Дом Давида вполне отвечает его характеру: очень чистый, в идеальном порядке, как и он сам, потому что он лишь притворялся трансвеститом. Тут вполне могли проживать двое, только я никогда не встречал здесь никого, ни мужчин, ни женщин, кто, возможно, составлял компанию Давиду хотя бы время от времени. Сажусь в кресло, обитое белым полотном, возле небольшого домашнего бара и ищу в нем что-нибудь выпить. Давид задумчиво теребит свои рыжеватые усы.
Спрашиваю:
— Ты хорошо знал его?
— Нет.
— Считаешь, что убрали именно потому, что он должен был встретиться с тобой, или по каким-то иным причинам?
— Не знаю.
— Было бы неплохо, если б ты знал, я так считаю. Послушай, значит, так и не хочешь сказать мне, что же тебе должен был сообщить этот несчастный трансвестит?
— Все, что ему было известно, он уже сообщил мне, еще раньше. Несущественные детали. Он работал в Трапани. И очень захотел встретиться со мной, возможно, только для того, чтобы вытянуть из меня еще немного денег. Я ожидал от него лишь уже известные мне сведения, но поначалу надо выслушивать всех до единого.
Я удовлетворенно киваю.
— Конечно, надо искать правду, поскольку что-нибудь полезное всегда где-нибудь отыщется. Не учи меня журналистике. Или дилетантскому сыску.
— Кино, думаю, нам придется отложить на некоторое время все наше расследование.
— Ты испугался?
Мой вопрос повисает в воздухе. У меня складывается впечатление, будто Давид что-то обдумывает, но не хочет или не решается поделиться со мной своими соображениями. Пытаюсь пойти ему навстречу.
— Мы вообще-то можем и совсем отказаться от этой затеи, — говорю я, наливая себе полную рюмку. — Прощай, тугой кошелек.
— Похоже, ты не слишком огорчаешься.
— Все потому, что, в общем-то, я никогда не верил во все это. К нашей затее я всегда относился как к какой-то игре, поиску алиби, к обману самого себя. Знаешь, такие проекты, если рассказывать о них кому-то, даже самому себе, когда захочешь потешить себя иллюзиями, выглядят вполне правдоподобно, кажется, ничего не стоит осуществить их, и они принесут удовлетворение. — Останавливаюсь и со вздохом продолжаю: — Извини, но давай говорить откровенно. Все эти документы, которые, как уверяешь, ты получил из первых рук и которые, по твоим словам, дорого стоят, действительно существуют? Я вижу только то, что, впрочем, известно всем: несколько марсельцев, несколько мафиози, чьи имена знают даже дети, две сицилийские лаборатории, перевалочные базы на юге Франции и в Генуе. Обо всем этом мой друг Пульези знает гораздо больше.
Давид открывает ящик стола и достает оттуда тоненькую брошюрку:
— Вот здесь немало полезного материала.
— Да, все, что я только что перечислил. Повесим ее в туалете.
— И еще есть пленки.
— Ну да, таинственные магнитофонные пленки. Почему не дашь мне их послушать?
— Материал сырой, его еще надо почистить и смонтировать, а для этого нужна специальная аппаратура.
— А где эти пленки?
— Не здесь. Тут держать опасно.
Он не хочет открыть, где прячет записи. И я не настаиваю. Но меня сердит столь явное недоверие человека, с которым я работаю и вроде бы дружен. Дружен? Когда-то я исповедовал своего рода культ дружбы, может быть, у меня был даже не один друг. Были, был, делал, хотел — неужели все мое настоящее теперь сведено к этому прошедшему времени?
Давид отошел к окну и смотрит на невероятно прекрасную, совершенно летнюю ночь.
— Ничего не могу сказать тебе, но думаю, что мне придется заняться другими делами.
— Скажи правду, Давид. Может, ты решил все провернуть один? Может, считаешь, нет смысла делить со мной пирог, если, конечно, он существует.
— Мне жаль, что ты так думаешь, Кино.
— Так или иначе, наше сотрудничество на этом заканчивается.
— Могу сказать тебе только одно: дела, которые сейчас интересуют меня, очень опасны.
Звонит телефон. Три часа ночи. Только в Риме принято названивать в любое время суток. Давид снимает трубку. Он старается говорить односложно, но я все равно понимаю, что сейчас кто-то приедет к нему, поэтому встаю. Он подмигивает мне и обещает вскоре позвонить.
Не могу удержаться от соблазна проехать мимо «Би-Эй-Ву». Тут уже собралась толпа из ночных любопытных, много полиции. Мне очень хотелось бы сказать, что я находился внутри, когда все это произошло, но я спрашиваю у прохожего, что случилось.
— Бо! Кажется, убили кого-то. — Он кривится. — Это же притон наркоманов.
Смотрю на него. Низенький, черненький, лысенький, агрессивный. Говорит:
— Одно слово, негодяи! Устраивают потасовки, а потом стреляют друг в друга.
Ухожу. Думаю, эта ночь больше ничего не в состоянии предложить мне.
Джакомо еще нет дома, а может, он и не придет вовсе. Лишь бы только с ним не случилось никакой беды. Ведь так опасно бродить ночью по Риму, а он привык к этому. Хорошо, что у него нет денег. А почему он никогда не просит их? Он — как мать. Это она восстановила сына против меня, не сознательно, конечно, но всем своим поведением молчаливой героини.
Диана спит на супружеской постели. Даже если б мне захотелось сейчас заняться любовью, ее ведь не разбудить — она напичкана успокоительными и снотворным.
Дерьмовая жизнь.
Как и вся неделя, что следует дальше. Такая же бесцветная, как и множество других. Ведь я только и делаю, что стараюсь убить время, и не делаю ничего зависящего от меня, чтобы потом нечего было вспомнить. В моей жизни образовались чудовищные пустоты, буквально провалы в несколько лет, и я не знаю, как прожил их, они прошли, словно без моего ведома, как будто я кому-то подарил их. И действительно, у меня не осталось ни одной квитанции, подтверждающей реальность былого.
Наконец, однажды утром, когда я убивал время в ванной, стучит в дверь Диана и сообщает, что кто-то спрашивает меня по телефону. Кто-то, кого она не знает. Я взволнован и возбужден. Надеюсь, молю Бога, чтобы это оказался он, тот, кого я жду. И в самом деле, это он. Узнаю его голос.
— Доктор Маскаро?
— Да. Это вы, доктор Сакко?
— Вы могли бы приехать ко мне в офис?
— Когда?
— Прямо сейчас.
— Хорошо. Сейчас же приеду.
Диана привыкла не спрашивать меня ни о чем и меньше всего о том, с кем я говорю по телефону, поэтому, одеваясь, могу привести в норму свой пульс. Я уверен, что, если дело пойдет так, как я предполагаю, начинающийся день не окажется в куче мусоpa, который следует вынести на помойку. Напротив это будет первый день, который займет место в новой емкости, какую я начну заполнять.
Доктор Сакко — сотрудник одного из множества учреждений, финансируемых Европейским сообществом. Называется ВОКТО. Это фонд, международный офис, занимающийся культурным туризмом. Между прочим, думается мне, они отправляют в учебные поездки и на конференции интеллектуалов, входящих в определенные европейские правительственные круги.
Меня принимают в бюрократически строгой гостиной. У Сакко довольно светлые волосы, и он носит очки в золотой оправе.
— Курите?
Я беру предложенную сигарету, не знаю, какой марки. Закуриваю. Сакко не курит. Он улыбается мне, наверное, для того, чтобы я чувствовал себя непринужденно, однако его взгляд неприятно давит меня.
— А я уже думал, что ничего не выйдет.
— Финансирование журнала одобрено. Вы назначены ответственным редактором.
— Это я знаю. Мне надлежит отбирать материал для публикации.
— Если помните, это должны быть темы, подходящие для международного читателя.
— Когда смогу начать работу?
— Пока подготовьте пробный номер, так сказать нулевой. — Он встает. — Не буду вас задерживать.
— С господином Барбером мы обсуждали также и мое дополнительное сотрудничество.
— Об этом он сам поговорит с вами. Сейчас он в Англии.
Сакко ведет меня в другую комнату, где сидят две сотрудницы.
— Чек для доктора Маскаро.
Одна из девушек протягивает мне чек. Я даже не смотрю на него, невольно делаю легкий поклон всем и собираюсь удалиться. Сакко останавливает меня своей холодной улыбкой:
— Распишитесь.
— Ах да!
Даже не читая, расписываюсь в ведомости и быстро выхожу, обозначив еще один поклон.
На улице все еще держу чек в руке. Три миллиона триста шестьдесят тысяч лир. Надо же! Не могу удержаться и громко смеюсь. С меня удержали налог!
Сам того не замечая, оказываюсь в банке. Служащий, хорошо знающий меня, спрашивает, глядя на чек, не хочу ли я перевести деньги на свой текущий счет. Отвечаю, что мне нужны наличные, и даже не смотрю на него, пока он проводит операцию. Знаю, что он думает: я поступил бы разумнее, если бы пополнил жалкий, бескровный остаток, неизменно близкий к нулю, который имеется на моем счете. Но я не обязан давать ему отчет, пусть работает, ему и так слишком много платят за его труды.
Вношу ясность: меня потрясает вовсе не появление каких-то денег в кармане — мне и прежде случалось получать их, не испытывая при этом особого волнения. Но на этот раз меня будоражит то, каким образом и почему я их получил. Невольно срабатывает простое сравнение: я бросил вызов дьяволу — пусть объявится, если существует на самом деле. И дьявол действительно появился.
Меня охватывает жгучее желание растратить эти деньги. Возникают совершенно бредовые идеи, во всяком случае обычно мне не свойственные — начиная с желания закурить сигарету от крупной банкноты до намерения полакомиться рыбкой в ресторане, где я был только однажды, настолько он дорогой. Отказываюсь от всего этого как от прихоти умирающего с голоду человека, нищего.
Захожу в магазин готового платья. Мне бы хотелось одеться по-другому, отказаться от своего обычного джемпера с платком, который носят молодящиеся пожилые мужчины, и заменить его наконец нормальной одеждой. Долго выбираю, оглушенный болтовней продавца. Меня привлекает велюровый костюм, еще больше нравится классический английский стиль «Принц Уэльский». Оба костюма сидят на мне хорошо, продавец находит, что просто изумительно, но в конце концов решаю остаться в своем старом желтом джемпере.
А вечером опять обращаюсь к привычному и самому волнующему способу тратить деньги. Партия в покер с режиссером из телевизионной компании, актером и коммерсантом.
Я был уверен в выигрыше. Сознание, что в твоем распоряжении имеются деньги, которые ты можешь тратить не задумываясь, рождает смелость, непринужденность, дополнительный заряд, и это делает тебя непобедимым. Держишься уверенно, наблюдаешь спокойно, насквозь видишь игру противника — не наилучшая ли это гарантия выигрыша, и, если хоть немного повезет, побеждаешь.
Уходя, вспоминаю, какие партии бывали у меня прежде с друзьями-литераторами, когда я только что приехал в Рим. Ставки были ничтожные, и я почти всегда проигрывал, но тогда это мало тревожило меня. Друзей этих больше не встречаю. Даже не спрашиваю себя почему: знаю прекрасно, что этот город вынуждает тебя видеться прежде всего с такими людьми, каких ты вовсе не хотел бы видеть.
Звоню. Этой шлюхи Ванды все еще нет.
Ровный, аккуратный, размеренный текст Memow прерывается. Внезапно на экране появилось какое-то лишенное смысла сочетание букв и цифр, потом возникла зеленая надпись:
Давид Каресян.
Помигав несколько секунд, надпись исчезла, затем погасли и все прочие сигнальные лампочки. Memow прекратил работу и не подавал никаких признаков жизни, словно внезапно скончался.
Аликино отметил, что уже девять часов вечера, и решил провести в офисе еще одну ночь. Это была только вторая ночь, но ему казалось, будто он пробыл здесь уже несколько суток. Его немного сбивал с толку двойной календарь, раздвоенная череда дат, с которыми приходилось иметь дело.
Он просчитал еще раз. Эксперимент начался 8 октября в 13 часов по нью-йоркскому времени (в 19 по римскому). Теперь события, которые Memow описывал, опережая реальное время, как это было очевидно, происходили в Риме в ночь с 16 на 17 октября, когда в Нью-Йорке было только девять часов вечера 9 октября. Значит, события, придуманные Memow, длились восемь дней, а чтобы записать их, компьютеру потребовалось чуть более суток, точнее, 32 часа.
Аликино, собравшийся было зашифровать ночную информацию, чтобы вложить ее в память машины, решил прекратить это занятие. Информацию, которую Memow действительно использовал, он получал из другого источника — из компьютера в центральном архиве, и она была куда богаче и достовернее, к тому же более целенаправленной на окончательный вывод, а он, вполне возможно, будет сделан очень быстро, если учесть скорость работы Memow.
У Аликино возникло подозрение — и почти тотчас переросло в убеждение, — что внезапное «недомогание» Memow объяснялось вовсе не какой-то неисправностью, а возникло по причине совсем иного порядка. Как будто оператор главного компьютера задумал блокировать машину. И в самом деле, истерически тревожное мигание, когда на экране появилось имя Давида Каресяна, могло означать только одно — этот персонаж созданной Memow истории властно вырвался на первый план.
Словом, проблема, вынудившая Аликино действовать, — необходимость и спор с самим собой, что ему удастся уйти от собственной судьбы, потеряла первоначальную напряженность, а история, создаваемая Memow, вызывала все больший интерес в верхах «Ай-Эс-Ти».
Позднее, когда Memow вдруг включился сам, Аликино расценил это как еще одно доказательство, что его догадки не лишены оснований.
11
На столе заведующего отделом новостей вижу снимок. Это Давид. Несомненно он, хотя лицо на снимке и запачкано землей и виден только профиль в траве.
— Какой-то иностранец. — Репортер читает подпись. — Его зовут Давид Корен…
— Каресян. Он умер?
Коллега поднимает брови.
— Его нашли сегодня утром на окраине города, между виа Кассия и Фламиния. Обычная история. Перебрал героина. Передозировка или небрежное приготовление.
Давид никогда не употреблял наркотики, я убежден в этом. Самое большее, курил иногда гашиш, но так, шутки ради, потому что, говорил он, это детские игрушки. Сильные наркотики его пугали.
Коллега смотрит на меня с удивлением:
— А тебе, Маскаро, сейчас, должно быть, весьма не по себе. Ты знал его?
— Да.
Погода портится. После обеда, когда я пришел в больницу, стало пасмурно. Сырой воздух действует угнетающе.
Больница похожа на какой-то порт, на восточный рынок, на все, что угодно, только не на учреждение, где люди могут лечиться. Вхожу туда, где не должно быть посторонних. Даже не считаю нужным объяснять, что я журналист, вхожу и все, потому что никто не обращает на меня внимания, все, кого встречаю, либо чрезвычайно заняты, либо погружены в бог знает какие медитации.
В отделении реанимации меня останавливает полицейский агент, но из ближайшей двери появляется Лучано Пульези и, увидев меня, направляется ко мне. Агент отходит в сторону.
— Чао, Кино.
— Чао.
— Можно видеть его?
— Он без сознания.
— Думаешь, выберется?
— Пытаются вытащить его, что называется, за волосы. Давай пройдемся немного, выпьем кофе. Хочется подышать воздухом. А у тебя не болит голова от сирокко?
Мы молча идем по широкому коридору.
Сад небольшой, запущенный, усыпанный окурками и всяким мусором. Несколько больных тоскливо смотрят на нас из окон.
Пульези берет меня под руку. Он располнел, потерял почти все волосы, но лицо у него по-прежнему доброе и умное.
— Как твои дела, Кино?
— Что тебе сказать…
— Плохи дела, знаю. А у кого они нынче хороши? Все стонут. Хоть в карты-то играешь?
— Иногда, если удастся. А ты как?
— Могу сказать, что ничем другим и не занимаюсь. Ничем хорошим, я имею в виду. А с Дианой как дела? Напрасно бросаешь ее. Другую такую не найдешь.
Почему, собственно, у человека должна быть обязательно замечательная жена? Будто невозможно представить себе мужчину, у которого не путается под ногами, словно бог весть какое счастье, такая вот замечательная супруга. Ну, допустим даже это и так, а что делать, когда она перестает быть замечательной? Что тогда? Впрочем, я не собираюсь пускаться в дискуссию с Пульези, потому что мы стали бы спорить до бесконечности.
— Моя жена, — продолжает он, — решила купить на собственные сбережения небольшой домик в Гроттаферрате. Поначалу я был против. Но теперь, хоть и не признаюсь ей, считаю, она права, разумно поступила.
Вот ведь какой Пульези в своих взаимоотношениях с женщинами. Уверяет, что Лучана, его жена, лучшая женщина на свете, что никогда не расстанется с нею, и даже убежден, что любит ее. Однако изменяет ей направо и налево. Он считает, что у него в семье все прочно, надежно, даже правильно.
— Знаешь, иногда я думаю, как хорошо было бы жить там, вдали от этой клоаки.
— А я даже и не мечтаю о таком, настолько прикован к своему месту, не питаю никаких иллюзий относительно жизни в деревне. Не могу представить себя там сочиняющим романы, которые никогда не напишу.
— Ты всегда любил жить в городе. Еще в Болонье часто называл себя цементным животным.
— Пожалуй, теперь я стал им в еще большей мере, чем прежде.
— Но тут ведь не осталось никаких человеческих чувств, тут нет больше людей.
— Сплошное дерьмо, согласен. А почему бы не признать, что мы с тобой тоже такое же дерьмо?
Пульези не отвечает.
У проходной без конца толпятся люди с разными сумками, пластиковыми мешками, слышен громкий южный говор, перебранка с охранниками, а на дороге непрерывно гудят и рычат застрявшие в пробке автомобили, не выключающие двигателей.
Бар посещают медсестры, санитары, уборщики, родственники больных. Это, конечно, не самое спокойное место в больницу. Садимся за столик.
— Расскажи мне что-нибудь об этом Каресяне. Как он жил?
— Почему ты говоришь о нем в прошедшем времени?
— По привычке.
— Он скончался, и ты скрываешь это.
— Ну, давай рассказывай все, что знаешь.
Я описываю ему, что произошло в «Би-Эй-Ву», в этом притоне гомосексуалистов. Пульези слушает меня не прерывая. Под конец спрашивает, почему я не рассказал ему об этом тогда же, сразу после происшествия.
— Вообще-то я хотел это сделать, но потом решил: наверное, у Давида могли быть какие-то особые причины не сообщать никому, что он был той ночью в «Би-Эй-Ву». Так или иначе, все это весьма походило на авантюрный роман…
— Странные вы люди. — Когда Лучано говорит «вы», он имеет в виду всех остальных людей, кроме полицейских. — Делаете какие-то свои смелые предположения, свои умные заключения, становитесь сыщиками, а потом приходится вмешиваться нам, но, как правило, слишком поздно.
— Брось! Не станешь ведь уверять, будто тебя так уж волнуют несчастья, какие случаются с людьми.
Пульези смотрит на меня и добродушно кивает:
— Ну, давай расскажи мне о своем друге Давиде.
— Я встречался с ним время от времени, чтобы потолковать о расследовании, которым мы занимались вместе.
— Знаю. О международных маршрутах наркотиков.
— Может быть, он был чистым идеалистом, а может, и нет. Твердо уверял, что сумеет добыть нужные доказательства и имена. Громкие имена.
— Да, но я хочу понять, на что он жил.
— Он писал статьи для каких-то американских журналов, только я никогда их не видел. — Замечаю, что тоже начал говорить о нем в прошедшем времени, и решаю больше не делать этого. — Думаю, в деньгах у него нет недостатка. Во всяком случае я никогда не видел, чтобы он в них нуждался. Словом, человек, застегнутый на все пуговицы. Ему нравилось создавать ореол загадочности вокруг себя.
Пульези время от времени отпивает небольшими глотками кофе, не спеша, не беспокоясь, что тот остынет.
— Застегнутый. А расстегивался он… перед женщинами или мужчинами?
— Не знаю. Никогда не видел его с кем-либо.
— Но ты меня понял?
— Конечно понял, думаешь, я уже совсем отупел? Может, он гей, но внешне это совсем незаметно.
— На руке у него след от внутривенного вливания, плохо сделанного. Осталась гематома, потому что отверстие в вене не сразу закрылось.
— Насколько я знаю, Давид не употреблял наркотики.
— Следов других уколов на руках нет.
— Укол ему сделали насильно.
— Возможно. Там, где его нашли, не было никаких примет борьбы, сопротивления. Но его могли уколоть где-то в другом месте, а потом ночью переправить… — Пульези отпивает еще глоток и сразу же закуривает третью или четвертую сигарету. Дым оживляет вкус кофе. — Может, он был не очень осторожен, какими нередко бывают интеллектуалы в некоторых вопросах… Преступный мир, я имею в виду. Чтобы общаться с преступниками, надо и самому быть немного преступником.
— К тебе это тоже относится?
— Почему же нет? Очень просто быть преступником. Не веришь? А сегодня к тому же… Лучше скажи мне, есть ли у тебя какие-нибудь опасения на свой счет.
— На мой счет?
— Да, если верно, что случившееся утром с твоим другом — это следствие наших с тобой предположений.
— Если Давид заполучил что-то очень важное и именно потому решили заткнуть ему рот, то я ничего не знаю об этом, уверяю тебя.
— Нужно понять, знают ли те, кто разобрался с ним, что тебе ничего не известно. — Он рассматривает окурок. — Это точно, что он совсем недавно вернулся из длительной поездки в Америку? Может, он возвратился не с пустыми руками?
— Ты… ты нашел что-нибудь?
Пульези угрюмо кивает. Я говорю:
— Знаю только, что вещи, которые могли бы компрометировать его, он не держал дома.
— Мудрая предосторожность, и все же мне удалось найти записи, магнитофонные пленки.
— Как раз по твоей специальности.
— Имеешь в виду мой пунктик?
— Где же он их прятал?
— Профессиональный секрет.
— Как хочешь…
— Да нет, я шучу… Просто в его машине, в «рено», было двойное дно.
— А неужели… тот, кто напал на него, не покопался в машине?
— Вот так вы все рассуждаете. Неизвестно почему убеждены, будто преступники, а иногда и полицейские — эталоны ума, хитрости и конспирации! — Он смеясь качает головой. — Преступник — это совершенно нормальное явление, будничное… Наверное, они даже и не подумали заглянуть в машину. А кроме того, надо еще выяснить, нужны ли им были вообще эти пленки. Возможно, они только сводили с ним счеты из-за женщины либо из-за каких-то иных сексуальных отношений, возможно, дело было в деньгах, и все не имеет никакой связи с расследованием, которое проводил твой друг. К тому же вчера вечером он был без машины, которую позже обнаружили в мастерской, куда он отвез ее в ремонт. — Помолчав, Пульези продолжал: — Я понимаю, ты умираешь от желания узнать, что записано на пленках. Я тоже. Но их еще не прослушивали.
Мы встаем из-за столика, и в это время подходит агент, который задержал меня у входа в отделение реанимации. Я не слышу, что он говорит Пульези, но сразу же догадываюсь.
— Твой друг скончался.
Я не нахожу что ответить. Пульези замечает как бы про себя:
— Он охотился за наркотиками и умер от наркотиков. И в самом деле, все сходится слишком складно. Прямо спектакль, даже символический, не правда ли?
Начинает накрапывать дождь.
Видимо, нельзя утверждать, будто смерть Давида не потрясла меня, потому что у меня возникла настоятельная потребность заняться любовью. Для меня это довольно точный сигнал — сильное волнение, проявляющееся в виде сексуального импульса. Может быть, это реакция неполноценного мужчины, идущая от спинного мозга, как утверждают физиологи.
Машинально набираю номер этой коровы, этой проститутки, этой шлюхи Ванды. Никакого ответа. Видимо, еще в отъезде, снимается в черт знает каком дерьмовом фильме. Последний раз я, как обычно, сказал ей, что не желаю больше видеть ее. Но не поэтому же она переехала на другую квартиру. И кто снабжает ее деньгами для таких переездов?
Никогда не следует упускать ни малейшего случая, если следовать правилу Пульези. Он предпочитает не распространяться о своих делах, но я убежден, что у него имеется одна постоянная любовница, которая вполне удовлетворяет его. У него всегда было пунктиком иметь верную любовницу, заместительницу жены, не говоря уже о случайных связях. Если Ванда обманывает меня, я презираю ее. Презираю, но это неправда, что мне наплевать на нее. А пока мокну под дождем. В Риме даже дождь какой-то вульгарный, непристойный.
Возле дома, возле моего дома, дождь полил еще сильнее. Останавливаюсь у какого-то подъезда, собираясь укрыться под большим балконом второго этажа, как под козырьком. Возле меня на ступеньке сидит девочка. Ей лет восемь, самое большее десять. Дурнушка и неопрятная.
— Как тебя зовут?
Отвечает, что ее зовут Мирелла.
— А что ты тут делаешь?
Разговорчива. Говорит, что ждет родителей с работы. У нее тощие ножки, грязные коленки.
— Любишь сладости?
Смеется. Во рту не хватает верхнего резца. Протягиваю ей руку. Она вскакивает, как обезьянка. Заглядываю в подъезд. Там темно.
— Значит, любишь сладости? — повторяю я.
Говорит, что любит, доверчиво так.
Я разглядываю ее некоторое время, потом обращаюсь к ней с самой обворожительной, какую только могу изобразить, улыбкой, лезу в бумажник и достаю тысячу лир:
— Знаешь, что такое деньги?
Она кивает.
— Купи себе сладостей, Мирелла. А родным не говори, что деньги тебе дал незнакомый дядя. Скажи, что нашла их на улице.
Протягиваю ей тысячу лир и выскакиваю под дождь.
Диана гладит на кухне. Сажусь за стол и смотрю, как она это делает.
— Где Джакомо?
— А где ты хочешь, чтобы он был? Не знаю.
— Его никогда нет дома, и ты ничего не знаешь.
— Хочешь кофе? Сварить?
— Ты только и умеешь спрашивать меня, не хочу ли я кофе. Можно подумать, будто ни в чем другом я не нуждаюсь.
Когда поднимаюсь из-за стола, Диана смотрит на меня, как всегда, напряженно и вопросительно.
— Иди.
Она ни о чем не спрашивает. Пропускаю ее вперед и иду следом. Она ни о чем не спрашивает, но я знаю, о чем она думает сейчас, — о том, что я до самого дома донес желание заняться любовью. Тем лучше, что она ничего не говорит, пусть думает что угодно.
В нашей спальне она неторопливо раздевается, очень старательно и аккуратно складывая вещи. Рассматриваю ее тело, потому что сам не раздеваюсь.
Она красивая женщина, Диана, еще какая красивая. В свое время я сумел хорошо выбрать. Тогда я вообще считал, что все умею выбирать хорошо.
Она лежит поверх покрывала и ждет, не глядя на меня. Роняю брюки и ложусь на нее, совершая привычные движения. После первых фрикций она отвечает мне, берет за бедра, сжимает их, кусает себе губы. Но как только я кончаю, она сразу же отодвигается — даже физически не хочет быть рядом.
Я остаюсь в постели. Она встает и одевается.
Возвращается на кухню гладить белье.
Аликино вздрогнул, почувствовав необходимость встать.
Он решил, что бессмысленно спрашивать у компьютера, кто убил Давида. Лучше обойтись без наивного вопроса, на который все равно не будет ответа. Но он не мог полностью освободиться от скорее тревожного, нежели тоскливого ощущения, будто каким-то образом, пусть косвенно, причастен к этому убийству. Ему казалось, что убийца действовал в Риме, используя информацию, которую Memow выработал в Нью-Йорке.
Но ведь и само убийство Давида, возможно, было лишь одним из множества эпизодов, придуманных согласно идеальной логике интеллектом компьютера. К сожалению, невозможно было произвести объективную проверку этого факта, скажем отыскать какого-нибудь итальянского журналиста и проконсультироваться с ним, потому что убийство, реальное или вымышленное, еще не было совершено. В истории, сочиненной Memow, оно произошло в ночь с 16 на 17 октября (именно в этом месте рассказа компьютер на пару часов остановился, словно для того, чтобы переписать событие). Но часы с календарем на руке Аликино показывали время и дату — 10 октября.
12
Ресторан переполнен людьми, выставляющими напоказ свою суть, не скрывая ее и не краснея. Никто здесь не достоин тех денег, какими располагает. Деньги имеют ценность, значение, а эти люди ничего не стоят, хотя считают себя вправе сидеть тут за столиками и ожидать от официантов почтительного обхождения.
Ванда входит, уверенная в себе. Она тоже выставляет напоказ свое лицо, не стыдясь. Так или иначе, ей двадцать пять лет — глупых, но жизнелюбивых.
— Рим стал просто невыносим. Чтобы поймать такси…
Кажется, она отсутствовала несколько лет. Садится. С удовольствием осматривается.
— Я рада, что ты разбогател. Видимо, мое отсутствие принесло тебе удачу. — Она изображает улыбку, подобающую для роскошного ресторана, и бросает взгляд на меню. — Знаешь, чего мне хочется? Маринованных луковок. — Она смотрит на меня и протягивает руку, чтобы взять мою, но так и не дотягивается, потому что я не иду ей навстречу. И тут же решает, подмигивая: — Нет, лучше отказаться от луковок, а то потом…