.. Главным аргументом остается здесь инерция быта, привычка к комфорту, который для многих заключен не в дорогих вещах и даже не в каких-то особенных удобствах, а более всего - в сохранении статуса, в неизменности сложившегося образа жизни.
Сейчас мы переживаем момент, когда культура становится в точном смысле слова массовой - главным образом из-за массовых средств ее распространения.
Кроме всем известных положительных сторон, процесс этот имеет свои достаточно сложные, не поддающиеся однозначной оценке свойства. Все чаще в печати высказывается беспокойство по поводу того, что взаимодействие человека с культурой носит все более пассивный характер.
Можно сказать, не боясь преувеличений, что до распространения массовых средств информации человек, какой бы профессии он ни был, так или иначе вынужден был напрягать собственные духовные способности для того, чтобы выйти хоть на время за границу привычного быта с его сугубо "материальными" чертами. Где бы он ни жил, в какой дали от столиц, он создавал вокруг себя (не говорим уже о тех людях, которые влияли на многих) некий оазис духовной жизни, творчества - было ли это пение народных песен или писание по вечерам дневников и записок. Теперь человек в сильном магнитном поле общей культуры, нередко пассивно усвояемой и не понуждающей к лт-чной деятельности этого рода. Все подается в готовом виде, не требуя усилий, - недавно по радио исполнялся даже общеизвестный "Хас-Булат", так что тем, кто не мыслит без этой песни свою застолицу, можно уже не утруждать себя, а включить радио и помахивать в такт вилкою. Этому магнитному полю надо противостоять, и тот, кто по вечерам, уединившись, будет присаживаться время от времени за свой дневник - уже возьмет па себя важную культурную функцию, как мы пытались показать на многих предшествующих страницах.
Говоря вполне серьезно, нам хотелось бы уверить читателя, что автор сознает всю щекотливость своих призывов - вести дневники, да еще фиксируя факты по возможности "открытым текстом", избегая условны; обозначений (ведь будущему историку их вряд ли удастся расшифровать); разумеется, мы исходим ил того, что дневник, оставаясь на всем протяжении вашей жизни документом сугубо интимного значения, должен быть надежно скрыт от посторонних глаз, застрахован от всевозможных опасностей и случайностей: кроме ваших личных тайн, там имена других людей, а значкт - их судьбы! Понимая все это, оставаясь в здрлвом уме и твердой памяти, мы все же считаем возможным повторить свои призывы со всей убежденностью необходимости увеличить невидимое сообщество летописцев нашего времени людей, обычно не знающих друг о друге, но ежедневно, ни у кого не прося совета и помощи, сообразуясь только с собственным нравственным чувством, выполняющих за всех нас работу, неоценимую для будущей истории.
Так что профессия, спору нет, в
высшей степени не так уж очень
особенно бесполезная.
Единственно, я говорю, профес
сия тем нехороша, что не дает мно
го беспечной радости своему вла
дельцу.
М. Зощенко
ХРАНИТЕЛИ ПАМЯТИ
- Но нельзя не задуматься над тем, кто и когда сумеет все эти писания прочесть, переработать? Да и вообще - как выбрать нужное в той огромного объема информации, которая покоится в архивах и все прибывает, прибывает в них?
- Проблема эта в применении к архивам, как и ко всей культурной и научной деятельности нынешнего человечества, достигла крайней остроты.
По меткому замечанию одного ученого, в настоящее (Время каждый факт обрастает одеждой из документов Сейчас объем одной только делопроизводственной документации удваивается каждые несколько лет. Авторы "Трудов", издаваемых организованным десять лет назад Всесоюзным научно-исследовательским институтом документоведения и архивного дела, пишут: "Если бы каким-те чудом до нас дошли в,се источники, возникшие в XVI веке, мы смогли бы сохранить, обработать и освоить весь их объем. Что же касается середины XX века, то здесь даже сумма источников, возникших за год, превыщдет реальные возможности освоения".
Пессимистичность этих слов не должна, однако, пугать. Современная архивная наука ищет подходы к решению проблемы в разных направлениях. Если говорить о документации, порождаемой деятельностью учреждений, здесь теория архивного дела может прямо помочь сокращению объема бумаг. Она ищет пути свертывания информации - ив наличных уже документах, и прогнозируя объем и характер будущей документации.
С личными архивами - дело иное. Их формирование нельзя направить по предустановленному руслу. Оно прихотливо, связано с непредсказуемой человеческой судьбой, с перипетиями частной жизни. Здесь выхоц один совершенствование системы поиска информации.
Между прочим, об этом задумывался еще Н. Калачев, стоявший у истоков архивного дела в России, одним из первых, как мы уже говорили, осознавший научное значение архивов. Настаивая на необходимости устройства губернских исторических архивов, а при них - ученых архивных комиссий, он надеялся, что по мере составления этими комиссиями описей принимаемых в губернские архивы от самых разных учреждений документов, описи эти будут поступать в Археологический институт (им же основанный) - и "он сделается центральным хранилищем всех описей и указателей...".
Идея этого сосредоточения в одном месте единою справочного аппарата по всем хранилищам не осуществилась до сих пор. Служба информации об архивах еще никак не насыщает нужд науки. Не так давно стала складываться новая отрасль архивного дела - документалистика. Она занимается вопросами механизации процесса накопления, хранения и поиска информации.
Сократить угрожающе увеличивающийся разрыв между накопленным материалом и возможностью использовать его - задача труднейшая. Между тем от решения ее прямо зависит развитие науки, и недаром советские исследователи полагают, что оптимальный уровень затрат на системы поиска должен составлять Vs ассигнований на науку.
В чем сложность налаживания информации об архивных источниках? Прежде всего в том, что затруднена их предметно-тематическая систематизация. Каждый человек, бывающий в библиотеках, представляет себе ящички систематического каталога, где за каждым разделителем с названием некоторой темы стоит ряд карточек с названиями книг или статей, посвященных в основном этой теме. С архивными материалами это сделать трудно. Начнем с того, что систематизировать таким образом сами материалы невозможно - ни с архивной, ни с научной точки зрения. Нельзя вынуть из всех архивных фондов материалы об Отечественной войне 1812 года - письма, воспоминания, реляции и прочее - и сложить их, так сказать, в особый угол. Такое перекладывание привело бы к разрушению исторически сложившихся комплексов - и для исследователей навсегда была бы потеряна возможность исследования фактов в их исторической взаимосвязи. Многозначность документа возрастает, когда он хранится в составе целостного фонда - лица или учреждения. Потому, кстати сказать, единичные поступления обычно описываются в печатных справочниках гораздо подробнее, чем отдельный документ в описи целого фонда: архивист знает, что сам фонд многократно дополнит для исследователя представление об отдельном документе, он "оживет", обрастет многими связями.
В одном и том же фонде хранятся нередко письма и прадедов, и правнуков, ученые исследования и детские рисунки, альбомы с автографами поэтов и хозяйственные материалы помещичьего землевладения - словом, в нем сосредоточены источники для исследователей самого разного профиля.
Но разнести документы одного фонда по разным полкам хранилища нельзя не только по самому принципу архивного дела (в разных странах он называется по-разному - принцип происхождения, принцип уважения к фонду и т. д.). Напомним, что не только целый фонд, но и один рукописный документ, рассмотоенный под разными углами зрения или в разные периоды жизни общества и развития науки, поставляет материал для решения разнообразных научных задач. И потому письмо, в котором историк Отечественной войны 1812 года видит только "свой" материал, не должно уходить из виду других специалистов, не должно накрываться шапкой одной, пусть даже с сегодняшней нашей точки зрения главенствующей темы.
Казалось бы, дело спасет предметный каталог.
Но здесь есть свои трудности. На VII Международном конгрессе архивов в Москве, где особенно .остро была поставлена проблема информации, большинство участников высказывалось против предметного принципа: слиш ком редко совпадает взгляд архивиста на предметную ориентацию документа со взглядом исследователя!
Архивисты разных стран сходятся сейчас на том, что справочный аппарат хранилищ должен ориентировать в структуре архивов, а не в тематике материалов.
Но выход ли это? Во всяком случае, с точки зрения современных требований существующий справочный аппарат очень мало эффективен: он имеет крайне ограниченное число "входов" для розыска информации - чаще всего один (опись), иногда два - когда к описи прибавляется каталог. В каталогах же информация также отыскивается по одному только признаку - алфавиту, номеру и т. д.
Между тем даже простейшие кибернетические методы, как утверждают исследователи этой проблемы, - например, карты с краевой перфорацией повышают число входов в 10 и 100 раз, делая поиск многоаспектным. В именном каталоге документ отвечает лишь на вопрос, является ли его автором (или адресатом и т. и.)
искомое лицо. В идеале же документ из фонда в 10 тысяч единиц хранения должен отвечать ("да" или "нет") на тысячу вопросов, а из фонда в миллион единиц - на 100 тысяч вопросов... Только тогда коэффициент полезного действия архива приблизится к единице.
Послушаем, каким рисует будущее архивного документа один из специалистов по поисковым системам Г. Воробьев: "Дальнейшее развитие этих идей приведет к полному изменению формы документов, при составлении которых автор откажется от метода литературного труда, заменив его анкетным методом, отвечая на вопросы хорошо разработанной классификации и представляя, таким образом, исчерпывающую и систематизированную информацию". Эта мысль вполне естественна для того, кто острее других чувствует разрыв между "старыми" методами письма - будь то научная статья, мемуары или любой другой письменный документ - и новыми требованиями к информации. Ясно, однако, что позже всего коснутся новые методы тех документов, из которых формируются личные архивы. Еще долгое, надо думать, очень долгое время и письма, и дневники, и многое другое, что получат потомки в виде архивов наших современников, будут порождаться не анкетным методом - и придется приноравливаться к традиционным формам, как бы трудно ни было подбирать к ним ключи поисковых систем. Быть может, в будущем значительная часть документов переведена будет на магнитную пленку, но дело более близкого будущего - документы эти собрать и сохранить...
Архивист не только нумерует листы и пишет обложки, не только сберегает рукописные источники - он и побуждает людей к созданию этих документов, он терпеливо разъясняет источниковедческий и исторический смысл мемуаров и прочих письменных свидетельств. Документы, им собранные, опознанные, описанные, сохраненные, теперь будут возникать на страницах разных изданий, а имена архивистов, нередко явивших их на свет божий, всегда или почти всегда останутся в тени - таков сам статус этой работы. И автор этой книги радуется возможности с благодарным чувством назвать здесь хотя бы немногие имена тех, с кем выпало автору в течение десяти лет ежедневно работать в стенах отдела рукописей, на чьем примере уяснялся ему и смысл, и пафос архивного дела, - Алевтина Борисовна Сидорова, Людмила Владимировна Гапочко, Елена Николаевна Ошанина, Юлия Павловна Благоволина, Николаи Борисович Тихомиров, замечательный знаток рукописной книги, Галина Федоровна Сафронова и Лидия Псгровна Балашова - ревностные хранительницы рукописей, Наталья Виловна Зейфман, Клавдия Ивановна Бутина, Галина Ивановна Довгалло, старейшие сотрудницы отдела Лариса Максимовна Иванова, Вера Михайловна Федорова и многие другие, названные и не названные на страницах этой, принадлежащей в какой-то степени каждой из них, книги.
...Ведя дневник, человек озабочен обычно своею личной жизнью, побуждаем потребностью ежедневного самоисповедания (хотя, как мы видели, бывают дневники, одушевленные историческим чувством автора). К мемуарам он подступается, в той или иной степени движимый мыслью о своем времени, сложившемся на его глазах в некую вполне определенную эпоху, отличную от других, - а иногда и о нескольких исторических периодах, сменивших один другой на протяжении одной человеческой жизни, обладавших особенной физиономией. "Столько эпох литературных пронеслось надо мною и передо мною, пронеслось даже во мне самом, оставляя известные пласты или лучше следы на моей душе, - писал известный литературный критик Ап. Григорьев, приступая к своим воспоминаниям, - что каждая из них глядит на меня из-за дали прошедшего отдельным органическим целым, имеет для меня свой особенный цвет и свой особенный запах". Вычленить из прошедшего времени эти "эпохи", увидеть "цвет" каждой из них дано только человеку, эпохи эти пережившему и получившему возможность взглянуть на них ретроспективно - не современнику, целиком в них погруженному. Можно было бы, пожалуй, сказать, что человек тогда только и начинает сознавать характернейшие черты времени, когда на его глазах они в значительной степени заменились чертами иными.
Все меньше тех вещей, среди которых
Я в детстве жил, на свете остается.
Где лампы-"молнии"? Где черный порох?
Где черная вода со дна колодца?
Где "Остров мертвых" в декадентской раме?
Где плюшевые красные диваны?
Где фотографии мужчин с усами?
Где тростниковые аэропланы?
Где Надсона чахоточный трехдольник,
Визитки на красавцах-адвокатах,
Пахучие калоши "Треугольник"
И страусова нега плеч покатых?
Где кудри символистов полупьяных?
Где рослых футуристов затрапезы?
Где лозунги на липах и каштанах,
Бандитов сумасшедшие обрезы?
Где твердый знак и буква "ять" с "фитою"?
Одно ушло, другое изменилось,
И что не отделялось занятою,
То запятой и смертью отделилось.
А. Тарковский. "Вещи"
Эта непременная смена нескольких эпох на протяжении одной человеческой жизни всегда глубоко трогала людей и тревожила их воображение. Сыновья своего времени, оставшиеся в живых и чуждые новому веку, всегда хорошо чувствуют, что время их отошло, миновало. "Мой век протек и прошедшего не воротишь", - пишет еще не старый и полный сил М. Орлов, прикосновенный к делу декабристов, но оставшийся на свободе, шефу жандармов Дубельту. Прошедшего не воротишь, но зато оно с ними. Никто не в силах отнять его v них.
И человек берется за перо, чтобы рассказать о своем времени и помешать тому, кто вознамерился бы переписать историю заново.
- Положение человека, приступающего к мемуарам, во многом затруднительней, чем у автора дневника...
- Да, дневник требует не так уж много - решимости вести его и систематичности в исполнении решения. Автор дневника не держит в голове общего его плана; он пишет, идя вослед течению своей жизни; его точка зрения на вещи, характер выбора фактов, самый стиль записей может меняться год от году вместе с самим человеком. Юношеские тетради отстоят от дневника пятидесятилетнего на то самое расстояние, на которое сам он ушел от себя - юноши!
Мемуарист не может позволить себе расти и меняться на глазах читателя он должен выбрать один какой-то угол зрения, одну точку отсчета. В сравнении с автором дневника он обладает неким добавочным, в каком-то смысле обременяющим знанием - он уже знает, кто он, его жизненный круг в большей части своей пройден (ибо мемуары редко пишут в молодости), и обычно именно собственная биография, сознательно или несознательно, берется за точку отсчета, когда человек начинает, сбивчиво или гладко, рассказ о своем времени. Мы не о том хотим здесь сказать, что автор мемуаров непременно поставит в центр свою собственную жизнь - далеко не всегда это так, а о том, что работа мемуариста во многом предопределена знанием и пониманием своей биографии. В этом смысле дневник точнее мемуаров не только потому, что пишется по свежим следам события, а и потому, что пишущий еще не задает ни биографии своей, ни своего времени он только всматривается в него, и потому в дневник попадают факты и подробности самого разного толка. Течение вреNoе?ш производит неизбежную переоценку ценностей, в яфые эпохи особенно ошеломительную. Вдруг, в несколько лет, меняется круг мыслей и верований целого поколения, а иногда и не одного. Человек, пишущий мемуары, видит неожиданно, что он пишет не спокойную, последовательную историю одной какой-то жизни, связанную единством личности героя, а историю по крайней мере двух-трех разных людей. Он видит, что стал непохож на самого себя, и ищет связующие звенья между теми своими ликами, которые существуют как бы порознь. Задача его сложна и даже литературно высока.
Он должен непременно разыскать в самом себе ту точку своей личности, к которой все соберется, - и вместе с тем сохранить это раздельное видение разновременных своих ипостасей.
Это относится, впрочем, и к попыткам мемуариста нарисовать портреты других людей, среди которых могут встретиться и такие, чей жизненный путь был очень извилист. Здесь перед мемуаристом встает задача, напоминающая задачу историка и биографа. О трудностях ее разрешения говорит Н. Эйдельман в своей статье "Об историзме в научных биографиях", поясняя это на примере жизни М. Муравьева: "Михаил Николаевич Муравьев (1796-1866) был, как известно, видным деятелем первых декабристских тайных обществ, одним из основателей Союза благоденствия. Арестованный в январе 1826 года, Муравьев содержался в заключении почти до самого конца следствия над декабристами, и любое свидетельство о контактах с Северным или Южным обществами, несомненно, привело бы его к ссылке в Сибирь вместе с другими осужденными революционерами (среди которых был его родной брат и немало других родственников). Судьба Михаила Муравьева висела на волоске, но ему "повезло": за одно участие в первых тайных обществах не карали, Муравьева освободили, он поступил на службу, сделал карьеру... и стал "Муравьевым-вешателем", министром, одним из столпов реакции, крепостником, гонителем Польши, лидером правительственного террора против каракозовцев и т. п.
Историк, изучающий первые декабристские общества, не может, понятно, забыть о последующем превращении М. Муравьева в "вешателя", не может взглянуть на этого деятеля только глазами людей 1820-х годов: они не знали, кем станет декабрист Михаил Муравьев, он сам того не знал, но современный историк все это уже знает. Это знание "итога" может вызвать осознанное или невольное желание спроецировать итог на "исходные данные", с предубеждением отнестись к ранней деятельности М. Муравьева, находя в ней элементы "первородного греха", которые позже выяснились еще резче... Но, с другой стороны, нельзя и совсем отмахнуться от проецирования... ведь речь идет об одном и том же человеке, и какая-то преемственность между разными периодами его биографии, несомненно, была".
Памятливость относительно собственных воззрений в разное время своей жизни - одно из редчайших свойств человека и необходимая составная часть исторического сознания. Большой грех для мемуариста - путать имена и даты, но еще больший, быть может, - внушать читателю убежденность, что он, автор, всегда смотрел на вещи одним и тем же образом. Неоценимо важно уменье мемуариста восстановить ход своих прежних рассуждений, восстановить тогдашнюю свою шкалу ценностей! Доводы позднего разума - конечно, вещь тоже достаточно ценная и уважаемая и, конечно, не идет в сравнение с бессмысленным цеплянием мемуариста за прежний свой образ мыслей (оттого только, что он - "свой", что его утверждению отданы годы молодости и зрелости). Но мемуарист не вправе весь пыл свой тратить на защиту тех ценностей, в которые он нынче уверовал. Должно помнить, что он, и никто другой, обязан описать эпоху ему известную по меньшей мере в двух аспектах - такою, какою виделась она самой себе и какою видится она теперешнему зрению. Задача, которую он должен ставить перед собой, - описать и закрепить в исторической памяти образ мыслей и чувствований человека того времени, заглянуть поглубже в механизм собственного сознания, заставлявший его радоваться одним событиям, негодовать на другие, с равнодушием проходить мимо третьих.
Заглянуть в этот механизм не дано современнику - автору дневника: он описывает свои переживания как данность. Возможность эта является только впоследствии, когда возникает точка, находящаяся вне этой данкости и позволяющая увидеть ее в целостности, возникает тот язык, которым можно описать известный круг миропонимания.
Человек, взявшийся писать мемуары, самой этой задачей принужден искать слова честные и недвусмысленные для передачи своих былых, самых странных, с нынешней его точки зрения, умонастроений. И нередко он приходит к мысли, что неясное уж лучше так и оставлять неясным, чем приводить к мнимой ясности. Доблесть мемуариста не в том, чтобы показать, как хорош и умен был он во все времена, а в том, чтобы увидеть себя во всякий момент беспощадным сегодняшним взглядом; среди прочего он должен увидеть и то, что именно в его личности оказалось той благодатной почвой, в которой легко укоренились и быстро пустили побеги предрассуждения и крайности его времени.
В дневниках время разворачивается перед нами как бы не видя себя; в мемуарах оно само глядится в собственное зеркало. Мы видим по крайней мере двойной (а на самом деле - бесконечно дробящийся, отражающийся в осколках нескольких зеркал сразу) его облик:
мемуарист оценивает свое время, выносит ему приговор и несет на самом себе нестираемый его знак, им самим нередко неразличимый. Он стремится "сам" рассказать "о времени и о себе", но иногда уже выбор предмета и способ рассказа говорит о нем более того, что он задумал, и иное, нежели хотел сказать Время - в лице неизвестных нам наших же современников, пишущих сегодня дневники и мемуары, - уже ведет о нас свой рассказ в тот самый момент, когда мы пытаемся сказать о нем свое слово. Только из сплетения возможно большего количества этих до гюры не слышных голосов противоречащих друг другу или подтверждающих и уточняющих друг друга документов - рождается впоследствии тот облик данного времени, который на какойто момент кажется наиболее близким к "оригиналу" - до тех пор, пока появление на свет новых документов не внесет в эту картину существенных поправок. Потому любые, самые добросовестные и глубокомысленные мемуары не могут претендовать на роль окончательного, не подлежащего обжалованию приговора. Все мы - свидетели, но не судьи (правда, мемуарист всегда волен выбрать себе роль свидетеля защиты или свидетеля обвинения), мы даем показания на суде истории - который отнюдь не отодвинут в отдаленное, непредставимое будущее, а идет ежедневно, не прерываясь, - и должны во всяком случае стремиться к тому, чтобы не стать ненароком лжесвидетелями.
Все это не должно, однако же, внушить читателю мысль, что только высокие нравственные качества мемуариста способны сообщить его трудам историческую ценность Здесь нет однолинейной зависимости. Напомним "Записки" Ф. Вигеля - современника А. Пушкина, одного из "архивных юношей" (то есть чиновников, служивших в московском архиве Коллегии иностранных дел), которому Чаадаев издевательски писал: "Признайтесь, что вам самому показалось бы смешно, если бы кому-нибудь вздумалось не шутя говорить вам о том уважении, которым вы пользуетесь в обществе".
В начале своих мемуаров Ф. Вигель говорит об исторических записках, которыми "в наше время наводнен Запад Европы... Сии источники, иногда весьма мутные", могут, однако же, "составить величественный ясный поток, коим Карамзины грядущих времен будут напоять любопытную жажду к познаниям, более и более увеличивающуюся в моем отечестве". С самолюбивою ужимкой, со странной, как бы самоподдразнивающей велеречивостью объясняет автор свои цели и высказывает свои надежды. "Давно родилась во мне мысль и желание обратиться в один из сих источников, продлить к концу приближающееся, тленное и малозначительное бытие мое, превратить его в существование столь же неизвестное, невидимое, в журчание неслышимое, с надеждою случайно брызнуть когда-нибудь из мрака и земли и быть замечену каким-нибудь великим мужем, который удостоит приобщить меня к своему бессмертию или, по крайней мере, долговечию". Написано им было около семи томов, куда вошли воспоминания о Н. Карамзине и В. Жуковском, о семьях Вяземских и Тургеневых, об Л. Хвостовой, А. Шаховском, о генерале Бетанкуре, о жизни А. Пушкина в Одессе и о "демоне" его А. Раевском.. Записки эти Ф. Вигель читал в домах своих знакомых с неизменным успехом; за ними охотились, их переписывали. Впоследствии историк литературы М. Лонгинов писал: "Разочарованный, ожесточенный обстоятельствами жизни, страдавший еще больше от своего неуживчивого своенравного характера, он знал невыразимое наслаждение, находил великое утешение в своих воспоминаниях и сравнивал их опубликование с публикацией записок Сен-Симона, сделавшей их автора знаменитым после смерти..." В Энциклопедическом словаре Брокгауза - Ефрона вместо перечня чинов и должностей о нем сказано так: "Вигель (Филипп Филиппович) - автор известных "Воспоминаний"..."
...Да, несомненно, любопытны могут оказаться и те мемуары, авторы которых вовсе не ставили себе задачи трезвой самооценки, да и не были к ней способны, вполне удовлетворенные и личностью своей, и биографией, Таковы, например, мемуары Николая Ивановича Греча человека весьма пестрой биографии. Автор первого "Опыта краткой истории русской литературы и "Начальных правил русской грамматики", выдержавших 11 изданий, редактор "Северной пчелы" и "Сына отечества", в котором печатались будущие декабристы, Н. Греч вскоре после разгрома декабрьского восстания стал литератором сугубо официальной складки. Последние годы своей долгой (он умер на 80-м году) и переменчивой жизни Н. Греч отдал главным образом мемуарному жанр".
К своим "Воспоминаниям старика", посвященным эпохе Александра I, он приступил, разжигаемый негодованием на вышедшую в 1858 году книгу А. Герцена "14 декабря 1825 г.". "Гнусный беглец дерзает чернить своею пакостью даже людей достойных и благородных..
Долг всякого честного человека и гражданина русско го вступиться за правду и смело высказать ее пред светом и потомством", - писал возмущенный мемуарист.
Стремясь как можно яснее выказать свое отношение к заговору и к главным его вдохновителям, Н. Греч дает портреты 31 декабриста, которые, несмотря на обилие нравоучительных его замечаний и упреков по адресу повешенных и умерших в ссылке, сохраняют значение ценного исторического источника. Н. Греч, как и Ф. Булгарин, близко знал участников заговора. Они бывали в его доме, и Гречу приходилось выслушивать от своих молодых гостей щекотливые вопросы - о том, например, что бы он сделал, если б узнал о существовании заговора?..
Через много лет, рассказывая в воспоминаниях о скором своем "вытрезвлении" от либеральных идей, Н. Греч с гордостью воспроизводит свой ответ Ф. Рылееву ("за хохол да и на съезжую") и вслед за тем замечательное разъяснение своих отношений с самодержавием: "Между царем и мною есть взаимное условие: он оберегает меня от внешних врагов и от внутренних разбойников, от пожара, от наводнения, велит мостить и чистить улицу, зажигать фонари, а с меня требует только: сиди тихо! вот я и сижу". Н. Греч написал еще подробные "Записки о моей жизни" (не успев, правда, их закончить) и несколько мемуарных портретов. Среди них, быть может, любопытнее всего - воспоминания о Фаддее Булгарине, вызванные, по-видимому, желанием автора установить в глазах современников и потомков необходимую ему дистанцию между ним и многолетним его ближайшим сотрудником. Автор воспоминаний обещал: "Буду говорить и о себе сколь можно равнодушнее и правдивее". Но такой взгляд на себя ему удавался плохо; собственная жизнь невольно принята была за некий образец, за норму, когда с неподражаемой важной снисходительностью перечисляет он и пересказывает разнообразные бесчестные поступки своего соиздателя, временами принимает с некоторым самоотвержением его сторону, делает глубокомысленные экскурсы в историю развития дурных свойств его личности и роняет среди прочего характернейшее замечание: "Признаюсь, если бы я знал, каков Булгарин действительно, то есть каким он сделался в старости, я ни за что не вошел бы с ним в союз". Н. Гречу удалось нарисовать довольно яркий портрет Ф. Булгарина, но вместе с тем и свой собственный: чем более места отдано в воспоминаниях такого рода оправданиям, мнимо искренним признаниям и разнообразным наветам на врагов и полудрузей, тем рельефнее выступает личность того, кто с таким рвением стремится поведать, как "на самом деле" дело было.
Не достигая чаще всего желаемого им эффекта, автор этих мемуаров постоянно как бы достигает побочногоон выбалтывает нам о времени и о себе то, что рассказывать вовсе не думал, чего, может быть, сам в себе как следует не знал или в целях самосохранения приучился не видеть. Это дало его воспоминаниям свособразную перспективу и объемность, едва ли не художественную, и потому, читая их, невольно сожалеешь, что слишком мало деятелей такой складки оставляют свои мемуарные автопортреты и нередко теряют, таким образом, предоставляемую им великодушной историей возможность заслужить у потомков слово благодарности...
- Что бы ни говорили о разных типах мемуарислов, встречаются, наверное, натуры, будто самой природой, воспитанием и условиями жизни подготовленные для выполнения этой миссии.
- Расскажем об одном из таких людей. В тридцатые-сороковые годы минувшего века всем в Петербурге было известно имя Павла Васильевича Анненкова. Никакой определенной деятельностью не знаменитый, человек этот принадлежал к кругу друзей Н. Гоголя, В. Белинского, позже - И. Тургенева, А. Писемского...
Все они ценили его литературный вкус, нередко делали его первым читателем и судьей своих произвений и считались с его советами. Примечательно, что ги"н всем этом сам П. Анненков, будучи глубоко образованным человеком, не испытывал серьезной потребноегк ни в одном роде литературной деятельности. Он писал блестящие критические статьи, но довольно редко и всякий раз, лишь склоняясь к просьбам редакторов журналов. Эту свою особенность он и сам отлично сознавал и с веселой прямотой писал одному из друзей, редактору журнала "Атеней" Е. Коршу: "задайте сами работу.