Чуковская Лидия Корнеевна
Памяти Тамары Григорьевны Габбе
Лидия Чуковская
Памяти Тамары Григорьевны Габбе
Вступление, публикация и комментарии Е.Ц. Чуковской
Свою книгу "В лаборатории редактора" (1960) Лидия Чуковская посвятила "Замечательному редактору, редактору-художнику Тамаре Григорьевне Габбе".
О ее судьбе и ее личности - "Отрывки из дневника", предлагаемые вниманию читателя.
Они познакомились в студенческие годы в ленинградском Институте Истории искусств. В конце 20-х годов вместе работали редакторами в детском отделе Госиздата, которым руководил С.Я. Маршак. В 1937 году редакция ленинградского Детиздата была разгромлена и прекратила свое существование. Часть сотрудников была уволена (в том числе и Л. Чуковская), другие арестованы. Арестовали и Т.Г. Габбе. В 1938-м Т.Г. Габбе освободили. После войны и Лидия Корнеевна, и Тамара Григорьевна жили в Москве. Их дружба продолжалась от студенческих лет до последнего дня жизни Тамары Григорьевны.
После ее смерти Лидия Корнеевна почти сразу начала выбирать из своих многолетних дневников все, что касалось Тамары Григорьевны, стремясь сохранить ее портрет в слове. Эти свои "Записки" она показала нескольким общим друзьям и, разумеется, прежде всего С.Я. Маршаку, которого считала своим учителем. Он сказал:- Это и есть ваш жанр, - вспоминала Лидия Корнеевна.
Его одобрение подвигло ее на продолжение работы в этом же жанре. Так появились через несколько лет ее "Записки об Анне Ахматовой", а позже "Отрывки из дневника" о Борисе Пастернаке, Иосифе Бродском, Константине Симонове. Теперь, когда все это уже опубликовано, "Отрывки из дневника" о Т.Г. Габбе занимают особое место - это первые шаги Лидии Чуковской в мемуаристике, первая работа в новом жанре.
Имя Тамары Григорьевны постоянно встречается и в более поздней книге Лидии Чуковской "Записки об Анне Ахматовой". Там же, в отделе "За сценой", Лидия Корнеевна дает краткую справку о ее литературном пути:
"Тамара Григорьевна Габбе (1903-1960), драматург и фольклористка. Наибольшую известность приобрели ее детские пьесы, выходившие отдельными книжками; их не раз и с большим успехом ставили в московских и других театрах страны: "Город мастеров, или Сказка о двух горбунах", "Хрустальный башмачок", "Авдотья Рязаночка".
Из ее фольклористских трудов самый значительный - книга "Быль и небыль. Русские народные сказки, легенды, притчи". Книга вышла посмертно в 1966 году, в Новосибирске с двумя послесловиями - С. Маршака и В. Смирновой; до нее, но тоже посмертно вышел сборник "По дорогам сказки" (в соавторстве с А. Любарской, М., 1962). При жизни Тамары Григорьевны не раз издавались в ее переводах и пересказах французские народные сказки, сказки Перро, сказки Андерсена, братьев Гримм и др.
Всю жизнь, уже и после ухода из Государственного издательства, она оставалась редактором - наставником писателей.
В литературе, к сожалению, не проявился ее главный талант: она была одним из самых тонких знатоков русской поэзии, какого мне случилось встретить за всю мою жизнь" (Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Т. 1. - М.: Согласие, 1997, с. 315).
Современники высоко оценивали литературные и человеческие таланты Тамары Григорьевны. Вскоре после ее похорон 5 мая 1960 года Корней Чуковский писал С. Маршаку:
"Дорогой Самуил Яковлевич.
Мне чуточку полегчало, и я спешу написать хоть несколько слов. Из-за своей глупой застенчивости я никогда не мог сказать Тамаре Григорьевне во весь голос, как я, старая литературная крыса, повидавшая сотни талантов, полуталантов, знаменитостей всякого рода, восхищаюсь красотой ее личности, ее безошибочным вкусом, ее дарованием, ее юмором, ее эрудицией и - превыше всего - ее героическим благородством, ее гениальным умением любить. И сколько патентованных знаменитостей сразу же гаснут в моей памяти, отступают в задние ряды, едва только я вспомню ее образ - трагический образ Неудачности, которая наперекор всему была счастлива именно своим умением любить жизнь, литературу, друзей".
На это письмо С. Маршак ответил:
"Мой дорогой Корней Иванович. Спасибо за доброе письмо, в котором я слышу то лучшее, что есть в Вашем голосе и сердце.
Все, что написано Тамарой Григорьевной (а она написала замечательные вещи), должно быть дополнено страницами, посвященными ей самой, ее личности, такой законченной и особенной.
Она прошла жизнь легкой поступью, сохраняя изящество до самых последних минут сознания. В ней не было и тени ханжества. Она была человеком светским и свободным, снисходительным к слабостям других, а сама подчинялась какому-то строгому и непреложному внутреннему уставу. А сколько терпения, стойкости, мужества в ней было, - это по-настоящему знают только те, кто был с ней в ее последние недели и дни.
И, конечно, Вы правы: главным ее талантом, превосходящим все другие человеческие таланты, была любовь. Любовь добрая и строгая, безо всякой примеси корысти, ревности, зависимости от другого человека. Ей было чуждо преклонение перед громким именем или высоким положением в обществе. Да и сама она никогда не искала популярности и мало думала о своих материальных делах.
Ей были по душе и по характеру стихи Мильтона (сонет "О слепоте"):
Но, может быть, не меньше служит тот
Высокой воле, кто стоит и ждет.
Она была внешне неподвижна и внутренне деятельна. Я говорю о неподвижности только в том смысле, что ей стоили больших усилий хождения по редакциям или по театрам, где шел разговор о постановке ее пьес, но зато она могла целыми днями бродить по городу или за городом в полном одиночестве, вернее - наедине со своими мыслями. Она была зоркая - многое видела и знала в природе, очень любила архитектуру. На Аэропортовской ее маленькая квартира была обставлена с несравненно большим вкусом, чем все другие квартиры, на которые было потрачено столько денег.
Если Шекспир говорит о своих стихах
И кажется, по имени назвать
Меня в стихах любое может слово,
то в ее комнатах каждая полочка, лампа или этажерка могли назвать по имени свою хозяйку. Во всем этом была ее легкость, ее приветливость, ее вкус и женское изящество.
Грустно думать, что теперь эти светлые, уютные, не загроможденные мебелью и всегда открытые для друзей и учеников комнаты достанутся кому-то постороннему. Горько сознавать, что мы, знавшие ей цену, не можем убедить жилищный кооператив и Союз писателей, что следует сохранить в неприкосновенности эти несколько метров площади, где жила и умерла замечательная писательница, друг и советчик очень многих молодых и старых писателей".
А вот какой видит Тамару Григорьевну литературный критик Вера Смирнова:
"Это был человек одаренный, с большим обаянием, с абсолютным слухом в искусстве, с разнообразными способностями в литературе: кроме пьес для театра, она писала критические статьи и лирические стихи, которые по глубине чувства и музыкальности стиха сделали бы честь большому поэту. Мужество, стойкость в убеждениях и отношениях, незаурядный ум, удивительный такт, доброта, чуткость к людям - вот качества, которыми она всегда привлекала к себе сердца. Но самым большим ее человеческим талантом бы дар полной и безоглядной самоотдачи. "Красота отдачи себя понятна всем людям. Культивирование этой красоты и есть религия", - сказала она однажды. "Религией" всей ее жизни и была полная отдача себя людям - всем, кому она была нужна.
У нее была нелегкая жизнь: ей пришлось много пережить в годы 1937-1939; во время Великой Отечественной войны она жила в блокадном Ленинграде, потеряла там дом, близких; семь тяжких лет она была сиделкой у постели безнадежно больной матери. Последние годы она сама была больна неизлечимой болезнью - и знала это. И при всем том она всегда словно несла с собой свет и покой, любила жизнь и все живое, полна была удивительного терпения, выдержки, твердости - и обаятельной женственности.
Тридцать лет она была первым редактором С.Я. Маршака, редактором негласным, неофициальным, другом, чей слух и глаз нужны были поэту ежедневно, без чьей "санкции" он не выпускал в свет ни строчки. Я не раз была свидетельницей этой их совместной работы. Сначала - ученица Самуила Яковлевича, один из самых близких единомышленников в знаменитой "ленинградской редакции" детской литературы, в 30-х годах Тамара Григорьевна стала самым требовательным редактором самого поэта" (Вера Смирнова. Об этой книге и ее авторе // В кн.: Тамара Габбе. Быль и небыль. [1967], с. 295-296).
В записях Лидии Чуковской часто упоминаются родные Тамары Григорьевны: ее мать - Евгения Самойловна; отчим - Соломон Маркович; брат - Миша; муж - Иосиф; сестра отчима - Ревекка Марковна. Постоянно присутствуют на этих страницах и члены ленинградской "маршаковской" редакции - Шура (Александра Иосифовна Любарская) и Зоя (Зоя Моисеевна Задунайская). Обе они учились в том же институте, что Л.К. и Т.Г., и все четверо дружили еще со студенческих времен.
Остальные упоминаемые лица кратко пояснены в сносках.
I
Отрывки из дневника
(1944-1960)
3.II.44
Вчера вечером читала Тусе все 54 свои стихотворения. И хотя я сидела у нее с 8 до 12.30, до той последней секунды, до какой можно сидеть, чтобы не попасть в каталажку, - разговор все-таки получился неполный, скомканный, ибо Тусенька, при всей скорости речи, идет всегда такими сложными, щедрыми путями, что ее быстроговорение все-таки не поспевает за богатствомыслием.
Я очень волновалась. Как странно: когда пишешь, каждый раз кажется, будто создаешь нечто совершенно новое, небывалое, а читаешь подряд и видишь, что дудишь в одну дуду.
И чувство меня не обмануло.
Постараюсь точно записать Тусины слова:
- У этих стихов настоящее поэтическое напряжение, упорное и сильное. Но есть некоторая монотонность, одна струна, на которой сыграно все: не то чтобы тема ваша была узка, но мир ваш узок. Для того чтобы из этих стихов получилась книга, ей не хватает целых 2/3 другого, чего-то совсем другого... (Книгу эту я назвала бы "Изгнание". В ней только память и чужбина.)
Стихи ваши очень незащищены. Мы привыкли, что все наши поэты всегда щеголяют в мундирах, только некоторые позволяют себе появляться в штатском, а вы уже совсем дезабилье.
Все - один звук, одна струна. Будто узенький подземный ручей забран в узкую трубу. А когда вы пытаетесь выйти куда-то на простор - оступаетесь, делаете ложный шаг... Да и небрежностей много. И слишком большая родственность Ахматовой.
Тут я стала возражать. У Ахматовой мир конкретен, зрим - у меня, к сожалению, нет. У нее каждое стихотворение новелла - мои стихи совсем не новеллистичны.
Но Туся не согласилась.
- Ритм, интонация часто совпадают. Но дело даже не в этом. У Ахматовой есть круг лирических персонажей, если их можно так назвать: Муза, Разлука, Совесть, Ты, Я, Беда, Город и т.д. И вот эти персонажи у вас родственные.
Конечно, Туся во всем права. Но, думала я, возвращаясь от нее ночью пешком, что же мне делать со скудостью моего мира? Мир в стихах моих скуден, п.ч. он скуден во мне. Я люблю только тех людей, которых люблю давно, живу одними мыслями, одной тоской, одним городом, и ничто новое "со стороны" в меня не входит. Стихи раздвинутся тогда, когда раздвинется мир, а мир-то ведь по воле нераздвигаем.
6.II.44
Вчера у меня была Шура. Говорили о Ленинграде, обдумывали возвращение. Говорили о Тусе. Почему с ней так хорошо советоваться обо всем: и о стихах и о мебели? Думаю, потому (и Шуринька со мной согласилась), что в ней удивительное сочетание ума возвышенного и ума здравого.
8.IV.44
Вечером, почувствовав себя здоровой, отправилась вдруг к Тусе. Подсохло, ледок хрустит - вдали заря, розовая, нежная, прилетевшая с ленинградских проспектов.
Выпив чая, мы с Тусей, как когда-то в студенческие времена, отправились к ней в комнату, которая ей кажется такой убогой, а мне после моей конуры такой блаженно тихой и уютной.
Туся подробно рассказала мне о блокаде, о том, как люди переставали быть людьми.
Я прочитала ей I-ю и III-ю часть своей поэмы. Кажется, I-я ей в самом деле понравилась1 .
Интересно, что Тамара сказала мне о своей постоянной работе с Самуилом Яковлевичем то самое и теми самыми словами, какими я всегда говорю о себе, о ней и Шуре. Она сказала: - Самуилу Яковлевичу так существенно мое мнение о его стихах потому, что это его собственное мнение, только взятое объективно. Я всегда понимаю его задачу, ту, которую он поставил перед собой, и сужу о том, что получилось с точки зрения его задачи. Его собственной.
11.V.44
С утра поехала к Тусеньке, которая что-то хворает. У нее застала Самуила Яковлевича. Он сидел на стуле возле ее тахты и мучился от вынужденного некурения. Рассказывал нам о своем детстве, о толстой m-me Левантовской, дуре, которая везла его, одиннадцатилетнего, куда-то в поезде.
"Она спросила у соседей (и я как-то сразу понял, что вопрос этот угрожает мне стыдом): - Вы читали Пушкина? - Да. - Вот и он тоже пишет стихи".
Туся предложила ему послушать мою поэму (выходит, я тоже пишу стихи). С.Я. слушал, опустив на грудь голову, чуть похожий на Крылова, будто дремлющий. Но когда я кончила, заговорил с большим темпераментом, вскочил и, наверное, заходил бы по комнате, если бы пространство существовало. "Говорить? Или лучше не надо? Ведь вы не кончили еще - может помешать".
- Нет, говорите.
Вступление не понравилось С.Я. "Тут субъективное не стало объективным". Главы о детях и Эрмитаже он похвалил. "Вы были в Ташкенте, и это слышно. Человек текуч, как река, и в нем все отражается. Это повторение слова в конце - это у вас с Востока и очень хорошо".
Объясняя мне недостатки и удачи, С.Я. цитировал Твардовского, Пушкина, Лермонтова. Мы с ним хором прочли "Мороз и солнце" и "Чертог сиял" и "Выхожу один я на дорогу"... Заговорили о Берггольц. "Рассудочно", - сказал С.Я. И похвалил из ленинградцев Шишову.
Тусенька все время молчала. А потом произнесла:
- Объясните мне, Самуил Яковлевич, вот что: почему вступление, где Лида говорит о вещах таких дорогих для нас, нами пережитых, - не трогает? Ведь человека моей биографии оно, казалось бы, должно было тронуть с полуслова. А дальше - диванчик, дети, Нева, заново увиденная сквозь окно, - это все уже существует. В чем тут дело? Почему то', такое пережитое и искреннее, не нашло выражения, а это нашло?
- Я был бы Богом, если б мог ответить на этот вопрос, - сказал С.Я.
Дальше разговор шел от темы к теме, скачками.
Туся прочитала Бекетову, воспоминания о Блоке.
- Интересно? - спросил С.Я.
- Нет, взгляд тетки на великого поэта не только неинтересен, а просто невыносим, - сказала Туся. - "Мама, дай пелепевку" - или что-то такое - "по его тогдашнему выражению". Очень глупо.
Домой С.Я. завез меня на машине. По дороге продолжался разговор о стихах.
- Я стихов вообще не люблю, - говорил С.Я., - а люблю их только в виде исключения... Стихи должны упираться в землю и где-то взлететь... В мире есть дух, плоть и душа: психология. Это самое бесплодное, безвыходное, неодолимое.
Я вспомнила в статье Блока: "не заслоняйте духовность душевностью".
30.VII.44
Тусенька была у меня. Рассказала мне о сценарии Эйзенштейна "Иван Грозный". Стиль там таков:
"Моря рокотом гнев бояр ему отзывается".
- Интересно, - говорит Тусенька, - что в действительности Иван не только злодействовал, но и каялся. Он мучился пролитой кровью. Эйзенштейн же ни о каком покаянии и не думает. Кровь льется, и так и надо, и это очень даже хорошо.
30.IX.44
Мне позвонила Тусенька, жаловалась на Гакину, редакторшу, которая измывается над ее "Гулливером". В запале возмущения Туся совершенно всерьез стала мне доказывать, что она, Туся, литератор, а Гакина - столб. Я выслушала и говорю:
- Была я на днях у Сувориной, на радио. Она предлагает мне написать для них о Герцене, но так, чтобы ничего не упоминать о его отъезде из России, об эмиграции. Я негодую, а она меня уговаривает: "Такая наша специфика, вы постепенно привыкнете".
Туся до слез смеялась над этой "спецификой" и согласилась, что моя Суворина еще хуже, чем ее Гакина. Не знаю, послужило ли ей это утешением.
10.Х.44
Утром получила письмо от Шуры и сразу отправилась к Тусе.
Заговорили о Гакиной, о тех глупостях, которые она пишет на полях Тусиного "Гулливера".
И Туся начала развивать свою любимую мысль о том, что основа подлости невежество и глупость.
"Подлость - защитная окраска глупости. Гакина, например, вовсе не хищница, она по природе унылое травоядное. Однако она готова сделать мне любую подлость из боязни, что я могу доказать ее бездарность, разоблачить ее... Такова же была основа тех подлостей, какие делал нам Мишкевич2".
26.XI.44
Сегодня у меня праздник: была на Тусином "Городе мастеров".
У дверей театра толкотня. Мальчишки рвутся внутрь; контролерши смотрят на них как на личных врагов.
Мы с Люшей, по случаю моей слепоты, в первом ряду. Во втором - Тусенька, Соломон Маркович, Самуил Яковлевич, Кассиль, Прейсы3 и Шварц.
Шварц очень тонко мне сказал о Ленинграде:
- Ездить в Ленинград или жить там - это то же самое, что садиться обедать за операционный стол: "Кушайте, пожалуйста, здесь все вымыто и продезинфицировано".
Но это в сторону.
Начался спектакль, которым недовольна Туся. И хотя все ее неудовольствия справедливы (актеры играют, в сущности, конспект пьесы, огрубленный и сокращенный, а не самую пьесу во всем ее поэтическом богатстве), пьеса так богата, сказочная основа так счастливо в ней расцветает, что спектакль все равно чудесен, даже сквозь режиссерскую прозу и бедность. Кроме того, прекрасно играют два актера: страшный герцог и глупый хвастун Клик-Кляк.
Дети корчатся от волнения, предупреждают из зала добрых, шикают на злых.
Это - не аллегория. Это - ее величество сказка.
И его величество успех. Тусеньку вызывали 7 раз. Она выходила на сцену с той улыбкой, приветливой и чуть светской, с какой улыбалась в Институте, выходя к столу на экзаменах - нарядная, быстро говорящая, слишком кудрявая и слишком румяная (за что и была прозвана Женей Рыссом "красненькая барышня"). Со свойственной ей благовоспитанностью она упорно аплодировала режиссерам и актерам, за руки вытягивая их на авансцену.
И я жалела, что Шуры и Зои нету сегодня с нами. Это был бы для них праздник, как для меня.
28.XI.44
Мне вчера пришло на ум написать рецензию на Тусину книжку. С.Я. благословил это намерение и посоветовал обратиться к Жданову, в "Комсомолку". И тот - хотя и не очень восторженно - заказал мне 4 страницы к пятнице.
Вечером я отправилась к Тусе за книжкой. Тусю застала утомленной, бледной, она без конца теребила и пристраивала волосы, что у нее всегда признак нервного изнеможения. Евгения Самойловна не желает взять работницу - и потому Туся без конца стоит в очередях, и это сверх театра, Детгиза, рукописей С.Я. и пр. Какое это безобразие, какое варварство! Не лучше ли тратить деньги, чем Тусины драгоценные силы? Но Евгению Самойловну одолевают два страшных беса: бес экономии и бес серьезного отношения к ерунде: к сорту хлеба, качеству молока. Домработница может купить что-нибудь не так, а Туся всегда покупает так... А что Тусе надо сидеть за столом и писать, об этом Е.С. не думает. В этом доме не быт приспособляют к литературной работе, а литературную работу приспособляют к быту и к удобствам Евгении Самойловны.
18.III.45
Вчера Туся рассказала мне характерный анекдот о Леонове. В Литфонде обсуждалась кандидатура Булатова4 - и его провалили. Я терпеть не могу Булатова, но, конечно, на членство в Литфонде он имеет все права.
Особенно ярился Леонов.
- Если принимать в Литфонд таких, как Булатов, - говорил он, - то куда же меня тогда? Не можем же мы с ним быть в одном разряде... Тогда меня и мне подобных следует перевести куда-нибудь выше, например, в правление. Ведь был же Некрасов в правлении старого Литфонда.
- Он, по-видимому, полагает, - объяснила мне Туся, - что Некрасову было выгодно находиться в правлении: ордеров он получал больше, что ли!
6.IV.45
Туся позвала меня помочь ей с корректурой "Гулливера". От запаха краски, от зеленых чернил корректора, а главное, от Тусиных микроскопических сомнений, выраженных с помощью еле заметных черточек на полях - на меня пахнуло счастьем.
- Понимаете, Лидочка, - сказала мне Туся, - ведь на всем свете кроме С.Я., вас, Шуры и Зои никто бы даже не понял, что' меня смущает в этих фразах...
Я понимала сразу, и мы чудесно поработали часа два.
29.VI.45
Вечером была у Туси. Со сказками неудача: "не подходят к профилю издательства". Безобразный же у них профиль! Смелость, необычность книги их пугает; книга не только прекрасная, но и образцовая, т.е. воинствующая, а они хотели бы просто переиздать Афанасьева: так спокойнее.
Я прочитала Тусе два своих стихотворения: "Теперь я старше и ученей стала" и "Этот пышный убор седины". Она хвалила: "лирично, глубоко, точно, интонация хорошая прозаическая начала появляться". Я говорю:
- Вы мои стихи всегда хвалите неуверенным голосом.
- Да, правда. Они хорошие, искренние, умелые, но меня в них всегда смущает не полное присутствие вас. Вот вы седая, с синими глазами, с бровями домиком, произносящая "обшество" вместо "общество" - вас я не слышу в стихах. Я не уверена, что если бы мне их показали без подписи, я бы узнала, что это вы. А в статьях узнала бы непременно.
7.VII.45
Иосиф погиб.
Туся заплакала и замолчала в телефон. Я поехала к ней. Там какой-то муж какой-то кузины, как раз явившийся с первым родственным визитом. Его надо принимать, угощать, расспрашивать о родственниках. Туся жарит картошку, подает, расспрашивает - потом гость остается с Евгенией Самойловной, а мы уходим к Тусе в комнату, и там она кладет голову на стол и плачет. В письме женщины, товарища Иосифа по несчастью, сказано, что он погиб во время наводнения. Как? Отчего? Залила ли вода барак или он был на работах?
- Я же знала, я знала, - говорит Туся, - его ни минуты нельзя оставлять в этих руках5.
- Вы и не оставляли!
- Нет, я медлила, я ведь медленная, надо было спасать скорее...
14.VII.45
Опять была у Туси весь вечер.
Тусенька так же ласково говорит с Е.С., так же терпеливо по телефону с С.Я., но чуть мы остались одни, она заплакала. Она жалуется, что лицо Иосифа ускользает от нее, будто лента рвется.
Это ей кажется. Даже я вижу его ясно, слышу голос. Он говорил "Лидичка", "Чаю, чаю я желаю, Чаю, чаю я хочу, А когда дадите чаю - Я обратно ускачу". Я хорошо помню его в тот день, когда он пошел защищать Тусю и Шуру, а мерзавцы выгнали его и назвали шпионом, и он оттуда пришел ко мне, сел на диван и заплакал... А когда Туся вернулась, каким счастливым голосом он мне сказал по телефону:
- Сейчас, Лидичка, вы будете говорить, знаете с кем? - смех: - с Тусей!
Нам бы, после всех наших потерь, хоть какой-нибудь мистицизм, хоть какую-нибудь веру в бессмертие! Нет, у меня нет. Я верю только в то, что если человек в этой жизни вопреки всему успел выразить себя, то он будет жить в делах своих и в памяти людей, которых он любил. (Вот почему такой грех убийство ребенка: он еще не успел воплотиться.) Но Туся идет дальше. Она говорит, что всю жизнь человек добывает себе душу, и если душа успела родиться вполне - как душа Пушкина или Толстого - то она будет жить и после смерти нет, не только в памяти людей, а и сама жить и чувствовать, что живет.
15.VII.45
Сейчас вечер - а я, прогульщица, только сажусь за рабочий стол. Весь день прокутила с Тусей.
А впрочем, мы, пережившие столько гибелей, уже знаем, как люди хрупки. Сколько еще раз в жизни я увижу Тусю, Туся меня? Бог весть!
Я проспала с утра свою молочницу и помчалась к Елисееву за молоком. И вдруг меня осенило: повести Тусю на "Бемби". В кассе - никого. Зато другая беда: у Туси 45 минут занят телефон. Проклятие! Я звонила из автомата, звонила из дому, взбежав одним духом на шестой этаж (лифт не работает). Наконец дозвонилась, условились.
Еле поспели.
Маленькая девочка позади нас уверена, что Бемби - это папа зайцев. Взрослые наперебой объясняют ей ее ошибку. Она слушает, потом:
- А он любит своих деток?
- А детки его ждут?
Туся согласилась со мной, что "Бемби" - живое опровержение всех предрассудков о необходимости в кино острого сюжета, быстроты и пр. Сидят сотни людей и затаив дыхание смотрят, как падают листья, как листья отражаются в воде... Ведь самое сильное в "Бемби" это, а не остроты и карикатуры, это - и все это понимают. Зал был полон, и по репликам было слышно, что люди пришли во второй и в третий раз. На бессюжетную картину.
Я отправилась Тусю провожать. Прочитала ей то, блоковское, которое повторяю все последние дни:
... на эстраде
Стиснув зубы и качаясь пела
Старая цыганка о былом.
Боже, как это могуче - тут и раскачиванье, и песня, и боль, и память, и рыдание.
Я сказала: "Ну вот, Тусенька, может ли существовать перевод? Можно ли перевести рыдание и боль? Ведь переводят - размер и слова. А как же быть с этим?
Или как быть с вашим любимым, магическим:
В твои глаза вникая долгим взором,
Таинственным я занят разговором.
Как быть с этими таинственными и?"
- Перевода стихов не может быть, конечно, - сказала Туся. - Нужно взять луковицу того же сорта и вырастить, вывести из нее новый, такой же прекрасный, тюльпан. Вывести - а не перевести.
12.IX.45
Ездила на вокзал провожать Тусю.
Она и мать. Она едет всего на 10 дней, а они не могли, прощаясь, оторваться друг от друга и обе плакали. Я проводила Евгению Самойловну до самого дома - нет, дальше, до дверей квартиры, стараясь видеть ее Тусиными глазами, глазами Тусиной любви.
А Туся завтра будет в Ленинграде, ее встретит Шура, и они вместе пойдут по Невскому мимо нашей жизни, то есть всех смертей.
20.IX.45
Верная присяге, данной мною Тусе, каждый день звоню Евгении Самойловне. Иногда завожу ей книжки, - она ведь рьяная читательница, как и Туся. Без Тусеньки она очень скучает, и я стараюсь ее развлекать, но, признаюсь, не всегда умею ей сочувствовать. Сегодня она пожаловалась мне, что не спала всю ночь.
- Почему же? Случилось что-нибудь?
- Туся мне по телефону сказала: "в красном шкапу почти все цело". Значит, в других шкапах - не все...
2.X.45
Вечером, после тяжелого, изнурительного дня, потащилась к Тусе - за письмом от Шуры, за вещами, которые мне Туся привезла и, главное, чтобы увидеть ее наконец.
В двух крошечных комнатушках и в передней свалены, сдвинуты, приткнуты, заткнуты Тусины вещи. Среди них, как в лабиринте, блуждают Евгения Самойловна и Соломон Маркович. Я радостно встретилась с умным, благородным Тусиным бюро и погладила его: сколько наших ночных разговоров вобрала в себя эта блестящая поверхность!
О городе Туся сказала:
- Он как человек. И если бы Шура не нянчила меня - я не выдержала бы встречи с этим человеком.
У них в ленинградской квартире, конечно, какая-то чужая семья. В бывшей Тусиной комнате - бочка с огурцами и картошка: "это мужа кабинет", - говорит генеральша.
А мне Шуринька прислала мой электрический камин.
Знают ли они, Шура и Туся, что' они вернули мне вместе с этим камином?
3.Х.45
Только что вернулась от Туси. Час ночи. Поход был с маленькой катастрофой. Я твердо ушла в 11 часов, минута в минуту, но попала под дождь, сунулась обеими ногами в лужу и, дойдя до Каляевской, обнаружила, что на голове нет берета. Я назад, к Тусе, за фонариком, чтобы поискать берет. Фонаря не оказалось, но Туся, как ни устала, отправилась вместе со мною и скоро нашла мой гнусный головной убор: он лежал в луже в подворотне. Туся закутала меня в платок, а мой берет унесла к себе сушить и чинить.
Рассказала мне по дороге, что С.Я. все спрашивает, чем заменить слова "распарить тыкву" в одном стихотворении Китса.
- Ничем не надо, С.Я. Так хорошо. Оставьте так.
- Вы говорите, чтобы избавиться и больше не думать, или потому, что это на самом деле хорошо? - спрашивает С.Я. в гневе.
- Потому что на самом деле.
Но через 10 минут опять звонок и новые сомнения.
20.Х.45
Вернулась вчера от Туси в половине второго ночи. В 11 я уже была одета, но до часу простояла перед ней в пальто и шапке. Я смолоду не умела от нее уходить, а теперь, когда она да Шура - все мое достояние, и подавно.
Тусенька съездила в Ленинград недаром. Старый Будда снова стоит на бюро, на том же месте, на той же салфеточке; и фотографии под стеклом... Там Иосиф с высокими молодыми волосами. У нее в комнате все уже снова ленинградское, все наше, из нашей жизни, памятное - последних лет редакции.
Говорили мы обо всем на свете и под конец о нас самих. И все, что во мне смутно, подспудно, - все делается отчетливым здесь, в присутствии Будды, при свете этого голоса.
Мельком я сказала о Грине, что он очень плох, что его формалисты выдумали. Плохой писатель без языка, без мыслей, без людей.
- А формалисты вообще не имели непосредственного слуха к литературе, сказала Туся. - Даже Тынянов. Вот как люди без слуха к музыке. Вот почему им так легко было выдумывать то одно, то другое: непосредственных отношений с поэзией у них не было.
Поговорив о Мопассане (я бранила, Туся защищала), заговорили о Зое и Танечке, о том, что Зоя о ней совсем не умеет заботиться, что в детском лагере, по рассказам Марины, Зоя самоотверженно нянчила всех детей, кроме Тани.
- Это понятно, - сказала Тусенька. - Потому что Таня - это она сама, а сама для себя Зоя - нечто нестоящее. Другим она хочет помочь, хочет служить, а себе она желает одного: папирос и чтобы не мешали лечь на кровать в галошах.
Потом Туся еще раз повторила мне, что в эту ее ленинградскую поездку Шура ее просто спасла.
- Одна я бы не выдержала встречи с городом. Там я так ясно почувствовала тех, кого уже нет. Я могла даже говорить с ними. Они были возле.