...Не берусь судить о правоте людей, мыслящих арифметически. "Соглашусь умолчать о гибели Флоренского, зато мне удастся многое о нем рассказать". Правилен ли этот расчет? Честно отвечаю: судить не берусь. Надо мною подобная арифметика власти уже не имеет.
Я ведь тоже еще не так давно была печатавшимся советским литератором. Значит, в той или иной степени я соучастница общей лжи и общего молчания. Но для каждого человека наступает час, когда правда берет его за горло и навсегда овладевает душой. Общего для всех часа нет: "душа темна, пути лукавы". Со мной это случилось, когда в застенках моего родного города обильно полилась кровь. С опозданием я открыла глаза? Да, конечно: ведь не очнулась же я раньше, например в годы коллективизации; однако очнулась. Открыв глаза, я написала - хоть и "в стол" или, точнее, под землю, но все-таки написала - "Софью Петровну", повесть об ослеп-шем обществе. Через два десятилетия (после смерти Сталина, после XX и XXII съездов) я была, как и многие, обольщена надеждой. Значит, написано было когда-то не зря, значит, теперь будет опубликовано! Люди прочитают. Но надежда моя не осуществилась. Когда же я поняла, что у нас начинают снова отнимать память, я поняла и другое: ни за какие блага в мире я это выстраданное достояние не отдам. И людям буду мешать заново впасть в беспамятство. Пусть никогда больше не напечатают ни единой моей строки, пусть останутся неосуществленными дорогие мне литера-турные замыслы - но выкорчевывать из моего текста имена погибших и общее имя их гибели я ничьей руке не позволю. Никому, никогда. Не стану ни взвешивать, ни измерять, ни рассчитывать что лучше? сказать хоть что-нибудь о погибшем человеке или не сказать ничего, раз о гибели нельзя?
Пусть каждый решает этот вопрос вопросов по-своему.
Для себя я решила.
Казалось бы, не Бог весть какое трудное решение. А на деле, в наших условиях, оно нелегко - и не только из-за денег, которые вам выплатят или не выплатят, а морально. И не только, когда речь идет о загубленных людях, но и о загубленных книгах. Всего лишь.
Сколько раз на собственном литературном пути я уступала, отказывалась по требованию редакций говорить в печати о дорогом и важном - мне, читателю! Как все литераторы, я печата-лась в рамках советской цензуры. А в этих рамках всякий литератор неизбежно превращается в некий арифмометр. Согласишься на уступку - и тебе разрешат произнести вслух нечто, представ-ляющееся тебе чрезвычайно важным. Не согласишься - не дадут сказать ничего. Сосчитай, что разумнее. И я когда-то была арифмометром: рассчитывала - высчитывала. Для начала возьму пример, вовсе не касающийся гибели человека. Речь пойдет о гибели книги.
Случилось мне много писать о Борисе Житкове. Я убеждена, что такие его вещи, как "Дядень-ка", "Николай Исаич Пушкин", "Храбрость", "Про слона", "Механик Салерно", "Джарылгач", "Мираж", "Тихон Матвеич", "Мангуста", "Сию минуту-с!..", - это замечательная русская проза. А рассказ "Слово", появившийся посмертно, - шедевр*. О рассказах Житкова я много говорила в печати. Но были у него не только рассказы, был роман "Виктор Вавич", посвященный 1905 году, - роман, который автор, участник первой революции, почитал главным делом своей жизни. С конца двадцатых и до половины тридцатых я была дружна с Борисом Степановичем. Он читал мне "Вавича" вслух, по рукописи, главу за главой. Судьба у "Виктора Вавича" странная: при жизни автора отрывки из романа были опубликованы в нескольких номерах журнала "Звезда"** и отдельные части, I и II, в издательстве "Прибой" и в "Издательстве писателей в Ленинграде". Житков скончался (от рака легких, на воле) в 1938-м. Наконец в 1941 году издательство "Совет-ский писатель" выпустило весь роман целиком. Выпустило? И да и нет. Формально - да, в действительности - нет. В "Книжной летописи" (1941, № 20) роман значится вышедшим. Значиться-то значится, а до читателей не дошел. Время ко дню его выхода наступило крутое, военное, издательства срочно пересматривали не только принятые рукописи и планы на будущее, но и кипы уже отпечатанных книг. "Нужна ли книга", хотя бы и отпечатанная, "сегодня", сейчас? Издательство послало "Вавича" на рецензию тогдашнему руководителю Союза Писателей. Приго-вор был таков: не нужна. Книга хоть и талантливая, но "не полезна в наши дни"; она "страдает двумя крупнейшими недостатками, которые мешают ей увидеть свет, особенно в наши дни".
* Москва, 1957, № 5.
** 1932, № 6 и 7.
Приговор был приведен в исполнение: роман не увидел света.
Из десятитысячного тиража просочилось наружу, по-видимому благодаря рабочим типогра-фии, экземпляров 10-15. Свет увидела не книга, а тайная рецензия, сделавшаяся явной*.
* Александр Фадеев. За тридцать лет: Избранные статьи, речи и письма о литературе и искусстве. М: Советский писатель, 1957, с. 811-812.
"Эта книга, написанная очень талантливым человеком, изобилующая рядом прекрасных психологических наблюдений и картин предреволюционного быта, страдает двумя крупнейшими недостатками, которые мешают ей увидеть свет, особенно в наши дни:
1. Ее основной персонаж Виктор Вавич, жизнеописание которого сильно окрашивает всю книгу, - глупый карьерист, жалкая и страшная душонка, а это в соединении с описаниями полицейских управлений, охранки, предательства делает всю книгу по тону очень неимпонирую-щей переживаемым нами событиям. Такая книга просто не полезна в наши дни.
2. У автора нет ясной позиции в отношении к партиям дореволюционного подполья. Социал-демократов он не понимает. Эсерствующих и анархиствующих идеализирует.
1941"
Я всегда полагала, уверена и теперь, что роман Бориса Житкова "Виктор Вавич" - один из самых сильных романов в русской советской литературе "досолженицынского периода". Быть может, самый сильный.
Но роман этот не сделался достоянием читателей. Описание охранки и предательства для нас, видите ли, не современно!
В 1955 году я предложила "Литературной Газете" статью "Утаенное наследство". В ней попрекала я главным образом Детгиз: издательство переиздает только рассказы Житкова для маленьких (слабейшие, на мой взгляд, из им написанных), а рассказы для подростков - замечательные богатством языка, лаконизмом, силой изображения, неожиданностью фабульных поворотов и глубиною и ясностью этического вывода - Детгиз, писала я, никак не соберется переиздать уже лет семнадцать. Почему этого своего наследия советский читатель лишен?
Статья моя была редакцией газеты принята, но при одном непременном условии: о романе "Виктор Вавич" ни звука. Почему? Неизвестно. Тайное еще не сделалось явным: "внутренняя" рецензия А. Фадеева еще не вышла наружу. Роман Бориса Житкова "Виктор Вавич" в 1941 году был по повелению свыше уничтожен - значит, и настаивать на его издании без нового указания свыше не следует. Тем более что он числится в вышедших, - чего же вам еще?
Но ведь статья моя называется "Утаенное наследство"! О том-то я и пишу - об одном из случаев разорения русской культуры! Читатель не получил принадлежащего ему наследия!
Нельзя. Упреки по адресу Детиздата, что не переиздается много лет "подросточий" Житков, - это пожалуйста. А насчет необходимости в самом деле издать роман "Виктор Вавич", дать его читателям, а не библиографии промолчите.
- Почему?
- Промолчите.
И я промолчала. Из соображений чистой и безусловной арифметики: если запрещено доби-ваться переиздания романа, мне надлежит добиваться хотя бы переиздания рассказов - тем более что при жизни автора они постоянно попадали под обстрел педагогов, всегда предпочитающих литературную гладкопись богатству мысли и своеобразию стиля. Расчет чисто арифметический: если нельзя издать всего Житкова - пусть переиздадут хотя бы часть.
Ценою этой уступки да еще переменой заглавия статья вышла в свет*.
* Статья "Утаенное наследство" была напечатана "Литературной Газетой" 29 января 1955 года под заглавием, которое утаивало ее смысл; редакция назвала мою статью не "Утаенное наследство", а "Вперед - в страну взрослых". И я согласилась. Ведь зато этой статьей мне удалось добиться переиздания многих прекрасных рассказов!.. И такую ли еще уступчивость, всего лишь такую ли, проявляла я на своем, долгом литературном пути! Вспомнить стыдно. В мою книгу "Декабристы - исследователи Сибири" (Географгиз, 1951) я разрешила редактору вставить строки, восхваляющие сталинскую Конституцию и сталинское индустриальное преобразование Сибири, хотя к тому времени я уже отлично знала цену и той и другому. Но я покорствовала общепринятой теории "наклеенной марки". Наклеишь марку (то есть вставишь казенные фразы) - письмо дойдет, а не наклеишь - твое письмо не доставят по адресу. А в моей книге - в моем письме к читателю содержится такой, казалось мне, ценный исторический материал: рассказано о культурной работе декабристов в Сибири. Ну, соглашусь помянуть лишний раз сталинскую Конституцию. И за то...
Арифметика моя в применении к статье о Житкове сработала верно. Именно в результате газетной статьи Детгиз выпустил наконец сборник Житкова "Избранное", куда входили рассказы для подростков. Предисловие к "Избранному" написано было мной. (Его, да еще документальные свои воспоминания "Экзамен" я считаю единственно ценным, что написано мною о Житкове. Но в воспоминаниях, при всей их документальности, о романе "Виктор Вавич" - ни звука, а в преди-словии к "Избранному" - одна строка.)
В том же 1955 году то же издательство Детгиз выпустило толстую книгу "Жизнь и творчество Б. С. Житкова". Среди воспоминаний и писем, напечатанных в сборнике, опубликованы были и мои воспоминания ("Экзамен"), и отрывки из многочисленных писем Житкова ко мне. Воспоми-нания мои сплошь построены на цитатах из писем, а в письмах - сплошь! - почти всюду, без исключений, речь идет не о чем ином, а о романе "Виктор Вавич". Но всюду, даже там, где упоминаются имена персонажей, искусно представила я читателю дело так, будто речь идет невесть о чем, о каком-то безымянном "произведении", над которым тогда трудился Житков. Об уничтоженной в 1941 году книге "Виктор Вавич" я не сказала ни слова. Моя работа поддерживала ложь, а не разоблачала ее. Мало ли о каких своих произведениях и о каких задуманных героях - Наденька, Санька, Таня - мог рассказывать в письмах ко мне Житков!
Арифметически мой расчет, повторяю, был верен. Роман не переиздали, но зато ценою умолчаний рассказы "удалось пробить". И "Экзамен", и отрывки из писем - вышли в свет. А моральный расчет - верен ли был? Сомневаюсь.
...Приблизительно после 1962 года я отчетливо поняла, что завязалась борьба, как всякая борьба в нашей стране, почти без звука, в шапке-невидимке. И такая, к которой арифметика неприменима, разве что статистика смертей. Уже не вокруг загубленной книги Житкова, а вокруг памяти о загубленных жизнях. Тогда-то я и дала себе свой скромный, неоглашаемый, тоже невидимый и тоже беззвучный зарок.
Лучше я ничего не скажу о погибшем, чем, рассказывая его биографию, умолчу о гибели.
Правильное это решение? Неправильное? Решайте сами.
"Все, что с нами было, - было", - говорили одни, чувствуя себя правдолюбцами. И ставили после этого правдивого утверждения большую, жирную, правдолюбивую точку.
Вот мы какие правдивые! Признаем: было!
"Всего того, что с нами было, вовсе не было, - говорили другие. - То есть, конечно, что-то нехорошее при Сталине было - перегибы, ошибки, - но партией все уже разоблачено. Вперед по ленинскому пути - к строительству коммунизма! Мертвых не воскресишь, и чем меньше разговоров о прошлом - тем лучше".
"Необходимо исследовать, что произошло, - говорили третьи, и я в их числе, - что, почему и когда случилось, что привело к совершившемуся. Раны, не омытые слезами, гноятся. Ни шагу нельзя сделать вперед, предав совершившееся забвению".
В феврале 1968 года я написала статью "Не казнь, но мысль. Но слово", в которой попыталась найти точное выражение своему требованию.
"Я хочу, чтобы винтик за винтиком была исследована машина, которая превращала полного жизни, цветущего деятельностью человека в холодный труп. Чтобы ей был вынесен приговор. Во весь голос. Не перечеркнуть надо счет, поставив на нем успокоительный штемпель "уплачено", а распутать клубок причин и следствий, серьезно и тщательно, петля за петлей, его разобрать... Миллионы крестьянских семей, тружеников, выгнанных на гибель, на Север, под рубриками "кулаки" и "подкулачники". Миллионы горожан, отправленных в тюрьмы, в лагеря, а иногда и прямо на тот свет под рубриками "шпионы", "диверсанты", "вредители". Целые народы, обвинен-ные в измене и выгнанные с родных мест на чужбину.
Что же привело нас к этой небывалой беде? К этой совершенной беззащитности людей перед набросившейся на них машиной? К этому невиданному в истории слиянию, сплаву, сращению органов государственной безопасности (ежеминутно, денно и нощно нарушавших закон) с органами прокуратуры, существующей, чтобы блюсти закон (и угодливо ослепшей на целые годы), - и, наконец, с газетами, призванными защищать справедливость, но вместо этого планомерно, механизированно, однообразно извергавшими клевету на гонимых миллионы миллионов лживых слов о ныне разоблаченных, матерых, подлых врагах народа, продавшихся иностранным разведкам?
Когда и как оно совершилось, это соединение, несомненно самое опасное изо всех химических соединений, ведомых ученым? Почему оно стало возможным? Тут огромная работа для историка, для философа, для социолога. А прежде всего для писателя. Это главная сегодняшняя работа - и притом безотлагательная. Срочная. Надо звать людей, старых и молодых, на смелый труд осозна-ния прошедшего, тогда и пути в будущее станут ясней. И нынешние суды над словом не состоя-лись бы, если бы эта работа оказалась проделанной вовремя".
Если бы все мы, и я в том числе, не были приучены замалчивать или извращать по приказу: не одно, так другое.
"Отношением к сталинскому периоду нашей истории, вцепившемуся когтями в наше настоя-щее, - писала я тогда, - определяется сейчас человеческое достоинство писателя и плодотвор-ность его работы"*.
* Статья "Не казнь, но мысль. Но слово" разошлась в Самиздате в тысячах экземпляров. Она была напечатана во многих зарубежных газетах и передана несколькими радиостанциями мира. В 1976 году в Нью-Йорке издательство "Хроника" выпустило сборник моих статей и "открытых писем" под названием "Открытое слово". Там опубликована и указанная статья. Напечатана она теперь и в Москве - см. журнал "Горизонт", 1989, № 3, с. 44-48.
Примеч. ред. 1997. - В 1991 году сборник "Открытое слово" полностью переиздан в Москве ("IMA-press"); составил и прокомментировал его Владимир Глоцер.
Эта статья - действие активное. Но еще до ее написания я совершила поступок, который даже и поступком не назовешь.
В середине шестидесятых годов, как я уже сказала, я дала себе относительно собственного литературного поведения свой скромный зарок. Чем чаще я видела, как удаляют из книг упомина-ния о насильственных гибелях, чем чаще возникали вокруг новые суды над словом, чем чаще на страницах газет появлялись прямые или косвенные утверждениям, будто Сталин, хоть, конечно, и зря расстреливал старых большевиков, но зато был выдающимся марксистом и внес ценный вклад в науку ("Это то же самое, - заметила однажды мельком Ахматова, - что признать: человек был людоедом, но зато отлично играл на губной гармонике"), чем более явственно в беззвучной борьбе между памятью и забвением побеждали циркуляры о нарочитом забвении, а с памятью чинилась расправа, чем чаще упоминания о гибелях выпалывались со страниц предисловий и послесловий, как вредный сорняк, - тем тверже становилось принятое мною решение: я никогда не позволю ни одному редактору и ни ради какой бы то ни было высокой цели вычеркнуть из моей статьи или книги хотя бы единую строчку, посвященную памяти погибших.
Сейчас, в середине семидесятых, на меня уже вообще никакая литературная арифметика не действует. Сейчас я уже не отдала бы и заглавия "Утаенное наследство" - потому что оно в самую точку, и в замалчивании горестной истории романа "Виктор Вавич" не стала бы участво-вать. Тогда, в середине шестидесятых, литературная арифметика перестала действовать на меня всего лишь в одном пункте, но зато в самом главном.
Мой обет далеко не сразу отразился на моей литературной судьбе. Ведь занятия мои были разнообразны: далеко не в каждой статье или книге шла речь о погибших в тридцатые или сороко-вые. На литературной судьбе моей больше, чем данный мною обет, поначалу отражались "откры-тые письма", адресованные мною во все советские газеты, но не напечатанные ни в одной: "Михаилу Шолохову, автору "Тихого Дона" (1966); "Не казнь, но мысль. Но слово" (1968); "Ответственность писателя и безответственность "Литературной Газеты"" (о Солженицыне, 1968); "В судебную коллегию по уголовным делам Верховного суда УССР" - заявление по делу Рейзы Палатник (1971) и др.*.
* См. тот же сборник "Открытое слово".
В наших газетах их не печатали вовсе, перестукивал и распространял охотно один Самиздат. Если говорить о судьбе моих печатных (типографским способом) книг, то на нее сильнее повлия-ли, конечно, "открытые письма", чем мой скрытый обет. С Самиздатом управиться трудно, ну, а дать насчет самовольного автора распоряжения по издательствам - легче легкого. Хочешь, чтобы тебя перепечатывали на машинке, - не будут тебя печатать в типографии. Примерно со времени моего открытого письма "Михаилу Шолохову" статьи и книги, прежде удостаивавшиеся лестного внимания советской критики, читателей и писателей, перестали переиздавать вообще. Да и новые издавать тоже. Чудом вышла в 1967 году в альманахе "Прометей" глава из большой книги о Герцене: "Начало". На этом начале моя литературная деятельность, в сущности, кончилась (если не считать опубликованной в № 9 "Нового мира" за 1968 год стенограммы двух записанных мною бесед с С.Я. Маршаком).
Далее вступил в силу мой зарок. Он мешал публикованию моих статей или книг, даже в тех редких случаях, когда издательства еще обращались ко мне или были так милостивы, что соглаша-лись рассматривать мною написанное.
Мне предлагали изъять страницу, полстранички, абзац, строку, и тогда моя работа, вся, за исключением строчки или абзаца, будет отправлена в типографию, напечатана, опубликована, а может быть, и похвалена. Но - если речь шла о погибших - я отказывалась.
...штабелями
В снегу лежали не дрова.
Приведу два примера - их было гораздо больше, но для наглядности хватит и двух.
В июле 1964 года скончался С.Маршак. Редакторской работе Самуила Яковлевича мною посвящена целая глава в книге "В лаборатории редактора". Естественно, что мне, знавшей С.Я.Маршака около 40 лет, проработавшей бок о бок с ним - 9, захотелось написать воспомина-ния о нем. В октябре 1966 года я их окончила. Прежде всего предложила свои мемуары в журнал "Детская литература". Там не пожелали даже прочесть: т. Бавина вежливо и обоснованно сообщи-ла мне, что у них в портфеле материалу на 10 номеров вперед. Так что и читать мои воспоминания не стоит. (Среди их сотрудников, по-видимому, множество людей, близко знакомых с С.Я.Марша-ком в течение 40 лет.) Я не удивилась: со времени моей статьи "О чувстве жизненной правды"*, посвященной ханжеству в детской литературе, вся казенная детская литература от меня отвернулась.
* Литературная Газета, 1953, 24 декабря.
Гораздо более удивило меня успешное продвижение моих воспоминаний в издательстве "Советский писатель", в сборнике памяти С.Я. Маршака. В один прекрасный день (полагаю, это было осенью 1970 года) мне позвонили из отдела критики и литературоведения и сообщили - приветливым юным женским голосом младшего редактора, - что воспоминания идут в набор. На следующий день тот же приветливый женский голос сообщил мне в трубку, что хотя воспомина-ния действительно идут в набор, но Борис Иванович Соловьев (заместитель т.Карповой) просит убрать полстраницы. Всего два абзаца. Какие же? Первый начинался так:
"В годы 1937-39, когда одни из товарищей Самуила Яковлевича были арестованы и исчезли - кто надолго, а кто и навсегда, он <...> пытался случалось, и с успехом - вступаться за неспра-ведливо гонимых".
Второй кончался так:
"...Миновали годы. Со смертью Сталина начались возвращения и воскрешения. В "Литератур-ной Газете" в 1955 году Юрий Герман первый помянул добрым словом "ленинградскую редак-цию", руководимую в тридцатые годы С.Я.Маршаком. "Будто отворили замурованную дверь", - говорил мне, прочитав эту статью, Самуил Яковлевич".
Вспомним ахматовское:
Что там? - окровавленные плиты
Или замурованная дверь...*
* Анна Ахматова. Эхо. В кн.: Бег времени. М.; Л.: Советский писатель, 1965, с. 425.
Когда два абзаца в моих воспоминаниях прочитал в 1970 году Борис Иванович Соловьев, ему захотелось, чтобы дверь снова была замурована.
В 1962 году в двери еще светилась щель и едва не проскочила в печать моя повесть; в 1963-м - почти точно такая же - почти та же самая - страница о разгроме редакции Маршака проско-чила во втором издании моей книги "В лаборатории редактора"*, а вот в 1970-м в сборнике памяти С.Маршака она уже напечатана быть не могла. Время крепло, определялось.
* М.: Искусство, с. 323.
Но и мое решение к этому времени уже вполне окрепло. Когда мне позвонила заведующая отделом критики и литературоведения Е.Н.Конюхова, уговаривая вычеркнуть или "смягчить" страницу в моих воспоминаниях, я отказалась и вычеркивать, и смягчать, и беседовать с Борисом Ивановичем.
Так и лежат у меня в столе мои воспоминания о Маршаке.
В 1966 году Ленинградское отделение Детиздата обратилось ко мне с просьбой: написать предисловие к повести о детстве, начатой некогда, в тридцатые годы, И.И.Мильчиком. Повесть посвящена девяностым годам прошлого века - то есть царскому времени. Когда я в середине тридцатых годов начала редактировать первые главы - И.И.Мильчик был уже пожилой человек с немалым жизненным опытом, хлебнувший при царе и каторжных тюрем, и сибирских ссылок; во время Октябрьской революции - член Совета Рабочих и Солдатских Депутатов Петрограда от Выборгской стороны; затем - заместитель директора одного из машиностроительных ленинград-ских заводов, член Общества Политкаторжан. Крупный, осанистый, плечистый человек с ярко-синими глазами на всегда загорелом лице. Он обладал большим чувством собственного достоинст-ва, которое не мешало ему, однако, сознавать в непривычной работе свою неумелость. Мы подру-жились и слушали друг друга с интересом. Глядя на его сильные плечи, на уверенные движения грубоватых, но точных рук, ощущая его самобытность и строгость, вспоминала я строки Блока из "Вольных мыслей" - те, где стих ведется о рабочих на пристани:
И светлые глаза привольной Руси
Блестели строго с почерневших лиц.
И.И.Мильчик с готовностью выслушивал мои пожелания, но принимал их строго, с большим отбором, критически.
Я узнала, что по своей дореволюционной профессии он токарь, теперь пишет историю дорево-люционного подполья, живет постоянно за городом, где жена его, врач, ведает больницей, и что есть у них маленький сын, Миша. И. И. Мильчик был отличным рассказчиком, чем, и пленил редакцию; пережил он и детский каторжный труд - чуть не с восьми лет непосильно работал в механической мастерской в Астрахани; потом - взрослый каторжный труд в Сибири (левый эсер) и рассказывал о пережитом - нам в редакции - прекрасным русским языком, как истый волжа-нин. Моя редакторская задача была и проста и трудна: не дать ему в повести для детей сбиваться со своей живой речи в трафаретную, книжную - к чему он был несколько склонен в своих статьях и книгах для взрослых. Работа у него шла споро. Крутящееся под детскими руками непо-сильное колесо, доводящее до боли в спине, до отчаянья, до изнеможенья, до тщетных попыток к бегству; дружба с татарчатами; хозяин мастерской, городовые; веселое купанье на речке Шайтанке вместе с мальчишками и лошадьми; полицейский участок; холерный бунт - все ложилось на бумагу, не только увиденное автором, но пережитое им, а потому сохраняющее яркость красок и свежесть чувств.
Одну главу повести напечатал ленинградский журнал "Костер"*.
* 1937, № 1.
В 1937 году Мильчик был арестован и погиб в заключении. И вот - через века! - стоит передо мною молодой человек, Михаил Исаевич, которого я никогда не видала; тот самый малень-кий Миша; ныне - высокий, худощавый, застенчивый; уже не волгарь, а ленинградец, уже не рабочий, а интеллигент, и просит меня не отказываться от предложения издательства: написать предисловие к сохранившейся рукописи.
Не назови он себя, я все равно узнала бы его: те же светлые глаза, приветливые сквозь строгость.
Сын просил написать о погибшем отце. Я не вправе была отказаться.
Я выполнила работу и послала ее в издательство к сроку. В своем предисловии писала я главным образом о детстве Мильчика, о колесе в механической мастерской, о встрече его с Маршаком, - но не умолчала и об аресте.
Редакции моя работа понравилась, и повесть с моим предисловием должна была вот-вот пойти в набор. В конце апреля 1966 года, около 12 часов ночи, на даче в Переделкине раздался междуго-родний, подпрыгивающий телефонный звонок.
Меня попросил к телефону директор Ленинградского отделения издательства "Детская литература" Н.А.Морозов. Он сказал, что моя статья ему нравится, очень нравится, но он просит убрать один абзац.
- Какой же?
- Ну, там... вы понимаете... мы ведь издательство для детей, а детям не следует омрачать жизнь памятью о тяжелом прошлом.
Этот омрачающий детскую жизнь абзац в моей рукописи читался так:
"В феврале 1938 года И.И.Мильчика арестовали. Да и редакционный коллектив, созданный С.Я.Маршаком, был к тому времени уже разгромлен: кого арестовали, кого уволили".
Я ответила директору, что повесть Мильчика печатается ведь не для грудных младенцев, а для подростков, которым как раз очень полезно вовремя узнать историю своих отцов и дедов.
- Мы не имеем возможности,- ответил директор. Тогда я попросила прислать мне мое предисловие обратно.
Вместо ожидаемой бандероли я, однако, получила письмо. Привожу его полностью, лишь заменяя инициалами имя и фамилию редактора.
"Государственный Комитет Совета Министров РСФСР по печати. Издательство "Детская литература", Ленинградское отделение.
"28 апреля 1966 г. Уважаемая Лидия Корнеевна!
Мне известно содержание телефонного разговора между Вами и директором Ленинградского отделения издательства Николаем Антоновичем Морозовым.
Как редактор, я очень сильно огорчена тем, что Вы не пожелали исключить из Вашей вступительной статьи к книге И.И.Мильчика "Степкино детство" один абзац и одну фразу из другого абзаца.
Я понимаю, что Вами руководит, но подумайте о читателях. Своим отказом печатать статью Вы лишаете их удовольствия познакомиться с Вашей хорошей, нужной статьей, гармонически связанной с самой повестью.
Лидия Корнеевна, подумайте еще раз о книге и о читателях.
Поздравляю Вас и Корнея Ивановича с первомайским праздником, праздником Весны и Радости.
С уважением Р. Ф."
Помню, в этом благожелательном, заботливом письме более всего почему-то привели меня в бешенство слова "Радость" и "Весна", написанные с большой буквы. Я отвечала так:
"5.V.66 г.
Уважаемая Р. И-на!
Вы написали Ваше письмо очень искусно: прочитав его, всякий человек вообразит, будто спор между издательством и автором действительно идет, как у Вас сказано, всего лишь "об одном абзаце и одной фразе из другого абзаца".
Сущие пустяки: издательство просит автора отказаться от нескольких строк вступительной статьи, а капризный автор не желает. И из-за этого, пишете Вы, читатель будет лишен удовольст-вия "познакомиться с хорошей и нужной статьей".
По-видимому, такая Ваша скрытность относительно истинного содержания нашего спора объясняется тем официальным издательским бланком, на котором Вы ко мне обратились. Бланк со штампом издательства не выдерживает, видимо, прямого разговора ни о жертвах террора, ни об инструкции, обязывающей Вас вычеркивать всякое упоминание о них.
Но я - частное лицо, пишу на обыкновенной бумаге. И скрывать сущность дела мне незачем.
Спор между мною и Вами (издательством) идет не об "одном абзаце и одной фразе", а о крови человеческой и слове человеческом. Автор издаваемой Вами книги, И.И.Мильчик, замечательный писатель и мой большой друг, член партии, человек из народа, старый рабочий, деятельный участник двух революций, был в пору сталинских зверств загублен, убит - вместе с миллионами других неповинных людей.
Должны знать об этом последующие поколения, дети и внуки погибших, или нет?
Я убеждена: должны непременно. Рассказать об этом - и не только в общей форме, но и на примерах конкретных человеческих судеб, прямой долг, дело чести тех, кто остался в живых.
Вы думаете - или обязаны думать - иначе.
Переубеждать Вас я не стану. Но и участвовать в новой лжи, прикрывающей молчанием пролитую кровь, я тоже не буду.
И.И.Мильчик погиб около 25 лет назад; 10 лет тому назад он был реабилитирован посмертно, и через четверть века, во вступительной статье, посвященной его книге и его славной биографии, мы лишены возможности упомянуть - бегло, вскользь, в "одном абзаце и одной фразе" - о его гибели.
Это чудовищно.
Вы делаете мне честь, называя мое предисловие "хорошим" и "нужным", но отказываетесь его напечатать, если я не сниму упоминания о гибели Мильчика. Между тем без этого упоминания "хорошее" и "нужное" предисловие сразу превратится в лживое, то есть тем самым в плохое и вредное. Новым поколениям людей, тем читателям, на чьи интересы Вы ссылаетесь, необходима правда - и правда не только о девяностых годах прошлого века, которым посвящена повесть Мильчика, но и о тех десятилетиях нашего века, когда погибали отцы и деды современных подростков. Давно известно, что история родной страны, правдиво рассказанная, - лучшее орудие воспитания подрастающих поколений. Я вовсе не позабыла о читателе, как предполагаете Вы: именно чувство ответственности перед ним запрещает мне соглашаться на то искажение истины, к которому вы призываете.