейший получит вечность!
Роман неторопливо шел по улице.
Весенняя ночь была матово-голубой, как чернила, разбавленные молоком; фонари тускло светились через один, и весь мир был полон майской истомы, начиналось это время безлунья и безвременья, томные ночи, лишенные теней, молочные и золотые, с полосками мерцающего огня на горизонтах, ночи, пахнущие сладкой зеленой свежестью – предощущением будущих рождений.
Роман упивался ночью. Мир был чист хрупкой младенческой чистотой. В нем не находилось места грязи и злу; неизбежная человеческая боль слышалась негромко, как-то издалека – люди в большинстве своем не рвались умирать в эту ночь. Роман отдыхал. Он был слишком сыт любовью и силой, чтобы рыскать в поисках крови, не глядя вокруг.
Однако блаженная безмятежность продлилась недолго. Возникшая линия крови вдруг отозвалась в душе фальшивым звуком, как лопнувшая струна – это был не обычный зов, это было очень неприятно.
Роман встряхнулся и прислушался. Он уже привык слышать голоса смерти, это бывало грустно или блаженно, в самом крайнем случае – вызывало боль сожаления, но никогда раньше это не было мерзко. Роман удивился.
Все его существо отчаянно сопротивлялось желанию идти на зов и смотреть, в чем там дело, но любопытство пересилило муторную гадливость. Роман решительно повернулся в том направлении, откуда будто падалью тянуло, и пошел, старательно ускоряя шаги, кусая губы и морщась.
Пройдя несколько спящих высоток, Роман вышел на перекресток напротив ночного бара. Тут, в расплескавшемся синем и красном навязчивом свете, он и обнаружил источник зова.
Молодая женщина с полным туповатым лицом, накрашенная так ярко, что тени вокруг глаз и губная помада казались в сумерках черными на бледном лице, стриженная, небрежно осветленная, в дешевой коже, стояла и курила около входа в зал игровых автоматов. Она выглядела скучающей и сонной, но Роман учуял нестерпимо сильное чувство, которое было затянуто скукой и сонливостью, как флером.
Голод.
Романа передернуло. Он видел живого упыря, кандидата на грязную смерть, видел эту ее смерть – скорее всего, убийство – и чуял ее отвратительный запах. Захотелось тут же бежать без оглядки, но когда он был уже готов удрать, наплевав на все свои новые кодексы, женщина заметила его.
Она бросила окурок, глядя на Романа во все глаза. В ее взгляде загорелся откровенный голод и дикая жадность упыря. Взгляд слизывал силу так явственно, что Романа затошнило.
Он замешкался на мгновение – и этого мгновения хватило женщине. Она облизнула губы и быстро пошла Роману навстречу. Бежать теперь было глупо. Роман остановился, инстинктивно скрестив руки на груди, неосознанно сощурившись и вздернув верхнюю губу.
Женщина чуть притормозила. На ее лице мелькнуло выражение страха и вожделения. Она снова облизнула губы и хрипло спросила:
– Молодой человек, не подскажете, который час?
– Четвертый, – огрызнулся Роман совершенно против воли. Он уже хотел идти, но женщина, обклеивая его вожделеющим взглядом, умильно спросила:
– Ну чего вы такой сердитый? Такая погода хорошая, весна…
Она потянула руку, чтобы дотронуться до Романова рукава – и Роман шарахнулся назад.
– Не прикасайся ко мне! – прошипел он рысьим шипом, обнажая клыки – и тут его осенило.
Вот так он, жалкий, грязный смертный, на две трети упырь, жадный, жестокий и тупой, пялился в метро на Феликса, а потом пристал к нему с идиотскими вопросами, когда хотелось только прикоснуться – впитать в себя – растворить в себе – сожрать – уж называй вещи своими именами! Вот так же он шлялся по ночному городу с голодными глазами, выискивая тех, кто мог бы заполнить хоть чем-нибудь его пустоту. А они, те самые, кто мог бы, вот так же скалились и фыркали, и отдергивались, и ругались ужасными словами, а он считал их подлыми снобами, ненавидел и хотел одновременно… Интересно, какой омерзительной и грязной смертью умерли бы вы, сударь? Если бы Аннушка не попыталась помочь вашей несчастной душе выйти на новый круг…
А женщина смотрела на Романа глазами избалованного ребенка, которому показали и не дали пирожное – обиженно и сердито. И уязвленно.
И Роман с трудом улыбнулся.
– Я не люблю, когда меня трогают незнакомые дамы, – заставил себя сказать игриво и весело. – Просто не люблю.
– А меня зовут Нина, – отозвалась женщина с готовностью.
Она уже и думать забыла о злости, об обиде, она уже заискивала и лебезила, и ее голод сочился из глаз, как гной, а Роман вдруг почувствовал вместо омерзения совершенно абсурдную жалость.
– Сестренка, – прошептал он упавшим голосом.
Она осклабилась той искусственной пустой улыбкой, которой такие люди и нелюди заменяют улыбку настоящую, и придвинулась к Роману. Он заставил себя не отстраняться – и женщина обхватила его за шею, потянулась губами к лицу, в экстазе голодного при виде жратвы, в необоримом вожделении…
И Роман, борясь с тошнотой и гадливостью, снова улыбнулся через силу и поцеловал ее в губы.
Потом несколько бесконечных мгновений, под этим дивным молочным небом, заляпанным кляксами режущего рекламного света, он пил ее жадность и злобу, ее глупость, ее неумение жить и страх умереть, пил ее нелюбовь, пил ее мертвенный холод и жар ее похоти, пока не почувствовал, как уже совершенно чистая сущность покинула потрепанную оболочку, уходя туда, куда не может проникнуть далее всевидящий взгляд вампира.
Роман медленно и осторожно опустил на мостовую обмякшее тело. Светофоры на перекрестке мигали желтыми глазами, световая реклама казино плескала синим и красным на ее мертвое умиротворенное лицо. Роман присел рядом на корточки.
– Не забудь вернуться, только, пожалуйста, будь другая, – сказал он нежно и поправил ее жесткую крашенную челку…
Часть вторая
КУКЛА
… Но один громкий звук – и покатятся кости,
Один громкий крик – и обвалятся крыши…
Боже мой, не проси танцевать на погосте!
Боже мой, говори по возможности тише!
«Наутилус Помпилиус»… Значит, наша война – это наша любовь,
И в этой войне льется нужная кровь!
Значит, наша любовь – это наша война,
И нам этой битвы хватает сполна!
«Наутилус Помпилиус»… Они любят стриптиз – они получат стриптиз!…
«Наутилус Помпилиус»Вот тебе работа.
Вот тебе стоны ночного ветра в антеннах на крышах высотных домов и истерический лай бездомной собаки. Вот тебе стук шагов, шуршание шин, звяканье банки из-под пива, с которой забавляется ветер. Вот тебе скрежет трамваев по замерзшим рельсам, грохот грузовиков, визг тормозов, вопли противоугонной сигнализации, вопли пьяных подростков, вот тебе нервная ночная тишина Питера – сделай себе из этого музыку.
Пляши, куколка, пляши!
Вот тебе глухой мрак подворотен, вот – лиловое молоко фонарей, вот блеск асфальта, вот низкие рыхлые небеса – и неоновые лучи шарят по ним бесстыдными зелеными пальцами. Вот тебе черные ветки, серые стены, расписанные скабрезностями, освещенные неживым электрическим светом, вот – автомобильная эмаль, в которой отражается красный огонь, вот тебе колючки звезд, нарезка желтых окон, блестки луж. Вот орнамент вывесок, вот пестрые клочья рекламных щитов, вот осколки стекла и дым из мусорного бачка, вот – ночной ветер и запах распада. Сшей себе из этого концертный костюм.
Пляши, куколка, пляши веселей!
Вот тебе опустевшая мостовая, вот красивый контраст между светом и тьмой, вот – залитый пивом и кровью песок в глухом дворе, под косым фонарем, вот – бетонная клетка, вот – покрытая битумом крыша, вот мощенная брусчаткой площадь перед дорогим супермаркетом. Вот – заасфальтированная площадка напротив дежурной больницы, освещенная окнами морга – вот тебе сцена, выбирай.
Пляши, куколка, пляши! Пляши!
Вот тебе партнер… И не для того тебе партнер, чтобы заглядывать в глаза, и не задерживай дыхание, и не отнимай руки, и не кусай губ. И позволь поцеловать себя под занавес, при свете холодных прожекторов, в последний миг, под восторженными взглядами. И ни о чем не жалей. Ни о чем…
Пляши, куколка, пляши! Спляши напоследок…
За окном стоял глухой мрак.
Лариса знала, что нынче – первая ночь полнолуния, это было необходимое условие, и это условие соблюли, но луна, вероятно, освещала задний двор дома. Из окна было видно только небо, пустое и черное, как провал в никуда, без луны, без звезд, без облаков – слепая бесконечная тьма. И все.
Шестнадцатый этаж – электрический свет спящего города остался внизу. Здесь же гуляли черные ветра – и Лариса слышала, как дрожит под напором ночи холодное, как лед, оконное стекло. Лариса боялась высоты; ее подташнивало при мысли о ветреной бездне, отделенной от нее тонкой перегородкой бетона. Она бы с удовольствием повернулась к окну спиной, но ее усадили так, как было должно, и она глядела в черноту между тяжелых бархатных штор.
Комната была обставлена с претензией на тяжеловесную роскошь. При электрическом свете современные подделки под готический стиль смотрелись забавно; сейчас – жутко. Будто хозяйка дома намеренно сделала все возможное для превращения в полумраке своей уютной гостиной в заброшенный склеп. Почему – склеп, подумала Лариса, ничем не похоже, но ассоциация никак не выходила из головы.
Вокруг горели свечи. Ей всегда нравился живой огонь, она любила смотреть, как пространство смыкается вокруг, становится как бы теплым чревом дрожащего света, создает ощущение защищенности и уюта – так было всегда, но не сегодня и не здесь. Здесь длинные скорченные тени ходили по стенам, будто бы и не соответствуя движениям находящихся в комнате людей, будто сами по себе, по какой-то странной недоброй воле, возникшей в их плоском, сером, качающемся мирке. Лица Риммы, Антона и Жорочки, освещенные дрожащим желтоватым светом, в глубоких черных провалах теней, сами казались восковыми, как посмертные маски. Ну вот, откуда опять, подумала Лариса. Всегда, абсолютно всегда лица при свечах выглядят так. Глупости.
Глупости.
Огоньки свечей плыли в большом стеклянном шаре на трехногой подставке – от взгляда в его мутную глубину делалось холодно в животе. Бронзовые канделябры были тяжелы и громоздки; стол покрывал кусок бархата, темно-зеленого, почти черного. Дым благовоний, приторно сладкий, густой, синеватый, плыл над свечами, колыхаясь и слоясь – от него у Ларисы кружилась голова и путались мысли.
Римма перебирала странные предметы, а Жорочка с Антоном благоговейно взирали на ее узкие руки в чешуе множества причудливых серебряных перстней, с ногтями, выкрашенными черным лаком. Ее лицо – сухое лицо моложавой дамы с ухоженной кожей, с тщательно уложенными волосами без седины – приобрело невесть почему жесткое, почти злое выражение. Лариса, ради которой, собственно, все и затевалось, сидела, обхватив руками плечи, борясь с болезненным желанием закурить и слушая обычный спор внутри собственной головы. Но если два ее «я» не могли договориться, что в данном случае делать умнее – уйти или остаться – то некая третья сущность, внутренний арбитр, уже давно принял решение. Лариса не двигалась и смотрела.
Римма отложила круглую пластинку темного металла, исписанную какими-то значками, похожими на греческие буквы, и спросила:
– Так значит, вы решили твердо, Лариса? Не видеть, не слышать – только письмо. Да? И пробовать не станете?
– Я не буду принимать наркотики, – сказала Лариса. – Значит, только письмо.
Римма бросила на нее короткий взгляд, в котором мелькнула тень презрения, и сделала Жорочке королевский знак рукой. Звякнули серебряные браслеты. Жорочка с не сходящей туповатой улыбочкой придвинул к ней планшет с листом плотной белой бумаги и длинное перо – птичье, иссиня-черное, очинённое на конце для письма. Вокруг наступила абсолютная тишина, будто посетители перестали не только переговариваться и шевелиться, но даже дышать. Хозяйка взяла перо и раскрыла бронзовую чернильницу, откинув крышку в виде безобразной химерьей головы. Что-то начало происходить. Лариса увидела, как ее лицо в клубах приторного дыма замерло и обессмыслилось, а глаза закатились так, что были видны лишь белки – как кусочки разбитой фаянсовой чашки.
Приход, прокомментировал голос диктора внутри разума Ларисы. То, что Римма нюхала, наконец, подействовало. Надо было все-таки уйти отсюда. Но в этот момент перо опустилось на бумагу с чуть слышным, но отвратительным скрипом. Лариса пронаблюдала, как из-под него появились две неровные строчки. Перо зацепилось за шероховатость бумаги, незаметную глазу, и брызнуло десятком крохотных клякс. Пламя свечи рядом с хозяйкой дернулось и погасло. Римма сморгнула. Ее лицо постепенно обрело нормальное для себя выражение – надменной неотмирной скуки, с двумя брезгливыми морщинками, идущими вниз от уголков накрашенных темной помадой губ.
Антон выхватил лист из планшета и протянул Ларисе.
– Его почерк?
Лариса посмотрела на бумагу. На неровные буквы, развалившиеся вкривь и вкось. Пожала плечами.
– Он пером никогда не писал. Непонятно. Похоже, не похоже… Не знаю.
На листе было написано: «Не вздумай подписывать. Она – дура. Я за тебя б…» – и россыпь кляксочек.